355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Щербаков » Обретение мужества » Текст книги (страница 4)
Обретение мужества
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 06:05

Текст книги "Обретение мужества"


Автор книги: Константин Щербаков


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)

Вспомним визиты фокусника к сослуживцам с приглашением на свадьбу Будто его глазами видим мы этих хороших, в сущности, людей, которые из-за минутного раздражения, изза ерунды, из-за ничего ссорятся, не понимают друг друга. И его, доброго волшебника, боль за эту человеческую разобщенность отзывается в нас, и его желание разбить, преодолеть разобщенность становится нашим желанием. А те, к кому он заходил... Возможно, они не помирятся, не найдут общего языка. Но и в них, конечно же, всколыхнет что-то визит волшебника с глубоким, грустным взглядом и житейски простыми, человеческими словами, поможет задуматься, заглянуть в себя. Хотя они, наверное, никогда не догадаются, как не догадается и сам добрый волшебник, что же было толчком, побудившим их к этому.

А как снят город оператором И. Миньковецким! Широкие проспекты не кажутся помпезными, а кривые переулочки – заброшенными, они одинаково уютные, обжитые, «свои» для героя. Как «своя» для него толпа, в которую он каждое утро замешивается, направляясь на работу Это город, где не должно удивлять, что под взглядом волшебника вдруг счастливо засмеется девушка, за секунду до этого безутешно рыдавшая в будке телефона-автомата. Где суровый следователь может, застенчиво улыбнувшись, показать вам немудреный фокус с шариком.

...Идет по этому городу иллюзионист Кукушкин. Непонятно, как там будет с Еленой Ивановной, и нельзя сказать, чтобы было весело у него на душе. Он присаживается на скамейке в скверике и становится свидетелем перебранки мамаш, вдруг затеявших выяснить, чей ребенок жадный, а чей нет Нелепой, тягостной перебранки, когда никто не вспомнит, с чего она началась. И герой чувствует, что нельзя, чтобы люди так вот бестолково, мелочно себя растрачивали, что он должен немедленно, сейчас же начать исполнять свои обязанности доброго волшебника и хорошего человека. И он раскрывает свой чемодан, достает елку с апельсинами, начинает раздавать их детям. Потом выпускает шары, много шаров, и они улетают в небо. Потом в руках у фокусника появляются бумажные цветы, он взмахивает ими, и начинает идти снег, и люди, забыв свою перебранку, удивляются и смеются, а дети прыгают от радости... Так кончается фильм.

Идиллия? Да никакая не идиллия, причем тут это. Просто нужно, жизненно необходимо, чтобы время от времени находились среди нас люди, способные показывать такие вот фокусы. Способные раздвинуть обыденность и привычность и напомнить нам, что, как бы там ни было, а мир все-таки загадочен и прекрасен, что он еще полон манящих тайн и ошеломительных сюрпризов. Что нельзя дать себя засосать тине мелочей, условностей, буден. Что прекрасна и вечна потребность человека жить, не изменяя себе, прекрасно и вечно его стремление понять этот мир, людей, себя самого.

3

Так возникает единая цепь, прямая духовная связь, которую не разрушить, не разорвать, – связь людей разного творческого масштаба, разной степени одаренности, но у которых неизменно, как у Светлова, «для подарков людям всю жизнь оттопыривались карманы».

И ощутив, уловив эту связь, – в повести, в спектакле, в стихотворении – не можешь держать своего открытия при себе, – непременно хочется поделиться с кем-нибудь, приобщить, заразить собственным увлечением. И о чем бы ни заходил разговор, стараешься подвести его к тому, чтобы, словно невзначай, заметить: «Я вот тут недавно книжку одну листал... Стихотворение там – «Песня о двух трубачах»... Не попадалась? Вот послушайте».


Взошла заря начало дня, 

Горят ее лучи. 

И вот на линию огня 

Выходят трубачи. 

Один – с трубой, другой – с трубой, 

И каждый о своем: 

Один – «подъем»! 

Другой «отбой!» 

