Текст книги "Буймир (Буймир - 3)"
Автор книги: Константин Гордиенко
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)
Гордиенко Константин Алексеевич
Буймир (Буймир – 3)
Константин Алексеевич ГОРДИЕНКО
Трилогия "БУЙМИР" – 3
Буймир
Роман
Перевод М. Демидовой
Известный украинский прозаик Константин Алексеевич Гордиенко представитель старшего поколения писателей, один из основоположников украинской советской литературы. Основная тема его произведений – жизнь украинского села. Его романы и повести пользуются у советских читателей широкой популярностью. Они неоднократно издавались на родном языке, переводились на русский и другие языки народов СССР.
За роман трилогию "Буймир" К. Гордиенко в 1973 году был удостоен Государственной премии УССР им. Т. Шевченко.
В этом романе автор рассказывает о росте революционного сознания крестьян села Буймир, о колхозном строительстве в Буймире и о героической борьбе украинских колхозников за свою Родину, за свободу и независимость против немецко-фашистских захватчиков в годы Великой Отечественной войны.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Мавра качала ребенка, приговаривала:
– Спи, дитя, спи... И чего на тебя бессонница напала? Томится, мечется, словно ночниц напустил кто, по лицу лазают, не дают уснуть.
То ли сама с собой, то ли с малым дитем толковала, стращала:
– Спи, дитя... Приехали немцы под бабины сенцы, закричали, зарычали, чтоб все в хате замолчали... Баюшки-баю...
Уж не свою ли собственную тревогу глушила Мавра?
А луна печальная, печальная... Стонут лягушки... Трещат кузнечики... Сычи на церкви кричат. Горюют девчата: "Ой, на горi ячмiнь, пiд горою жито, прийшла вiстка до дiвчини – милого убито".
Душная нынче ночь, паркая. Где-то вдали глухо рокочет, перекатывается гром, вспыхивают молнии.
Тоска-кручина в хате гнездо свила, сверчит вечерами по углам...
Не один отец, провожая сына на войну, суровый, седовласый, наказывал, чтобы насмерть стоял сын в бою.
Потускнел белый свет, осиротели девушки; растревоженные, приунывшие, не в силах понять, что происходит, слонялись по закоулкам, озирались вокруг, словно в ожидании чего-то неведомого.
Казалось, и звезды мерцают тускло, и цветы перестали пахнуть.
Мчались на восток эшелоны, бойцы в окровавленных повязках приветливо выкрикивали что-то, иные же беспечно улыбались теснившимся на станции встревоженным людям.
До поздней поры стлались по улицам песенные голоса: то девичья душа раскрывалась навстречу громам и огненным сполохам, витала над полем брани, взывала к милому, чтобы покарал лютого врага.
И уже весточки приходили с фронта – наши воины, как могли, подбадривали людей: стоим на Днепре, каждый шаг земли усеян вражескими трупами. Утешали родных: вернемся с победой. Чтобы не угасала надежда в сердце. Чтобы матери не крушили сердце по сыновьям, девчата – по милым. Верили в силу советского оружия. А дальше шли самые дорогие в ту пору слова: что наши сабли выкованы из твердой стали, наточены лучшими мастерами.
Когда ушли все трактористы и комбайнеры на фронт, девчата взялись за косы, чтобы собрать полегший хлеб. И свекла не выполота... Окопы рыть нужно, дороги чинить. Хоть разорвись. Девчата проходили курсы, пересаживались на тракторы. Учителя, служащие, школьники, древние деды тоже вышли на поле – собрать хлеб для Красной Армии, – а урожай удался на славу в том году. Помимо того, не ожидая жатвы и обмолота, некоторые колхозы начали сдавать хлеб государству из прошлогоднего запаса.
Девчата гору земли перевернули, работая на оборону. И, конечно, собирали урожай, – вязали снопы. Потом сеяли. Озимые взошли дружно, однако не радовало это людские души. Смотрели на зеленое приволье с тайной думой: кому все это достанется?
Вечерами сходились у колодца: убывает вода – не к добру.
В поездах слепцы пели надрывные песни: "Плачут жены по мужьям, с ними малы дети, а погибшие уснули в могиле навеки".