Бери себе сигнал любой 

«Отбой» или «подъем».

Как объяснить притягательность стихотворения, как логически обосновать, почему одно можно, начав читать и отвлекшись чем-то, безболезненно отложить в сторону, а другое нельзя, даже если отвлекавшее обстоятельство было чрезвычайно серьезным? Хотя в нем, в стихотворении, вроде бы ничего особенного еще не сказано. Интонация? Отпечаток личности автора, где и человеческая неповторимость, и нерасторжимая связь с тревожным обликом времени одинаково явственны?


Я долго жил, я трудно жил, 

Я много лет в пути. 

Я честно отдых заслужил, 

Эпоха, отцусти! 

Сбивает с ног колючий снег 

И зной степной горяч... 

А где покой, 

А где ночлег? 

Прости меня, двадцатый век, 

Играй «отбой», трубач!

Или глубокая искренность, когда становится несомненно, что здесь ни капли рисовки, что в этот момент он и вправду так чувствует, этот добрый, душевный человек, по собственной охоте принявший перегрузки двадцатого века? Мужественно выдерживающий их, как выдерживает рота трудный, изнурительный бой за свою высоту И теперь отходит в тыл не потому, что сломлена, – просто потому что нет сил, ибо потеряно три четверти личного состава, а на смену уже идет другая, свежая, из резерва, и падающий от усталости командир знает: высота все равно не будет сдана.


Промчался день, и мочь близка. 

Подушка у виска. 

И вот идет в одних носках 

Зеленая тоска. 

Стучат часы, и мы вдвоем, 

И чао шолзет как год. 

И мы вдвоем 

От скуки мрем.

Одна из самых обнадеживающих вещей в жизни – эта высокая непоследовательность: человек, решивший, что будет наслаждаться покоем долго-долго, вдруг начинает испытывать некое внутреннее неустройство тогда, когда, по своим же расчетам, должен был войти в самый вкус легкой, приятной, ни к чему не обязывающей беззаботности. Да, ему очень нелегко жить, ощущая ответственность перед эпохой, но, уйдя от нее, он, оказывается, просто утрачивает себя, теряет почву под ногами. И дело даже не в том, что однажды это обстоятельство осознается разумом. Нет, просто душевная цельность человека, его нравственный стержень оказались сильнее не только этих самых перегрузок двадцатого века, но и собственной, однажды пришедшей утомленной уверенности, что они, перегрузки, скоро станут не для него. И внутреннее неустройство растет, захватывает, делается непереносимым —


Пока вдали сигнал «подъем» 

Труба не пропоет 

Мне нужен зной, мне нужен снег, 

Людские смех и плач. 

Прости меня, двадцатый век, 

Прости 

Я только человек... 

Играй «подъем», трубач!

И как это в природе того же характера – вновь заняв свою высоту, еще и деликатно извиниться, почувствовать себя виноватым в том, что вот, понимаете ли, морочил людям голову – то «отбой», то «подъем», не мог сказать толком и сразу...

А вот Ярослав Смеляков, недавно от наш ушедший:

Стихотворение «Патрис Лумумба», из числа поздних:


Житель огромной январской страны, 

у твоего я не грелся огня, 

но ощущенье какой-то вины 

не оставляет все время меня. 

То позабудется между всего, 

то вдруг опять просквозится во сне, 

словно я бросил мальчишку того, 

что по дороге доверился мне. 

Поздно окно мое ночью горит. 

Дым табака наполняет жилье. 

Где-то там, в джунглях далеких, лежит 

сын мой Лумумба горе мое

И ранние стихи Смелякова – «Если я заболею...»


От морей и от гор 

так и веет веками, 

как посмотришь почувствуешь: 

вечно живем. 

Не облатками белыми 

путь мой усеян, а облаками. 

Не больничным от вас ухожу коридором, 

а Млечным Путем.

Стихи эти сошлись под одной обложкой, в книге «Товарищ комсомол», изданной «Молодой гвардией». Привлекает исполненное высокого достоинства единство личности, единство мироощущения. А ведь между двумя этими стихами – трудная, очень трудная жизнь. Судьба не скупилась на испытания, словно желая выяснить досконально, что это за человек, Ярослав Смеляков, и какие нагрузки способен принять на свои плечи, и что нужно, чтобы он надломился, отступил от себя в чем-то. Смеляков не отступил ни в чем. Он стал зрелее, мастеровитее, быть может, суровее, жестче, но остался прежним Ярославом Смеляковым, со всем тем, что вложили в его душу рабочая юность, первые пятилетки, легендарный Чухновский, Мосбасс, тройская и трагическая Испания, Матэ Залка, Кольцов. Он сохранил в себе, бережно пронес сквозь годы самое лучшее из времени, когда


Я был влюблен, как те поэты, 

в дымящем трубами краю 

не в Дездемону, не в Джульетту 

в страну прекрасную свою.

Бывают художники, прошлые вещи которых заслуживают долгой дани уважения, но которые понимают, что возраст ли, иные ли какие причины отняли у них возможность работать на прежнем уровне, и, чтобы не уронить себя, благородно замолкают и остаются в нашей памяти такими, какими были в лучшие свои времена. Ярослав Смеляков не только сохранил свой душевный запас, но и умножил его, и стал тем поэтом, который, размышляя о Ленинском Мавзолее, оказывается в силах от имени всех нас достойно и несуетливо сказать:


Ливень хлещет, метель метет, 

в небе молния проблеснула 

ни один из нас не уйдет 

из почетного караула.

Поэзия не может быть без того, чтобы в ней со всей откровенностью не запечатлелась личность автора. А масштаб поэзии определяется мерой причастности этой личности к тому, чем живет эпоха, умением вобрать эпоху в себя и через себя выразить. Смеляков – поэт глубоко лирический, а мера его причастности – это высшая мера, и именно отсюда удивительная, обезоруживающе прекрасная способность ощутить своими детьми Юрия Гагарина, Патриса Лумумбу и нерасчетливо сразу отдать им всю боль и все тепло своего сердца. Наверное, по-человечески это очень нелегко, когда твое сердце разрывается от чужих драм, а чужая радость входит в него так сильно, оказывается такой перегрузкой, что тоже не прибавляет здоровья. Но именно она, эта способность, рождает такие строки о себе, и не о себе – о поколении, о времени, о судьбах страны


Я стал не большим, а огромным – 

попробуй тягаться со мной! 

Как Башня Терпения, домны 

стоят за моею спиной. 

Я стал не большим, а великим, 

раздумье лежит па челе, 

как утром небесные блики 

на выпуклой голой земле.

И такие строки, о смерти бригадира.


Твоя работа и любовь 

остались позади, 

Но мы их дальше понесем, 

товарищ бригадир. 

Но смотрят гордо города, 

но вечер тих и рус. 

И разве это смерть, когда 

работает Союз?

И такие:


Что ж делать, мать? 

У нас давно ведется, 

что вдаль глядят любимые сыны, 

когда сердец невидимо коснется 

рука патриотической войны.

И именно она, эта способность, прежде всего делает Смелякова комсомольским поэтом не только по названию, но и по внутренней сути.

Мало ли мы читали стихов, прославляющих наших героинь труда, где все было справедливо, все верно и даже профессиональная умелость вроде на высоте, и тут же забывали эти стихи. Ибо отсутствовала в них личностная интонация, возвращающая даже самой петой-перепетой теме ее изначальный смысл и неподдельную человеческую значительность. А Смеляков – он обладает даром говорить не банально там, где большинство других срывается в банальность. Говорить так, как в стихотворении «Давних дней героини»:


Сделав главное дело, 

дочки нашей земли 

из высоких пределов 

незаметно сошли. 

Возвратились беглянки 

из всеобщей любви 

на свои полустанки, 

в сельсоветы свои. 

И негромко, неслышно 

снова служат стране 

под родительской вишней 

от столиц в стороне.