Люди принялись готовить жернова для ручных мельниц, закапывать в землю домашний скарб.
Красная Армия в кровавой сече оставляла родной край. Девчата извелись, глядя, как покидают наши защитники родные поля – землю матерей и отцов.
...Тяжкая мука, когда сознание не вмещает происходящего. Люди верили в стойкую волю, в яростную отвагу, гордую ненависть советских воинов, которые бросались под танки, взрывами сердца подрывали машины. Сколько надобно мужества, чтобы грудью встать против панцирной брони. Огненным смерчем падали они из-за туч на врага. Закрывали собой мощную струю смерти – обороняли свою Отчизну.
Седобородые старики, будто им дано было сквозь землю видеть, предрекали: советский воин непобедим. Так почему же черная орда все дальше движется на восток? Топчет все вокруг? Как разгадать? Попреками горю не поможешь. Да и кого корить?
Но хоть обжег захватчик руки – по дорогам громоздились немецкие танки, валялись разбитые пушки, обочины пестрели могильными крестами, все же враг преодолел нашу оборону.
Перед глазами замелькали желтые цвета – с пауком. Желтый цвет – цвет тоски и отчаяния.
Хоть беги из родного дома, испоганил вражина все на свете. Палками гонят людей на поле. На базаре в Лебедине сколотили виселицу. В школе держат лошадей.
...Эх, кабы мог солдат перелить в душу тебе, честной народ, непокидающее его ощущение своей силы, своего превосходства над врагом, развеять отчаяние, чтобы не горевала мать, не предавалась тоске дивчина, чтобы верили они и ждали: настанет день освобождения!
...Мы еще отступаем, но с каждым шагом разгорается наша ненависть, прибывает сила, растет безмерное отвращение к врагу, который пока что лучше вооружен, чем мы, но уже наша победа становится зримой, она не за горами. В кровавой сече мы закалились, сохраняем душевное равновесие, путь нашего отступления враг устлал трупами. Как после ночи наступает день, так наступит время, когда мы сломаем хребет врагу.
...Беда жить у дороги. В сельскую хату зашел немец (ястреб на груди), увидел девчонку, набросился: партизан? Мать божится, клянется несовершеннолетняя она. "Нам такую и надо". Наставил пистолет, повел силой: выстирает рубашки, почистит сапоги – вернем. Мать встала на пороге, не пускала – куда на ночь глядя? Сапогом в живот ударил – упала. Пришла в себя – нет дочери. С улицы долетели отчаянные вопли. Нашла дочь на заре вся в крови, нагая, лежала в яме, в бурьяне...
Текля ходила по земле, будто на ножи ступала.
Мавра качала ребенка, приговаривала:
– Спи, моя касаточка... Кыш вы, гули, не гудите, нам малышку не будите...
Уж не беду ли так отгоняла Мавра в эту безотрадную ночь, безмятежные припевки на охрану хаты поставила, чтобы вернуть в дом тишину и беспечность.
В собственной хате теперь ты не хозяйка. Гитлеровцы рыщут по дворам, вытаскивают из печи горшки, заглядывают в подойники, ловят кур, в одной хате перевернули дежку с тестом. Немцы ехали через Буймир, остановились около колодца поить лошадей.
– Звоните в колокола! – бегает Селивон по селу в поисках пономаря.
С хлебом-солью выходит навстречу гитлеровцам Селивон, рядом с ним разряженная Соломия. Родион с Гнатом ломают шапки, в пояс кланяются. А поначалу-то все подговаривали седобородого садовника Арсентия: ты-де человек больно подходящий – виду благообразного, – выйди с хлебом-солью, приветь немцев.
– У тебя ведь три сына в армии, не мешает задобрить, подслужиться...
– Чтобы я перед немецким колбасником шею гнул!..
Санька вызвалась. В расшитой сорочке, склонилась в низком поклоне перед немецким офицером пышная девица с пшеничным караваем на рушниках, с виду застенчивая такая. Соломия испекла замешенную на молоке паляницу, чтобы было чем принять врага. Немцы застрекотали по-своему, заулыбались, будто и вправду все им тут рады. Рыжий, с торчащим кадыком офицер не знает, что ему делать с этим хлебом, не сводит глаз с дородной девицы. Взял за полный подбородок, потрепал по лицу, горевшему румяным глянцем. Девица что налитое яблочко, Санька так и млеет от офицерской ласки.