И стихов о любви мы читали немало, хороших и похуже. И не мужские стихи читали, где выбалтывалось то, что должно остаться между двоими, и ханжеские, где за разговорами об общественном предназначении вы переставали понимать, о чем идет речь, о любви или о профсоюзном собрании. И прекрасные стихи, разумеется, читали тоже, но среди них не потеряется смеляковская «Любка» и смеляковская «Хорошая девочка Лида». Останется в вашем сердце этот безумно влюбленный в Лиду мальчишка из дома напротив, тот самый, который


...вырастет, станет известным, 

покинет пенаты свои. 

Окажется улица тесной 

для этой огромной любви. 

. . . . . . . . . . . . . 

Он в небо залезет ночное, 

все пальцы себе обожжет, 

и вскоре над тихой Землею 

созвездие Лиды взойдет.

Останется, потому что поэт сказал это и о нем, и чуть-чуть о каждом из нас в лучшие наши минуты.

И еще одно свойство Смелякова, делающее его большим поэтом. Он, подобно одному из своих героев, всегда, при всех обстоятельствах «лесть – от правды, боль – от фальши и гнева – от злобы отличит». Суровая требовательность и доброта, непримиримость и милосердие, умение прощать дают в нем удивительно чистый и прочный сплав человеческой надежности, верности. Вот скрещивали копья вокруг юнцов, мальчишек, что «о прошлом зная понаслышке», «в аудиториях кричат», превозносили до небес, категорически осуждали. А справедливыми остались вот эти, в свое время, быть может, и не слишком громко прозвучавшие, но точные и мудрые слова.


Мне б отвернуться отчужденно 

но я нисколько не таюсь, 

что с добротою раздраженной 

сам к этим мальчикам тянусь. 

Я сделал сам не так уж мало, 

и мне, как дядьке и отцу, 

и ублажать их не пристало 

и унижать их не к лицу. 

Мне непременно только надо 

точнее не моту сказать 

сквозь их смущенность и браваду 

сердца и души увидать.

Сенсационность, что бы мы не говорили, играет свою роль в поэзии, и популярность поэтов сенсационных повышенна – иногда по заслугам, иногда сверх заслуг Смеляков – поэт несенсационный, но он поэт глубоко демократический, поэт для широких масс, который чувствует себя своим и на дальней пристани, в ожидании старого теплоходика, и в рабочей столовой, где «пахнет хлебом и известкой», где «дух металла и борща», и в комсомольском эшелоне, отправляющемся на Ангару Его сейчас знают хорошо, а с годами будут знать лучше и больше...

Однажды Смеляков сказал о Светлове: «Его любили все, кроме очень плохих людей».

«Песня о двух трубачах», о которой говорилось чуть прежде, открывает книгу стихов Марка Соболя, вышедшую в «Советском писателе», и дает ей название. Но еще прежде там напечатано посвящение: «Михаилу Аркадьевичу Светлову – вечной жизни его, вечной памяти о нем».

«Его любили все...» «Вечной жизни его...» Вот она, снова, эта самая связь, эта незримая, но безмерно прочная ниточка, которая и со смертью человека не оборвется, а, быть может, скажется еще явственнее. И все больше будет становиться человеческих душ, настроенных на волну того, кто отдал им себя прямодушно и без остатка...

Когда не стало Светлова, люди по неформальному человеческому долгу, по глубокой душевной потребности считали необходимым сказать о нем что-то хорошее. И дело здесь было не в запоздалой и потому виноватой дани уважения, когда за каждодневной текучкой, за литературной и иной суетой забывают порой о человеке, и только теперь вот, остановившись, осознают, что это был за человек и поэт, а уже ничего нельзя поправить... Нет, хотя у Светлова бывали трудные времена, но бесконечное множество людей, не только знавших, но и просто читавших, певших его, не могли забыть, что это за человек и поэт даже тогда, когда других забот слишком хватало.

Я не был знаком со Светловым, но у меня, как у многих, тоже постоянно жила потребность написать, сказать о том, как я люблю его. Уверен, что, помимо прочего, такая потребность двигала и коллективом Рижского ТЮЗа имени Ленинского комсомола, когда он во главе с режиссером А. Шапиро работал над пьесой о Светлове, составленной преимущественно из стихов, документов, воспоминаний, – «Человек, похожий на самого себя». Пьеса написана 3. Лаперным на основе его книги, которая тоже так называется – «Человек, похожий на самого себя».

Бывают стойкие, верные себе люди, которые не только сами каждую минуту помнят об этом, но постоянно разными способами стараются напомнить окружающим. Стойкость и верность себе они несут как некий сладостный крест и очень хотят, чтобы все постоянно воспринимали их в этом качестве «носителей». В общем-то ирония здесь неуместна, потому что упомянутые человеческие свойства сами по себе заслуживают уважения, независимо от того, как именно они проявляются. И все-таки если они проявляются так, закрадывается некоторое сомнение в их прочности. Не в искренности, не во внутренней потребности поступить так, а не иначе, нет – именно в прочности. То есть верность себе, своим убеждениям осознана умом, но не стала еще органической частью натуры, и желание, чтобы она, эта верность, постоянно была в центре общего внимания, – немного, возможно, от тщеславия, немного от хвастовства, но больше – от необходимости укрепить в ней самого себя, самому ненароком не сбиться.

А Светлов был человеком, воистину похожим на самого себя, и как бы даже посмеивался над этим, стеснялся этого. Просто он не мог не быть собой, и для него было неестественно и смешно говорить по этому поводу разные слова. Мне кажется, поступить не по совести, сказать не то, что думаешь, даже просто промолчать там, где хорошо бы, но очень трудно сказать, – для него означало бы не жить больше.

Все-таки надо быть глубоко незаурядной личностью, чтобы, всегда и во всех обстоятельствах выполняя гражданский долг поэта так, как Светлов, и пережив столько, сколько Светлов, сохранить в себе и то, что позволит однажды почувствовать и написать:


Я другом ей не был, я мужем ей не был, 

Я только ходил по следам. – 

Сегодня я отдал ей целое небо, 

А завтра всю землю отдам!

Надо быть романтиком в самом высоком и чистом смысле этого слова, чтобы, ни единой строкой не погрешив против правды жизни, против ее горестей и утрат, иметь внутреннюю возможность и право сказать:


И если не в силах 

Отбросить невроз, 

Герой заскучает порою, – 

Я сам лучше кинусь 

Под паровоз, 

Чем брошу на рельсы героя. 

И если в гробу мне случится лежать, – 

Я знаю: 

Печальной толпою 

На кладбище гроб мой 

Пойдут провожать 

Спасенные мною герои.

И я уж не знаю, каким душевно незаурядным человеком нужно быть, чтобы перед смертью вылились из твоей души эти строки:


Ну на что рассчитывать еще-то? 

Каждый день встречают, провожают... 

Кажется, меня уже почетом, 

Как селедку луком, окружают. 

Черта с два, рассветы впереди! 

Пусть мой пыл как будто остывает, 

Все же сердце у меня и груди 

Маленьким боксером проживает

Обо всем этом думалось во время спектакля, после него. Потому что, несмотря на некоторые художественные неточности, погрешности против вкуса, жило в нем одно бесценное свойство, определившее победу театра, – каждый из актеров, играя в тот вечер, становился немного Светловым. И это шло в зрительный зал, как просьба, деликатная, ненавязчивая, глубоко искренняя и потому неотразимая: «Будьте немного Светловым. Настолько, насколько хватит душевных сил».

Необходимые люди

Повесть Николая Евдокимова «Необходимый человек» была напечатана в 1967 году в журнале «Знамя». Читатели и критики ее заметили, но прозвучала она нешумно, сенсаций не вызвала. «Необходимый человек» скромно занял свое место в ряду других произведений современной литературы.