Селивон приглашает дорогих гостей в хату отведать хлеба-соли. Меду, пирогов наготовлено, яблок откушайте из нашего сада. Пожалуйте! Не погнушайтесь...
Селивону ли не знать, какой подход должен быть к заграничным людям. Самого черта обкрутит, улестит. А Игнат с Родионом восхищенно следят за ним да на ус мотают. Вот это хватка, есть чему поучиться – дошлый мужик!
Немцы еще не появлялись в Буймире, а Селивон уже портрет Гитлера примостил под образом, рушниками убрал, цветами украсил – обновленная хата! Не обыденная...
Гитлеровцы сколотили виселицу в Лебедине. Селивон по базару ходит, перед немцами угодничает:
– Эх, жаль, вешалка пустует...
А на уме-то вечные его недруги – Павлюк, Марко, Мусий Завирюха. Угнали, вишь ты, скот и тракторы за Волгу.
В Лебедине издан приказ-предупреждение – за покушение на одного германского солдата перестреляем всю улицу.
В лихолетье приглушаются домашние невзгоды. Выпало дочке спознаться с людским предательством. Чем же дитя-то виновато? Вырастим, выходим тебя, касаточка, чтобы не знала, от какого отца на свет народилась...
Только ребенок и скрашивает жизнь в эту тяжкую годину, отвлекает от горьких мыслей глухими вечерами. Мавра качала ребенка, приговаривая:
– Баю-бай. Люли-люли, люлечки, шелковы веревочки, крашены перильца, идем мы к Кирильцу. Что Кирилец делает?.. А Кирилец не гуляет, бочоночки набивает, тонки обручи строгает, нож в руках так и играет. "Здоров будь, бондарик, сделай мне ведеречко медом торговать". – "Я в лесу не побывал, обручиков не набрал, я такой славной девчушечки сроду не видал!" Баю-бай...
Навеянные с детских лет и, казалось, давно забытые бабушкины сказки лезут в голову Мавре, убаюкивают малютку, а может, и самое Мавру.
Не защищалась ли малюткой семья в эту лихую годину?
Надия Лелека кинулась к матери, словно ища у нее защиты:
– Немец на лошади в школу въехал!..
Копытом наступил на детскую душу.
Мать, онемев от неожиданности, лишь покрепче прижала к себе дочку. Что она могла поделать?
На улице, сбившись тесной гурьбой, стояли дети, не сводя растерянных глаз со школы. Могучие осокори, стройные тополя обступили здание. Горьковатый запах ольхового листа стлался по низине. Над ярко-зеленым ельником высятся березы, облитые солнцем, сверкающие желтеющей листвой. Ученики сами насадили парк, некоторые теперь уже в армии. Сквозь позолоту листвы пробивается малиновая краска школьной крыши. Отчаянная голова Грицко Забава подступил ближе и с замершим сердцем наблюдал, как в просторные двери школы въезжали верховые. Он сделал еще несколько шагов и собственными глазами увидел, как лошадь со всадником взобралась по широким ступенькам на второй этаж, где находились кабинет природоведения, физический кабинет, спортзал, библиотека. Дети оцепенели.
Роднее родного дома была школа – она открывала мир, радовала душу. Зарождала первое чувство товарищества. А теперь страх нагоняет.
Учитель, Василий Иванович, с двумя своими дочурками – Лесей и Галей стоит поодаль, переминается с ноги на ногу, боязливо поглядывает на школу. Квелый какой-то, больной, что ли. Ученики даже не посмели с ним заговорить, не стали ему жаловаться, сердце растравлять. Учитель и без того как потерянный. Взял за руку своих девочек, – похоже, ему с ними спокойнее, легче – и ходит вокруг школы, словно во сне. Остановится, покачает печально головой и снова плетется, уныло потупившись, насилу переставляя ноги: видно, очень тяжко человеку, с опаской озирается на окна, не решается подойти, бросить в лицо завоевателям, что запоганили школу.
Откуда детям знать, что они были немым укором учителю, – столько горечи в детских глазах. Готов сквозь землю провалиться. А что он может?
Леся с Галей, как будто почуяв отцову беспомощность, умоляют:
– Идем к маме...
Они знают, мама сейчас ждет их, беспокоится. Мама встала перед отцом и ни за что не хотела выпускать его на улицу. А отец ответил:
– Что ж мне в норе прикажешь сидеть, как кроту, Мария?
Школьники исподлобья поглядывали сквозь буйную зелень на окна школы уж не надеялись ли часом услышать долгожданный звонок?
Молча смотрели на портрет Гитлера. И сколько недоумения было в этих взглядах, сколько обиды...
Надия Лелека размазывала по лицу слезы, не в силах детским разумением охватить происходящее.
Поблекли яркие краски, потускнел ясный день, перестали радовать цветы, погрустнели люди. И совсем еще недавно представляющиеся будничными дни вдруг показались такими лучезарными, такими недосягаемыми, несбыточными, как в сказке. Только, бывало, откроешь глаза – ласковый свет бьет в окно, в стекла заглядывает веселое утро, слышится мягкий мамин голос.
...То, бывало, по улице песенные голоса разливаются, нынче словно все онемели – тихо, глухо...
Уже появилось давно забытое слово "пан", известное детям лишь по книжкам. Селивона теперь величают – "пан староста"...
Поди разберись, что к чему!
Обогатился детский словарь еще одним словом – "фашист".
И такие скрытные стали дети. Уже секреты у них завелись. Всех осведомленней Грицко Забава, а как же: там парашют в лесу нашли, по полю кто-то разбросал большевистские листовки... Только молчок! – чтоб не дознались полицаи и староста.
– А носить теперь красный галстук запрещено, потому что могут расстрелять, – сказала девочка с рыжим зайчиком.
– А стихи читать, думаешь, можно? – вставила девочка с малиновым медвежонком.
Как можно погасить солнечный луч, пробившийся в детскую душу?
– Работать в поле теперь будем, – озабочена мыслью Надия Лелека.
– А-а, зарабатывать деньги, значит, станем, – сообразила девочка с зайчонком.
Гнетуще подействовала на каждую семью весть о том, как эти изверги выволокли из дома девочку-подростка, затащили в бурьян, вывернули руки, надругались.
Мрак и злодейство нависли над миром.
2
Вернувшаяся из Лебедина подружка Галя Черноморец, наслушавшаяся там всяких диковин, рассказывала Текле с Катериной, как хозяйские дочки бегали смотреть на немецких офицеров. Новая знать появилась в Лебедине, вернулись Деришкуры, выгоняли из домов людей – хватит, попользовались нашим добром, попили нашей крови! Дочки старост, полицаев, поповны, торговки, самогонщицы – со всех сел и хуторов – вырядились, кудряшки себе навили, каких только причесок не было! Другие просто пришли поглазеть. Санька ходит среди девок что тебе королева. Платье на ней зеленое, пышные косы вокруг головы уложены, над лбом небрежная волна пущена – ну точно из льна, – мелкие завитки вьются, рассыпаются. Брови насурьмила. Модница. А у иных черные волосы на белом лбу – будто птица крылья расправила, пробор в ниточку выведен, и тоже коса охватывает голову.
Трубы гремят, девчата в вальсе кружатся, будто и горя нет. Фрицы устроили гулянье в Нардоме, что индюки важные расхаживают по залам. Лица как у мясников; попыхивают папиросками, конфетами лакомятся да девчат приманивают, пары ищут. Лебединские салотопницы знай себе посмеиваются, глазами стреляют, заигрывают. Санька сама лезет на глаза, понравиться хочет, как же, мол, необычные, заграничные люди, завоеватели. Молодой немец уже тут как тут, раскормленный, белесый, будто ненароком наткнулся на нее, подхватил Саньку под руку, встал против зеркала. Лицо сытое, самодовольное, спрашивает Саньку: "Карош пара?" Да так сдавил ей руку, что след оставил. А Санька знай млеет – какие шутники эти немцы!