На этом, возможно, и завершилась бы судьба книги, если бы спустя два года после публикации зрители не увидели поставленный по повести фильм – режиссер Семен Туманов сделал картину «Любовь Серафима Фролова». И вот что интересно: картина оказалась аргументом в сегодняшних спорах. По-видимому, Н. Евдокимову в свое время удалось уловить нечто существенное, «носившееся в воздухе», а конкретнее – все возрастающую тягу к герою душевному, способному раскрыть свое сердце другому, стать для него «необходимым человеком».

Разумеется, в понимании этой читательской, зрительской потребности Н. Евдокимов не был одинок. Не вдаваясь в перечисления, назову тем не менее режиссера Семена Туманова, его «Алешкину любовь» (снятую совместно с Г. Щукиным по сценарию Б. Метальникова), где герой оказывается привлекательнее и сильнее всех других прежде всего своей открытой, неуклончивой добротой. У того же Туманова потом была лента «Ко мне, Мухтар»! – был оперуполномоченный Глазычев, казалось, самим фактом своего существования отрицавший казенщину и бездушие, в каких бы формах они ни проявлялись.

Назову еще артиста Леонида Куравлева, его героев из фильмов Василия Шукшина «Живет такой парень» и «Ваш сын и брат». Героев, которых, при всем несходстве их судеб, даже при том, что второй из них предстает перед нами в час расплаты за содеянную ранее ошибку, роднит, как мне кажется, безошибочное чутье к разумным и добрым началам, роднит стремление, пусть не всегда осознанное, жить исходя из этих начал.

И вот теперь Николай Евдокимов, Семен Туманов, Леонид Куравлев сошлись вместе – один стал автором сценария, другой – постановщиком фильма «Любовь Серафима Фролова», третий сыграл в нем главную роль. Сошлись они, как видим, не формально, не потому, что так уж вышло, – художников объединила общая внутренняя тема – тема доброго человека в непростом сегодняшнем мире.

...Кончилась война, и Серафиму Фролову пришла пора возвращаться в отчий край, а поскольку ни родных, ни дома у него не было, дорога привела Серафима в среднерусский поселок Елкино, где жила Анастасия Ивановна, Настя Силина, С ней Фролов был знаком заочно: на фронте получил от Насти несколько писем – после того, как совершил геройский поступок и стал личностью небезызвестной: о нем написали в газетах. Правда, потом она посылать письма перестала, но у Фролова осталась ее фотокарточка, и карточка эта очень нравилась Серафиму, и он надеялся – а может, Настя все же обрадуется его приезду, может, даже – кто знает? – получится у них совместная жизнь... Однако Настя не то чтобы радости – оживления даже не выказала по поводу неожиданного фроловского возникновения, и Серафиму был дан полный «от ворот – поворот». И уж собрался уехать огорченный, загрустивший Фролов и даже в поезд сел, но... остался – что-то заскребло в душе, не позволило бросить поселок, где жила такая безразличная к нему Настя.

«...Я подвиг, оказывается, совершил», – с простодушным удивлением сообщает Фролов понравившемуся ему человеку. Сообщает, вспоминая фронтовой эпизод, как раз и положивший начало переписке с Настей. Фраза эта у актера менее органичного, чем Куравлев, могла бы оказаться именно фрат зой, прозвучать натужно-кокетливо. В фильме она звучит так, что не закрадывается ни малейшего сомнения в ее полной естественности и подлинности. Кстати, здесь опять-таки нельзя не вспомнить Пашку Колокольникова из фильма «Живет такой парень», который отогнал в безопасное место пылающую, вот-вот готовую взворваться машину, а потом никак не мог складно рассказать приезжей корреспондентке про охвативший его в тот момент высокий душевный порыв.

Нет, куравлевские герои в этих эпизодах не рисуются и не так уж косноязычны они, словесно неповоротливы, чтобы не уметь рассказать о том, что с ними произошло. Суть в том, что Леонид Куравлев обладает счастливым и нечастым актерским свойством – он умеет выразить предельно обостренную совестливость как изначально естественное свойство здоровой и цельной человеческой натуры, свойство, которое его герои не расстрачивают, а закаляют в жизненных ненастьях и испытаниях. Фролов живет как живет, иной жизни для себя представить не может, и чего тут рассуждать про подвиг, если в критически сложившихся обстоятельствах он поступил в соответствии со своим душевным импульсом, душевной интуицией – и не более того. (К слову сказать, подобные характеры всегда интересовали русское искусство.)