Цветок протянула – это врагу-то! – заигрывает с ефрейтором. Его Куртом звали (непривычное имя!). Черные погоны – мертвая голова. Любезничает, ломается, воловьи глаза пялит на ефрейтора, вертится перед зеркалом, закидывает белые налитые руки – баламутит немцу кровь... Выпячивает грудь... Прическу то и дело поправляет, чего-то коса, как на грех, все спадает, тяжела больно... Ходят вместе, миленько разговаривают, и Санька так и рассыпается перед немцем в любезностях, голову закидывает, полную шею показывает да белые зубы, хохочет на весь Нардом – привлекает к себе общее внимание. Дочки старост и полицаев завистливо косятся на Саньку: надо же, такой налощенный, такой видный выбрал! Интересно, какой у него чин?
У дверей стоят немецкие часовые, с ними Тихон – ведь полицаи всех знают, – чтобы не пролез какой партизан.
Все буймирские девчата Саньку осуждают. Матери в толк не возьмут: судьбой вроде девка не обижена, ладно бы лицом рябая была или там кривобокая – поневоле станешь каждому на шею вешаться, липнуть. А то из себя видная, при достатке дивчина – и с ефрейтором связалась! Еще и похваляется на народе – всем моим врагам теперь несдобровать! Уж не затем ли и связалась?
Трубы гремят, пары кружатся, разгуливают, стены срамными картинами размалеваны: немецкий офицер в парадной форме буханкой хлеба и яблоком приманивает троих девчат, что стоят перед ним голые...
Подруг Галю, Теклю, Катерину пронимал страх, отвращение: только в голове гитлеровца могла зародиться столь омерзительная сцена. Унижение человеческого достоинства для гитлеровца привычное дело. И поди же, нашлись в девичьем балагане ценители. Дочки старост, полицаев в сомнении: говорят, немцы люди культурные, почем знать, может, новые блага принесли нам? Уж не делают ли первые попытки насаждения культуры? Может, кое-кому и невдомек, может, и не понравится...
И чтобы не показать своей отсталости, нарядные девичьи пары вроде бы стыдливо отворачиваются от расписанных стен и в то же время косят на них глазом... Кто разберет загадочный смысл незнакомых букв – там, где был когда-то Нардом, теперь казино. Разве знали, разве ведали на селе, что такое "казино"? Теперь будут знать. Для "казино", может, так и положено. Новым ветром повеяло с Запада!
У буфета шумно. Оттуда доносятся гортанные выкрики, жеребячий гогот. В сторонке гурьба девчат, которые чувствовали себя неловко, – пришли поглазеть на гулянье и напоролись на такой срам! Немцы обступили буфет, едят, пьют, пристают к девчатам, чтобы запевали песню. А у девчат языки поприлипали, песня на душу не идет. Тут выскочила Санька.
Галя забыть не может отвратительного зрелища, как Санька пошла плясать, выламываться перед немцами – среди похотливых взглядов, шуточек, усмешек. Притопывает своими здоровенными ножищами, вихляет бедрами, Нардом ходуном ходит... Раскрылила руки, отбивает дробь каблуками, приговаривает: "Эй, бей, боты, выбивай боты, командир роты купит новые боты!" Немцы, красные, возбужденные, прищелкивают языками, гогочут, похваливают Саньку. А та воображает, что и вправду артистка. Забыла, как в нее лапоть запустили, когда на сцене играла...
Мавра жизнь недаром прожила, предусмотрительная женщина, внушает девчатам, чтобы остерегались окаянной девки, приведет Старостина дочка немца на нашу улицу, кто-нибудь убьет его, тогда всех тут перевешают...
Девчата на селе отвернулись от Саньки, брезгливо обходят ее, не здороваются, не разговаривают, глядят презрительно – запоганила село... А Саньке хоть бы что.
– Подумаешь! Будете мне уставы читать! Кому вы нужны? За мной офицеры ухаживают, убиваются по мне, хвостом тянутся, а на вас и смотреть-то не хотят! Вот вас завидки и берут! Сидите себе за печкой! С кем нынче погуляешь? С пеньком? Разве у нас парни? Сверчки! Вот Курт у меня – это парень! А вы ждите своих... до седых волос! Ха-ха! И на что вы только надеетесь? Ваших защитников в Сибири снега позаметут! Вороны кости растащат! Еще будете на карачках ползать передо мной, просить заступничества! – злорадствовала Старостина дочка.