Фролов просто оставался собой – и на фронте, и после войны, когда понял, что «он уж, наверно, и не любил Настю, он жалел ее». Если б просто любил – уехал бы, чтобы вылечиться от безответного чувства. Но «жалость сильнее любви и всяких других чувств... Без жалости человек не человек. А уж никакого русского человека и совсем нету без жалости». Травма, нанесенная войной, отделила Настю от людей, замкнула в себе, а большего несчастья, как полагает Фролов, не бывает Так может ли он уехать от человека, отягощенного таким душевным недугом, – уехать, не сделав все возможное, чтобы этот недуг излечить?

Прикрикнет Настя, опять, мол, ты, Серафим, пришел, ну чего тебе надо? – один, другой, третий раз прикрикнет... И в какой-то момент ощутите вы раздражение – да что этот Серафим, блаженный или зануда? Или и то и другое вместе?! Зачем так назойливо лезть на глаза человеку, который и видеть тебя не хочет? Но вот улыбнется мимоходом Фролов – и обезоружит вас своей улыбкой: столько в ней наивной и чистой веры в то, что от душевной его теплоты нельзя в конце концов не оттаять, что токи доброты, исходящие от одного человека, не могут оставить другого человека безучастным. Подойдет к автобусной остановке, подгадавши так, чтоб одновременно с Настей, скажет что-нибудь вроде: «С дождичком вас, Анастасия Ивановна!» – и вы уже корите себя за то, что, пусть ненадолго, близоруко приняли за назойливость прекрасное, самоотверженное душевное упорство и постоянство...

А Серафим – он снова медленно, то ли делая усилия, чтоб не повернуть обратно, то ли нарочно сдерживая шаг, чтоб не побежать вперед сломя голову, – бредет к Настиному дому: что поделаешь, если он – необходимый для нее человек, хотя она пока и не понимает этого. Если именно он должен объяснить Насте, что «может, кто и хотел бы отделить человека от человека, но настоящий закон тянет их друг к дружке».

Мысль эта становится главной в фильме «Любовь Серафима Фролова». Фильм этот снова вводит нас в круг соображений о самоотверженности и практицизме, о душевности и деловитости, которые высказываются сегодня в нашем искусстве и публицистике. То экономисты, социологи затронут их в своих сугубо научных статьях, то окажется причастной к ним дискуссия о лирических и аналитических корнях сегодняшней «сельской» прозы. То фильм, спектакль, повесть продолжат многоплановый разговор, еще раз свидетельствуя о его непраздности и насущности.

К примеру вот: посмотрел совершенно очаровавшую меня мультипликацию «Крокодил Гена». Она про молодого крокодила, который работал крокодилом в зоопарке, а вечерами, дома, в одиночестве, грустно курил свою трубку или пускал мыльные пузыри. Однажды, вот таким неуютным вечером, он написал и расклеил по городу объявления о том, что молодой крокодил очень хотел бы завести друга. А то ведь что за жизнь? Служит вместе с медведем, жирафом, но в положенное время все покидают зоопарк и расходятся по своим углам... И вот вскоре в дверь квартиры с располагающе доверчивой надписью «Гена» постучалось некое существо, случайно завезенное из заморской страны в ящике с апельсинами. Существо было маленьким, лопоухим, смотрело на мир испуганно удивленными глазами и называлось Чебурашка. Оно само не знало, что оно такое, и очень забеспокоилось, сникло, узнав, что даже в энциклопедии чебуреки есть, Чебоксары есть, а вот Чебурашки нету Теперь уж, наверное, ни Гена, ни ктонибудь другой с ним дружить не будут Однако крокодил, стосковавшийся по душевному участию, чуть было трубку не выронил из своих крокодильих зубов – как же так, мол, не буду дружить, очень даже буду И вообще оказалось, что в городе немало желающих откликнуться на Генин призыв.