Напустила страху кощунственными своими речами, – не иначе как ведьма с нечистым снюхалась, произвела на свет такого выродка.
Рыжим ефрейтором похваляется. "Да от этого Курта как от хорька несет... – говорила Галя подругам. – Терпеть не могу фашистского духу". А уж если потанцевали, близко стоять невозможно, до того дух тяжелый – потом разит, винным перегаром. Всякой пакостью несет.
Между танцами Курт угощает Саньку конфетами. Санька манерничает, ломается, не знает, как бы получше себя показать. Жеманно оттопырила пальцы, ногти блестят, так и переливаются. Играет перстнем, рассматривает череп: на перстне мертвая голова – подарок Курта.
Санька каждый вечер ходила в Лебедин "барвинки рвать"*.
_______________
* Народный образ, означает часто ходить на любовное свидание. (Прим. перев.)
Старостиха Соломия не нарадуется на дочь:
– Наша девка с охвицером гуляет! Не водится с простыми, только с заграничными. Мою дочку немцы любят. Шоколадом угощают. Охвицеры шелка дарят, бархат. Не знает, в чем ходить, чего съесть. Интересно бы знать, будут ли они жениться на наших девчатах? Недаром мне сон снился – ходила по грибы... Кто-то да пригребет-таки девку...
У Селивона начальники пьют, гуляют. Старостиха немцев потчует, ублажает, жарит, парит. Учит Саньку, чтоб с простыми не водилась, не гуляла. "Ты не какая-нибудь рядовая девка. Дочка старосты. Не равняй себя с деревенскими. Я тебя за охвицера выдам либо за начальника какого... По твердой цене все достанешь, ко всему доступ иметь будешь. Парубки наши, взять хотя бы этого волокиту Тихона, теперь подневольные люди... Родион тоже на побегушках..."
Санька на легковой машине с немцами гоняет! Что ей теперь Тихон и Родион, когда новые начальники объявились... С чего бы это тебя стали на машине возить купаться на Псел? Уже дело к осени шло, выдался погожий денек, а вода-то в Псле студеная.
Люди на базар идут, видят – машина на берегу стоит, а Санька в Псле купается. Санька на воде навзничь лежит, гладкая, белая, в зеленом купальнике, разводит ногами, руками, плещется, нежится, распевает на весь берег, даже у Междуречья слышно, лениво перевертывается с боку на бок, мелькают полные бедра. Что белуга. Вода в Псле прозрачная, быстрая, против течения никак невозможно плыть, ее относит к мосту, а там начальник полиции Шульц стоит и с ним комендант Шумахер, – нашли тоже развлечение, бесстыжие, – фотографируют Саньку на воде, верно, на память. Переговариваются, хохочут, любуются тем, как Санька в холодной воде плещется. И чего они вытаращились на нее?
– Смотрите вон туда! – кричит Санька и показывает на молодую докторшу и учительницу, – те, опасливо косясь на немцев, переходят реку вброд, лишь бы обойти подальше веселую компанию. Офицеры, впрочем, и не глянули в их сторону – не так приметны, как Санька...
3
Тихон земли под собой не слышит. На радостях хлебнул первача – вылил, как в прорву, – лицо круглое, красное, что арбуз. Село притаилось за плетнями. Судят-рядят, пересуживают. В глаза никто слова против не осмеливается сказать Тихону. Еще бы, силищу какую имеет! Полицейский отряд под его рукой. Хлопцы бравые, отчаянные – Яков Квочка, Хведь Мачула, Панько Смык, – по приказу атамана свернут голову любому!
– Кто посмеет хаять новый порядок? – угрожающе выкрикивает Тихон. Неважно, что вокруг ни души, – к вечеру все село будет знать. – Я присягал фюреру! – яростно вопит он.
От избытка чувств дорогой застрелил приблудную собаку. Прозвучавший среди белого дня выстрел нагнал на село страху, люди боятся на порог выйти. Пусть знают – Тихону все едино, что собака, что человек...
Может, кому и не мил белый свет, а Тихону все нипочем. Бравый полицай водит глазами вокруг, любуется жарким золотом берез, солнечным днем, безлюдной улицей, притихшими в страхе хатами... Много ли человеку нужно? Сало, мед, горилка и девка! Тихон напевает себе под нос на радостях: "При советской власти имел я три Насти..." А нынче? Хе-хе... Текля, правда, была четвертая. И чего это Тихона на песню тянет? "На тебе, дивчина, семь буханок хлеба, только обрати все грехи на старого деда..." Душа у Тихона до краев полна, веселым озорством от него так и брызжет. Все теперь доступно ему. Никто пикнуть не посмеет... Что хочу, то и ворочу. На собрание не потянут, не распекут, в газете не ославят. Ни тебе выговоров, ни позора... Вот только партизан бойся... Никому петь не позволено Тихону все можно. "Эх, болит, болит сердце, волнуется кровь, эх, да через ту да распроклятую любовь!" Тихон вперевалку идет улицей, голенища блестят, парень что надо – в навозе, в земле, в мазуте не возится, пощелкивает нагайкой, хлопает по сапогу, свивает и развивает ее. Словно и обычная вещь нагайка, а сколько в ней обаяния! И где ты раньше, голубка, была? И как тебя не знали, не уважали? Ой и певунья! Здорово хлещет! Огнем обжигает! Даже кожа лопается! Шипит как змея над головой, нагоняет страх на непокорного. Сильный взмах, нагайка со свистом разрезает воздух – огонь и ночь, человек погружается в небытие. Так исполосует, так распишет, разукрасит человека, что родная мать не узнает!
Каждый старается задобрить Тихона, чтоб не угнал на край света. Любой сапожник, портной, кожевник, гончар, мельник, шапочник, кожушник, любая торговка, самогонщица не знают, где и посадить, чем одарить. С почтением кланяются – здравствуйте, пан Хоменко! Слова-то какие, обращение! Кто тайком кожу выделает – шей сапоги Тихону и старосте!..
Тихон купается в магарычах. Выведут под руки, посадят на линейку. Само собой, Тихон знает, к кому наведаться, в первый попавшийся дом не пойдет – не столько некогда, как не к чему...
Никто семью полицая не дергает, на работу не гонит, из-под палки никто не работает, по чердакам, погребам не прячется или там в терновнике.
– Что я тебе, землю копать стану? У меня сын полицай! – пыжится Татьяна на народе.
И в дом достаток плывет. Хлеба натаскали, соли нагребли, кладовые-то в наших руках. Тихон – страж ночи! Мяса, сала девать некуда. Разрешит втихую поросенка заколоть – колбасы, окорока не выводятся. Двор полицая и старосты мяса не сдает, молока не носит.
Куда ни глянь – Тихон получает выгоду. По приказу коменданта отбирали хлеб у людей – мол, растащили зернохранилище. Нагребли изрядно зерна отменной пшеницы.
Под чьим присмотром пути-дороги? Стоит Тихон на перекрестке, останавливает проезжих. Увидит стоящую одежину – давай сюда, казенная...
Идут две горожаночки, чернобровые, пригожие, еле ноги тащат.
– А ну за мной, в управу, может, вы партизанские разведчицы!
Божатся-клянутся, что хотят выменять горсть зерна.
– Ходите тут, высматриваете!
– Дома мать, дети холодные-голодные...
– Идемте, я вас погрею... – не теряется Тихон.
Люди с поля возвращаются, полицаи тут как тут, обыскивают.
А уж где раздолье Тихону, так это на базаре. Ведрами мать творог, сметану, масло носила: продавать запрещено – ну и задаривают полицая, чтобы не придирался.
Иль у Тихона недругов мало, некому мстить? Некого к ногтю прижать? Только вот беда – ускользнули самые лютые его враги... Так семьи остались. Дрожат за свою шкуру под надзором полиции. Ефрейтор Курт не вылезает из села. Подружился с Тихоном, похлопывает по плечу: "Карош, карош, полицай!.. Давай девку!"
Тихону ли не знать, как к кому подольститься, как угодить, задарить.
Вот только плохо – одежа третьей категории. Зато уж как выслужится в щуц-полицию возьмут! У них форма! Желтые погоны! Непривычное для деревенского уха название: щуц! Пей, гуляй, управляй всем светом!
И с чего это Тихона все на песню тянет?
"Эх, как встал сын у ворот, спрашивает про свой род. Чего, браток, не женишься, на кого ты надеешься? Надеюсь на денежки, оженюсь на девушке".
Знаменитая песня!
4
...Коровы бродят по сухой степи, без воды, недоеные, вымя набрякло, трескается, течет кровь с молоком. Они к людям – мычат, будто просят: спаси меня. Вымя горячее, молоко перегорело.
Марко как раз доил Ромашку, прямо посреди степи, пахучая белая пена шапкой стоит в подойнике. Молоко поднимает силы у обескровленного бойца. Молоко в дороге, по приказу Павлюка, сдавали в госпитали. Если же госпиталя поблизости не было, отдавали матерям с детьми, которые толпами, голодные, истощенные, брели на восток. Не хватало доярок, вот и запустили коров.
Вдруг натужно загудело в небе, откуда-то из-под солнца отвратительный вой навис над степью, застрочил пулемет, оглушительный взрыв потряс землю, обдало жаром. Померк день, захватило дыхание, туча пыли застлала небо, в подойник посыпались комья... Марка оглушило, в голове зазвенело, загудело, земля уходила из-под ног. От удушающего смрада замутило... Только Марко поднялся – Ромашка свалилась с ног, чуть не придавила его. Корове вырвало бок, вывернуло нутро, но защитила своим телом Марка.
– Ну, парень, раз от верной смерти спасся, значит, долго жить будешь!
Подбадривающий голос Павлюка поднял Марка на ноги, он пришел в себя. Потерянно уставился на лужу молока и крови.
Люди могли укрыться в канаве, которую размыла дождевая вода, а скотине где искать защиты? Впрочем, гитлеровец, видно, просто решил немного развлечься, потому что второго захода не стал делать. Может, еще и оттого, что скот разбрелся по степи...
Замутившиеся глаза Ромашки перевернули душу. Ведь благодаря ей прославился он на выставке. Теперь она била ногами, изо рта лилась кровавая пена, издыхала корова. Весь правый бок перемесило.
Люди взялись за лопаты. Пастух Савва никак не мог успокоиться: потерять такую удойливую, выставочную корову. Колодец, а не корова двенадцать тысяч литров молока в год давала.
Савву Абрамовича лишь по старой привычке называют пастухом: судьба племенного стада в его руках.
Павлюк следит, чтобы скот в пути не скучивался, не сбивался в плотное стадо, – если бы коровы шли кучно, разве бы одна Ромашка погибла? К тому же коровы ослабли в пути – не приходится бояться, что разбегутся. Да и привыкла скотина к грохоту разрывов, только молодняк порой кидается врассыпную. Савва у молотильщиков выпросил тавоту, мазал коровам потрескавшиеся соски и копыта.
– Если б немного раньше скот угнали, мы бы сейчас уже были недосягаемы для фрицев, – размышляет вслух Марко.
– Кто знает, на каком рубеже Красная Армия остановит врага?
– Обескровливать врага всегда следует и с фронта и с тыла. Проникать в глубокий тыл, разрушать коммуникации, уничтожать склады, взрывать боеприпасы...
– Как раз то, что придется делать нам! – порывисто воскликнул Марко.
Марко полон решимости – предстоит кровавая схватка с врагом. Почувствовал прилив сил – побывал под бомбовым ударом! Вот только Ромашку жалко. Украдкой вытер слезу. Из головы не выходят родные места, сосновый бор, зеленые берега над Пслом. Из родного гнезда выгнал враг... Если бы Текля знала... И лучше, что не знает, какие напасти сваливаются на их голову в дороге, все поспокойнее будет на душе. Сама, пожалуй, больше нашего хватила горя под гитлеровским сапогом. Подневольные теперь...
Нынче у всех на уме обращение Сталина к советскому народу, сделанное на одиннадцатый день после вторжения гитлеровцев: в занятых районах надо создавать партизанские отряды, конные и пешие, диверсионные группы, не давать врагу ни минуты покоя, разрушать мосты и дороги, повреждать телефонную и телеграфную связь, поджигать леса, взрывать склады, уничтожать обозы...