Вот и Серафим Фролов втолковывал душевно огрубевшей, хватившей на войне лиха Анфисе, которая, бравируя своей самостоятельностью, в сущности, жадно тянулась к простому человеческому общению: «Все живое объединения ищет, вместе ходит, друг к дружке тянется».

На первый взгляд, странноватое, конечно, сближение – Серафим Фролов и мультипликационный крокодил Гена, но, честное слово, не столь странное, каким кажется на первый взгляд. Просто авторы этих лент, – очевидно разные художники, с очевидно разных сторон – подступаются к одному и тому же. Значит то, к чему они подступаются, действительно заслуживает пристального внимания.

Жизнь у нас нынче расписана едва ли не по минутам, темп ее увеличился предельно – слишком многое надо успеть. И мы успеваем по-настоящему много, только на душевное участие, на то, чтобы выслушать и понять друг друга, иной раз нехватает времени.

Фильм «Любовь Серафима Фролова» как раз тем и привлекателен, что эмоциональным, духовным средоточием его оказался образ человека, способного сближать, душевно объединять людей, рассеивать невеселое убеждение, будто так уж сложилось – «человек относительно другого человека», то-есть каждый сам по себе, и ничего с этим не поделаешь. Значит, нужный, полезный обществу человек Серафим Фролов...

Нужный, полезный обществу человек и Олег Прончатов, директор крупной сибирской сплавной конторы, герой повести Виля Липатова «Сказание о директоре Прончатове». Виль Липатов с глубокой симпатией и пониманием написал о человеке, не только любящем свое дело, но и прекрасно умеющем его делать. Писатель отдает себе отчет в том, как опасен бытующий еще у нас тип работника, отважно и без особых раздумий берущегося за то, о чем он имеет самые приблизительные представления. Работника вообще с его энергией вообще и деловитостью вообще, усвоившего верхи, лежащие под рукой банальности, позволяющего себе вступать в незнакомую сферу, не будучи в ней компетентным. Не о проходимцах да же, и не о карьеристах речь, а о честных, хороших людях, которые волею обстоятельств оказались не на месте и не понимают этого. Сколько вреда принесли и приносят они своей бестолковой, хотя порой и исполненной благих намерений деятельностью и как действительно важно отыскать в жизни, противопоставить им такого вот Олега Прончатова.

Писатель решительно на стороне своего героя. Прончатов не скрывает желания быть утвержденным в должности директора, делает для достижения этого поста весьма энергичные шаги. Что ж, это его неоспоримое право, Ибо совершенно очевидно, что он организует дело, как никто до него. И я готов согласиться с такой постановкой проблемы и, следуя за Липатовым в восхищении героем, стараюсь не видеть какие-то мелкие непривлекательные черточки Олега Олеговича. Пока... пока не начинаю замечать, что этих черточек что-то уж слишком много, а писатель порой закрывает на них глаза, все прощает Олегу за его умение работать. И душевную грубость, нетонкость, что достаточно больно ранит окружающих, и известную расплывчатость нравственных критериев, позволяющую, скажем, из сугубо личных соображений послать в область заниженные сводки о выполнении плана, и отсутствие прочных внутренних контактов с людьми...

Как непохож на него наш Серафим Фролов, отзывчивый, чуткий, как барометр, на чужую неустроенность и чужую боль.

Оба – и Фролов и Прончатов – хорошие, необходимые люди, а вот сведи их вместе – не найдут общего языка. «Деловой человек» – утверждает Виль Липатов, размышляя о герое, который сконцентрировал бы в себе наиболее существенные, определяющие время черты. «Нет, душевный человек» – внутренне спорят с ним писатель Николай Евдокимов и режиссер Семен Туманов.

Однако так ли уж неизбежно это противостояние героев, их духовная, психологическая несовместимость? А может, это не столько герои, сколько их авторы виноваты в том, что Прончатов и Фролов, каждый из которых по-своему привлекателен, словно бы движутся по непересекающимся орбитам?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache