355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Лордкипанидзе » Парень из Варцихе » Текст книги (страница 8)
Парень из Варцихе
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:22

Текст книги "Парень из Варцихе"


Автор книги: Константин Лордкипанидзе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)

Опять о коне

Широка и полноводна река Припять, долго течет она сквозь безлюдные дебри Полесья, сквозь молочные туманы, сквозь тишину вековечной чащи, где птица не пролетит и зверь не пробежит, минует черные хутора полещуков. В прозрачных заводях Припяти ходят тяжелые карпы, и разве только у рыбаков самого пана найдется такой вентерь, чтобы поставить от одного берега до другого. И вот по обоим берегам этой большой реки ходила слава о красном партизане Грабко.

Упрямый непоседа, неуловимо рыскал Грабко по Припяти один, со своим «адъютантом» Пискуном.

Пискун, рябой восемнадцатилетний парень, ничем не походил на крепкого и коренастого, как дубовая ступка, Грабко. Тщедушный, молчаливый, еще не успевший войти в тело, словно бычок, до срока загнанный в ярмо. В одном они были схожи – в братской любви друг к другу.

Батьку Пискуна, старого речного матроса, замучили гайдамаки[8]8
  Белогвардейские банды, орудовавшие на территории Полесья, смежного с Украиной, нередко назывались гайдамацкими.


[Закрыть]
. Прошлой зимой старика забрали в Скрыгалове и долго спорили, какой смертью его порешить. Потом кто-то сказал, что матрос на то и матрос, чтобы воду любить. Быстро проломали на озере лед, и Пискунова отца вниз головой швырнули в прорубь. Хату сожгли, а сироту взял к себе Грабко, чтобы помочь ему расплатиться за смерть отца. Недаром побаивались нарядные гайдамаки ходить дозором по этим недобрым берегам или ненароком отстать на один перегон от своего отряда. Карабин Грабко не знал промаха, а его волчьим ногам нипочем были самые отдаленные чащобные тропы, все равно, протоптала ли их тяжелая поступь смолокура или легкий шаг лесного зверя.

Чудаковат был Грабко, но многое ему прощалось за удаль, за бесстрашие, за то, что часто предупреждал он деревню о переправе гайдамаков с того берега. А причуд за ним водилось немало.

Однажды Грабко изумил деревню, появившись в необычном наряде. На нем как жар горели всяческие аксельбанты, галуны и темляки, и он так уверенно звенел шпорами, словно они, как родинка, вышли вместе с ним из утробы матери. Оказалось, он где-то подстрелил двух штабных офицеров и все их убранство, все, что блестело и позвякивало, нацепил на себя.

– Вы не думайте, что душа у меня тоже ихняя стала, – возразил Грабко друзьям, укоризненно доказывавшим, что красному партизану не к лицу такой наряд. – Это чтобы своих буржуев в страхе держать, престиж подымать нашему брату.

А бывало и так: после удачного набега завернет в корчму на часок-другой, гульнет вовсю, потом велит «адъютанту» достать тачанку – и живей в Мозырь. Весело скачут кони навстречу молчаливому разбегу зеленых холмов, навстречу крепкому запаху созревающего хлеба; напуганные аисты не успевают взлететь, как тачанка уже проносится мимо и Грабко буйным гиканьем приветствует все вокруг.

Въезжали на рынок, полный народу. Завидев вооруженных до зубов людей, толпа мигом окружала тачанку.

И тогда Грабко, как бугай, готовый боднуть, исподлобья оглядывал народ и рычал своему «адъютанту»:

– Ну, брат, расскажи этим бородачам про наши лесные дела.

И рассказывал народу Пискун, как лихо бился нынче с гайдамаками славный партизан Грабко.

Пискун стоял на козлах, зажав вожжи локтем, и был немного комичен: очень уж не соответствовала его наружность грозным, боевым речам, но искренность и неподдельная важность, облекавшая каждое его слово, быстро гасили на лицах мужиков недоверчивые улыбки. Когда не хватало какого-нибудь горячего слова, «адъютант» озабоченно одергивал мирно стоявших коней, точно они были помехой.

А на тачанке молча сидел Грабко, глубоко откинувшись назад. На плечо небрежно наброшена шинель, обе ладони на рукояти сабли. И по мере того как росло внимание толпы, смуглое лицо его становилось все бесстрастнее, невидящий взгляд застывал поверх голов теснившихся людей где-то за Припятью, как будто все это нисколько его не касалось.

Не часто видели Грабко смеющимся. В самом конце мировой войны ротный командир выбил ему все зубы рукояткой нагана. Кое-как, на скорую руку, ему вставили челюсть, и Грабко перестал смеяться: при смехе она выпадала. Надолго и крепко запомнил обиду Грабко. «Из-за них отвык от смеха», – говорил он. И теперь еще, выследив где-нибудь офицера, обычно хладнокровный, ловкий, терпеливый, Грабко терял самообладание и вслепую кидался за добычей. Иногда такая опрометчивая охота могла стоить жизни, заводила его далеко: раза два ему пришлось выбираться из тыла противника.

Неосторожный в своей ненависти, Грабко недолго ходил по берегам большой реки. Как-то перед вечером, возле затопленного парома Грабко и Пискун наскочили на гайдамаков.

Они проворно залегли в кусты. Насчитали до сорока всадников и пять тачанок.

– Многовато! – огорченно прошептал Грабко, и товарищи скрепя сердце замерли в засаде.

Враги уходили невредимыми.

Они пробирались гуськом по узкой тропе. Приглушенно звякали сабли о стремена. Скрипели оси. И в огне заката жарко горели желтые околыши и широкие петлицы.

Лежавший впереди Пискун вздрогнул – его тихо потянули за ногу. Пискун повернул голову. Лицо Грабко было искажено ненавистью.

– Офицер... – прошептали его бесцветные сухие губы.

Пискун осторожно раздвинул кусты: всадники почти вплотную проехали мимо партизан – видимо, направлялись к шоссе.

Всмотревшись, Пискун разглядел красные офицерские лампасы.

Обнаружить себя сейчас означало верную гибель. Саженей на триста вокруг тянулся низкий болотный кустарник. Дальше темнел спасительный сосняк, но успеют ли они туда проскочить?

Подавшись вперед, Грабко застыл. Пискун понял: легче повернуть Припять обратно, чем отговорить сейчас Грабко. Все же он поднял винтовку, не сомневаясь, что это будет его последний выстрел.

– Ты, парень, уходи, – сказал Грабко, просовывая дуло ружья сквозь кусты. – Уползай к лесу. Там подождешь. Может, я выкручусь. Что мой грех на тебя валить...

В голосе Грабко звучали и приказ, и просьба, и еще нечто такое, что обожгло сердце «адъютанта»: Грабко как бы прощался с ним. Пискун не послушался, он облокотился и скользнул дулом винтовки между ветвями.

– Брось! Уходи, говорю! – Лицо Грабко перекосилось от ярости. Его рука невольно привычным движением потянулась к кобуре.

Что было делать Пискуну? Он подался в кусты.

Минуты две Грабко ожидал, пока затихнет шорох уползавшего Пискуна. Потом примостился половчее и взвел курок.

Не доезжая до шоссе, всадники замешкались. Среди окриков посыпалась ругань, засвистели нагайки. Тесная тропа была размыта и затоплена жидкой грязью набухших после дождя болот. Грабко видел, как шарахнулись кони, силясь вытянуть глубоко завязшую тачанку. Обозные спрыгнули наземь, всадники спешились, начали рубить кусты для гати.

Сошел с коня и офицер, бросил поводья кому-то из верховых. Он был низкорослый, сухой. Грабко удивился – на коне офицер выглядел выше и крепче. Офицер прошелся немного, чтобы размять ноги, и стал рвать землянику. Он быстро нагибался за ягодой и, прежде чем съесть, дул на нее, должно быть сгоняя мурашек.

Грабко откинул набок упрямо свисавший чуб и прицелился. Почти одновременно грянули два выстрела.

– Чертова кукла, он еще здесь! – бешено вскрикнул Грабко.

Второго выстрела Грабко не слыхал, но видел, как вслед за офицером упал верховой, державший его коня, – вздрогнул, точно его внезапно разбудили, и рухнул на землю.

Грабко выстрелил еще раз, прямо в сгрудившихся коней, и бросился бежать.

Впереди мелькнули лопатки Пискуна – он убегал. А позади все уже ходило ходуном. Беспорядочные выстрелы и крики рвали воздух.

Грабко быстро нагнал «адъютанта», опередил его. Наметанный глаз Грабко безошибочно выбирал на бегу редкие пяди суши среди самых гиблых болот. Ловко, как кузнечик, прыгал он по кочкам, прокладывая дорогу товарищу.

Плотно надвинув папахи, они почти напролом пробивали хитро сплетенные колючки. Ремни винтовок то и дело задевали за сучья, беглецы кровавили руки, вырывая оружие. Одним духом пробежали они мелколесье и углубились в болотную чащу. Уже не видно было погони, но по тому, как близко сновали пули вокруг, ясно было, что гайдамаки на верном следу. Беглецы все-таки старались не менять направления, чтобы заманить всадников подальше в болото.

Солнце садилось, когда они вырвались на прогалину перед лесом. Еще немного – и они уйдут в свое логово и будут неуловимы. Верхом тут не скоро проберешься, а пешему и вовсе не угнаться за ними.

Внезапный топот справа встревожил беглецов.

«Обходят», – подумал Грабко и пропустил Пискуна вперед. Его широкая спина надежно прикрывала маленького «адъютанта».

Раздались выстрелы. Первая пуля нахлобучила Грабко папаху на лоб, словно он собирался пуститься вприсядку. Не шальная это пуля.

«Заметили, целятся, гады!» – догадался Грабко и, согнувшись, крупными прыжками пустился следом за Пискуном.

Вторая пуля ударила Грабко в спину так сильно, что он два – три шага пробежал быстрее. Потом вдруг споткнулся. Качнулся вперед, откинулся назад, точно старался удержать равновесие, потом начал падать. Грабко казалось, что падает он мучительно долго, никак не может коснуться земли, а она все уходит и уходит из-под ног. Уже теряя сознание, он почувствовал, как чьи-то руки подхватили его.

* * *

От старости или оттого, что время было тревожное, дед Рухло спал чутко. Робкий стук в ставню тотчас разбудил его.

Старик прислушался.

Стукнули громче, но осторожно. Недруг так не стучится. Рухло протянул было руку за лучиной, но что-то подсказало ему: зажигать не следует. Словно в заговоре с неурочным гостем, старик старался не шуметь. Тихонько открыл окно, раздвинул ставни и доверчиво высунул голову.

– Кого там носит?

– Дед, это я, Пискун. Померли вы, что ли? Не достучаться... – устало отозвались из темноты.

– Достучаться-то можно, да ведь сам знаешь, сколько недобрых людей по свету бродит, – нехотя, словно думая о другом, протянул старик.

Приход красного партизана не на шутку смутил хозяина. Вокруг деревни шарили гайдамаки. Под вечер слышна была перестрелка, да еще, чего доброго, соседи расскажут, что Рухло путается с кем не надо.

– Я с просьбой, дед, – начал Пискун и замялся.

Рухло услыхал, как тот шагнул к окну. Видно, Пискун чего-то ждал от старика – приглашения отдохнуть или хоть участливого слова. Но старик молчал, опасаясь сболтнуть лишнее, не узнав сперва цели ночного посещения.

– Выручай, дед! Грабко ранен. Я его на старой мельнице упрятал, едва дотащил. Слышишь?.. На тебя вся надежда. К тебе не часто лазят. Твой дом надежный. Укроем здесь на день-два.

Пискун говорил медленно, с расстановкой, словно прислушивался, как принимает его слова старик, но за окном было тихо, невидимое присутствие деда только угадывалось.

Это раздражало Пискуна, он уже устал, и не хватало голоса тверже повторить свою просьбу. Бормотал вяло, через силу.

– Утром гайдамаки сюда пожалуют. Там его скорей найдут. Он без памяти, спрятать его некуда, да и сил нет, ноги не держат. Не дай гадам надругаться над человеком. Ведь он Грабко!..

– Грабко я знаю, мужик он хороший, – степенно начал старик, но вдруг взволнованно и торопливо зашептал: – Я бы рад, да не один ведь я! Разбужу вот сына и сноху, надо спросить, – и торопливо отошел от окна.

Но дед Рухло никого будить не стал. Он только переждал несколько минут посреди комнаты, потом вышел на крыльцо.

– Пискун! – Замешательство было и в голосе старика и в том, как он нетвердой рукой тронул руку Пискуна; что-то в этом прикосновении напоминало Пискуну, как ластится собака. – Ведь Михась коня привел. Не конь был – старый козел. Зиму целую всей семьей вываживали. В хате – хоть шаром покати. Сами на макухе сидели, а ему овес на стороне покупали... Хату только в праздник топили, а в хлеву всякий вечер огонь трещал. Пойми, ведь у нас сроду своей лошадки не было. И как заржет она сейчас, ровно старший сын мой ожил. Пойми, завтра пахать выходим. Оно, конечно, Грабко жаль, но вдруг пронюхают! Тогда и лошадь уведут и дом разграбят. Наше дело – сторона. Нынче вы на селе, завтра – они, а нам бы только пахать...

Вдруг Рухло замолк. Он услышал шаги Пискуна – тот уходил. Старик облегченно вздохнул. Уже на пороге его осенила внезапная мысль. Бесшумно догнал партизана.

– Пискун, – спросил он, – где это случилось?

– У парома. Плохо ему, дед, присмотреть надо, пропадет там, – живо отозвался Пискун в надежде, что старик передумал.

– Нет, нет! – испуганно прошамкал Рухло. – Я просто так спросил. Просто так... – и тотчас же растаял в темноте.

А через час старик выбрался из дому, засунув за пазуху клещи и маленькую торбочку. Перед уходом разбудил Михася, рассказал о ночном госте. Сын промолчал в ответ, но в душе поблагодарил отца, что тот обошелся без него: ему самому труднее было бы отказать в приюте своему сверстнику.

Ветреное утро быстро сметало туман. Окраины дальних лесов загорались багрянцем еще невидимого солнца. Рухло видел, как охотно и мягко уходили лемехи в шершавую землю, как крепко держали коней в своих объятиях черные оглобли.

И Рухло подбавлял шагу – скорей бы вернуться домой. Сегодня они тоже выедут пахать, а первая борозда – за старшим в семье. Он спешил. Он уже не ударял в землю клюкой, теперь она ему мешала. Все лицо его было в лукавых морщинах, словно за бесценок чем-то обзавелся.

Ветер крепчал. На пути остро пахли набухшие почки кленов. Рухло радовался, что земля была такая податливая и мягкая. Так до самой Припяти ковылял он по извилистому большаку, потом свернул вверх по реке и вошел в низкие заросли ольхи подле парома.

Тут он остановился, снял шапку, краем ее отер пот со лба и, приставив ладонь к глазам, осмотрелся.

Из-за куста в двух шагах от него взлетели вороны. Покружились в воздухе и снова сели. Рухло быстро подошел и наткнулся на то, что искал. Среди поломанных кустов валялся труп лошади. Седло взяли, но это не огорчило старика. Он пришел за подковами: Санитара нужно было подковать.

Дед крикнул, спугнул ворон и внимательно осмотрел копыта.

«Казенные», – удовлетворенно определил он добротность подков, достал клещи и присел на корточки. Долго и бережно возился с каждым гвоздем, точно лошадь была живая и он опасался повредить копыто.

Снятую подкову чистил и клал в торбочку.

А наверху, на высокой ольхе, недобро каркали вороны, ожидая своего часа...

После первой удачи старик разохотился и обшарил весь ольшаник. Устав лазать в кустах, присел на кочку и неожиданно оказался почти рядом с убитым гайдамаком.

Тот раскинулся на обочине тропы. Усы его были лихо закручены кверху. Щегольски блестели черные сапоги. В одной руке мертвец держал нагайку, другая была под головой, и, если бы не неземной холод его широко раскрытых глаз, можно было подумать, что человек прилег отдохнуть.

– Седло не забыли, а человека... – крестясь, прошептал дед и нагнулся закрыть мертвому глаза.

Окоченелые веки не смыкались; деду пришлось подобрать пару камешков и придавить ими веки.

Солнце стояло высоко. Кое-где следовало бы еще пошарить, но близость покойника мешала.

Старик вернулся домой позже, чем думал.

Ворота были распахнуты настежь.

Это неприятно поразило его: беда дверей за собой не закрывает.

Не найдя своих ни во дворе, ни в хате, подгоняемый необычной тишиной, старик поспешил в поле, где должны были пахать.

Он прошел под старыми яблонями, по светлым теням ранней весны.

Перебравшись через заросшую канаву, старик вышел на узенькое поле с живой изгородью по обе стороны.

Два рослых гайдамака уводили выпряженную лошадь. Дед видел их широкие спины и туго прикрученный конский хвост.

А за ними, посреди черных борозд, торчала пустая соха; она вытянула оглобли, словно руки, будто стремилась кого-то удержать.

Возле сохи Михась опускал завернутые штаны. А на ручку сохи карабкался двухлетний внук, явно довольный, что лошадь выпрягли и бояться больше нечего.

На минуту стало совсем тихо.

Потом дед закричал и сам испугался, не услышав своего голоса. Из его груди вырвался только хриплый вздох, похожий на предсмертный всхлип.

Он кинулся вдогонку за лошадью и повалился беспомощно, как ребенок. Торбочка выпала из рук.

– Отец! – умоляюще простонал Михась.

– Погодите минутку, люди добрые, дайте сказать!.. – вопил старик.

Он упал еще раз, не сразу поднялся. Прополз два – три шага и, по-детски переваливаясь на руках, с трудом выпрямился.

Дед догнал гайдамаков только за околицей.

– Погодите, панове...

На голос хозяина лошадь повернула голову и встала.

И тогда шедший позади гайдамак через плечо цыкнул на деда:

– Отвяжись, старый черт!

Старик забежал вперед, отчаянно взмахивая руками:

– Слово есть!

Его остановил Михась:

– Ладно, отец, ладно, говорю, а то сил нет...

Отец посмотрел на его бескровное лицо, на широко раздутые ноздри и сразу притих.

Из дворов доносились крики. Улица была полна пыли, топота и проклятий. Пьяный гайдамак хлестал кого-то нагайкой. Прикрывая голову рукой, тот упорно не двигался с места и не выпускал поводка коровы.

Улеглись, не зажигая лучины.

В ночи шелестел ветер, скрипели старые яблони.

Долго не могли заснуть. Говорить не хотелось. Молча ворочались на топчанах. Потом затихли. И только во сне причмокивал губами малыш. За сундуком скреблась мышь. По временам она переставала возиться, но, успокоенная устоявшейся тишиной, скреблась еще сильнее.

Михась поднял голову, прислушался. Как видно, отец спал, не слыхать было его протяжных вздохов. Но вдруг заскрипел топчан, и в полутьме приподнялась над подушкой голова отца.

– Цыц, цыц! – со сдержанной злостью зашикал старик, тихо постукивая по крышке сундука.

«Еще не спит», – горько сжалось сердце сына.

Прошло с полчаса. Переждав еще немного, Михась встал.

На топчане отца было подозрительно тихо, и Михасю показалось, что отец притворяется спящим. Михась накинул шинель и на цыпочках вышел во двор.

Кричали полночные петухи.

Михась бесшумно и осторожно пробирался задворками.

Было темно, но он шел уверенно, почти без заминки переходил предательски ветхие мостики, легко находил огородные перелазы.

Навстречу наползал низкий туман. Невидимый глазу, он угадывался по запаху и по тому, как пропадали неясные очертания уходящих в небо верхушек берез и как постепенно глохло журчание реки, точно придушенное неумолимой теменью.

За рекой туман остался позади. Луна светила. Блестели посеребренные росой березы.

Скоро показалась старая мельница. Под разобранное колесо звонко капала вода, сочилась из-под дощатой запруды.

Михась перешагнул через желоб.

Позади мельницы, под низким дубом, Пискун рыл землю. Он рыл не торопясь, тяжело вскидывая полную лопату, и, сбросив землю, подолгу застывал над лопатой.

Михась подошел.

Пискун обернулся. Луна осветила его измученное лицо. Он казался лет на двадцать старше. Но было что-то детское в его пухлых, неплотно сжатых губах.

– Не нужно, – бросил Пискун пришельцу. – Не нужно, – еще жестче повторил он, уловив во взгляде Михася готовность помочь.

Уходить Михасю не хотелось, но он ушел, движимый властным чувством уважения к чужому горю.

* * *

«Кто это еще?» – устало подумал Михась. Он уже возвращался через сад, когда заметил робко мерцавший из хлева огонек.

У пустого стойла возился старик. Кончив обметать угол, он сложил там две охапки сена и начал расстилать одеяло. Заметив Михася, старик вопросительно оглядел его, словно дивясь, что тот один.

– Не нужно, – сказал Михась и погасил лучину.

Сын понял: одна и та же забота подняла обоих в эту бессонную ночь.

– Ну что же, – спокойно сказал дед, сворачивая одеяло. – Понятия нету у людей... Нельзя отрывать мужика от сохи. К чему тогда руки приложить? Не век с пустыми руками ходить! Нет сохи – возьмется за другое... Слышишь, Михась, возьмется!..

В предутренних сумерках обозначились верхушки большого леса.

Бессмертие

В конце ноября восемнадцатого года немцы поспешно оставили Мозырь. Войска уже не внушали доверия. Ненадежные части разоружили и под конвоем двух полков вывели из города.

Отойти в полном порядке и вывезти военную добычу не удалось. По горячим следам оккупантов двигались повстанцы. Неустойчивые части бежали. Шумным потоком стремились они на родину.

Зима была у порога. Беспросветный косой дождь, карканье ворон на голых вязах, голод, усталость, слухи о революционном перевороте в Германии – все это будоражило выбитых из колеи солдат. Они бросали полки и окольными путями пробирались домой.

Тогда, в последнем усилии удержать ненадежные отряды, командование, по варварскому обычаю, отдало занятые села на разграбление озверелым солдатам.

Но в источенных червями крестьянских ларях не нашлось бы зерна и мышам на забаву. Голод бродил по дворам, тушил очаги.

Если где и пекли хлеб, варили мясо, то разве лишь в самых глухих хуторах, куда еще не добрались вражеские фуражиры. Свернув с большой дороги, солдаты кучками пошли шарить по этим сытым деревням.

Крестьяне потянулись в лес. Что ни неделя, в партизанский отряд Пискуна приходили трое—четверо, ружей не хватало. Пискун кое-как вооружил человек тридцать земляков и на пути отступающих немецких войск взрывал мосты, затоплял дороги озерной водой. По ночам смельчаки подбрасывали солдатам охапки большевистских листовок.

Дед Рухло жил теперь один – Михась, пристроив жену и сына в Заречье, взялся за винтовку. Одиночество, безделье томили старика, да и сердце ни к чему не лежало. От дедова благополучия остались всего две вспаханные борозды. И не глядеть бы на эти борозды, уже подернутые травой, на соху-сироту – в ужасе всплеснув руками, она одиноко коченела среди поля. Все сильнее тянуло деда в лес. Раза два ходил к Пискуну, но и тут ему не посчастливилось: Пискун отказал наотрез.

Старик не отставал. Отнес партизанам все, что наскреб дома: две буханки хлеба, бутылку водки, кусок ветчины!

Пискун лукаво подмигнул:

– Взятка?

– Тоже генерал нашелся – взятками задабривать! Сына пришел проведать, – соврал обозленный старик.

Не понравилась ему шутка Пискуна: в ней уже чувствовался отказ.

– Ишь расходился, старик! Слова нельзя сказать! – добродушно ответил Пискун.

– Как тут не разойтись! – приободрился старик. – Нас там грабят, по миру пускают, а вы из лесу носа не кажете, за деревьями прячетесь! .

– Шел бы ты с нами, дед, смелее бы стали! – посмеивался Пискун.

– Уселись, как наседка на яйцах! – возвысил голос Рухло.

Врал старик, партизан бранить было не за что, но дед кривил душой, честил худым словом земляков, лишь бы завести с Пискуном разговор; говорил обиняками, ходил вокруг да около, не спешил с просьбой, выжидая, когда Пискун оставит свое несносное балагурство.

«Хитришь, дед, точно я тебя не знаю!» – подумал Пискун и ловко ввернул:

– Круто приходится, дед! Народу валит много, да вот оружия нет, оружия! – сказал Пискун, не без умысла подчеркивая последнее слово.

Но была ли в том нужда? Старик и так понял его и сразу упал духом.

– Взяли бы меня! Лес велик, дело и мне найдется! Крепко враги деда обидели! Не дайте с этой обидой в могилу лечь! – упрашивал старик, но Пискун не сдавался.

Рухло и сам знал, что с оружием в лесу было туго, но все же думал, что не берут его только из-за старости.

«От беды бережет: где, мол, старому по лесу рыскать!» – подумал старик, и горько было ему казаться таким никудышным в глазах Пискуна.

Но еще обиднее стало, когда партизаны водку его распили, а хлеб и ветчину вернули не тронув.

«С чего бы? Небось чтобы старому бобылю харч не урезать, а без водки, мол, не беда, протянет. Слыхано ли дело – так издеваться над человеком!»

– Ну и шельма!.. – ворчал старик, пробираясь сквозь чащу домой.

* * *

Мужики чуть ли не в преисподнюю хоронили последнюю горсть зерна, но оккупанты не унимались. Ивана Гнедка и Петра Силыча из Прудков до нитки обобрали, а потом перед всем миром наставили обоим банок на тощие бока! А те от злой обиды еще крепче язык прикусили – не дали хлеба.

Видя, что силой не возьмешь, солдаты начали воровать со складов шинели, сапоги, одеяла, а те, кто посмелее, скоро и до военной добычи добрались: стали сбывать по деревням русские винтовки, а после, пьяные в дым, лихо покручивая лоснящиеся усы, разгуливали под окнами неподатливых солдаток.

Тогда-то понадобилась Пискуну помощь деда Рухло.

Прокравшись на рассвете в Прудок, он свиделся со стариком.

Дождь лил как из ведра. Мокрый до костей, Пискун сушился у огня. С него текло, лужа на полу росла, и он все шире расставлял ноги. Дед Рухло зарывал картошку в горячую золу.

– Сущий потоп!

– Потоп, – согласился старик.

Он привстал и потрогал плечи Пискуна.

– Теперь спину погрей, – сказал он.

Исходя паром, Пискун повернулся к огню. Оглядел хату. Отсутствие хозяйки заметно было во всем. Все вещи стояли и висели на месте, но не жили они, не дышали, утратили тот добрый уют и запах, какой исходил от них под прикосновением женской руки. Котлы не пахли теплым запахом отмытого сала, цветочные горшки – влажной землей, ткацкий станок – свежей шерстью. Не лоснились стулья – не приходили гости. Зеркало покрылось пылью, погасло без женской ласки; квашня не пахла дрожжами, а постель – крепким потом усталого землероба. Вместе с хозяйкой ушли из дому все хорошие запахи. И тут понял Пискун, почему так рвался в лес дед Рухло: в избе завелась тоска праздных, потерявших смысл вещей.

В стекла били крупные капли дождя. Сырость и мрак сгущались вокруг мужиков.

– Ежели так зарядит, – нарушил молчание Пискун, – застряну в селе, не найти мне броду.

– Не найти, – согласился старик.

Как ни старался Пискун, беседа не клеилась. Старик глядел угрюмо. Развел огонь, испек гостю картошку, но ни разу не взглянул ему в лицо. Даже не спросил, что подняло его из лесу в такой косохлест.

– Помиримся, дед, – сказал Пискун.

Старик не отозвался.

«Ох, и сердит на меня!» – подумал Пискун.

Вдруг послышался грохот, глухой и мощный, как раскаты грома.

– Ишь гремит! – сказал Пискун.

– На зиму-то глядя? – насмешливо буркнул старик. – А еще лесной человек! Погляди-ка!..

Пискун быстро подошел к окну. На дороге маячили редкие фонари. Свет еле пробивался сквозь косую стену дождя. Вот, казалось, мелькнул круп распаренной лошади, почудилось дуло орудия.

– Посмотрел бы ты вчера на пушки! Всю ночь так гремели!.. Вчера дождя не было, – тихо сказал старик.

– А ты вот не хочешь мне пособить! – упрекнул Пискун и медленно отошел от окна.

– Да ты что?.. – оживился старик.

– Не пособляешь, – охотно повторил Пискун. – Я к тебе за делом, а ты надулся, как ребенок малый.

Старик нахмурил брови и недоверчиво покосился на гостя... Что за дело такое? Не сам ли он, Пискун, приказал ему убираться из лесу?

Дождь лил вовсю. Теперь не капли – целые вязанки прутьев хлестали в стекла. Через щели в рамах в комнату просочилась вода.

– Немцы бражничают, – начал Пискун, – дезертиры развелись. Таскают, что плохо лежит, и сбывают втихомолку.

– Сбывают, – согласился старик.

– И мы, значит, можем ружья скупить. Лишь бы нашелся надежный человек. Тебе здешних лучше знать. Походи, присмотрись – может, кто возьмется?

Рухло задумался.

В дымоход капнула вода. Огонь фыркнул.

– Есть один на примете, – неуверенно протянул старик.

– Не спеши, проверь наперед! Не то и деньги пропадут, и нам несдобровать. Верного человека надо.

– Думаю, не подведет. Есть за что не любить ему германа, – сказал Рухло.

– Сноровка тут нужна.

– Ворон считать не станет!

– И смелость...

– Не трусливого десятка, – устало вздохнул Рухло.

Говорил он как бы через силу, запинался. Пискун это приписал обычной осторожности скупого на похвалу старика.

– Твоему слову верю. Кто это?

– Я... я сам возьмусь, – почти шепотом проговорил старик.

– Ты?.. – спросил Пискун.

«А почему бы нет? Почему бы нет?» – вдруг спохватился он и посмотрел на деда в упор.

Старик казался спокойным, только жестче залегли складки вокруг рта.

«Почему бы нет?» – думал Пискун, незаметно для себя свыкаясь с этой мыслью.

Одно смущало: нехорошо тащить в такую заваруху человека, одной ногой стоящего на краю могилы.

«И тут жалеет меня, щенок!» – догадался старик.

– А знаешь что? – неторопливо начал он. – В этом деле я куда почище твоих молодцов буду! Кто меня, старика, в чем заподозрит? Тебе вот самому не верится, годен ли я на что-нибудь.

Пискун согласился. В избе запахло паленой шерстью: дед вывернул над огнем шинель Пискуна. Руки у него дрожали от радости.

И этот забытый смертью старик собрал последние силы, чтобы оправдать доверие Пискуна.

С утра до вечера пропадал он в лесу, забирался в глухие хутора и села, высматривая повсюду беглых солдат. С одного взгляда примечал старик, кто не по времени тепло одет и не походное нажил брюшко. Шмыгнет такой куда-нибудь во двор, а немного погодя выходит из хаты налегке или чудно как-то похудевший. Старик чувствовал – такие на все пойдут, найдись только купец, у которого в мошне густо да умеет концы в воду прятать.

И дед Рухло покупал винтовки, складывал в погреб и каждому дулу нашептывал:

– Это – за коня, что угнали. Это – за Михася, что дома не спит. Это – за старость мою обиженную...

А чтобы не начали толковать, зачем старик по лесу бродит, Рухло вспомнил любимый свой промысел – класть отраву по волчьим следам. Для отвода глаз всегда держал в охотничьей сумке кусок мяса, посыпанный стрихнином.

День и ночь по селу шли обыски. У скрипача Терентия Жука, соседа Рухло, в дымоходе нашли карабин.

Его далеко не водили.

За черным двором, как раз на меже двух участков, стояла рослая, развесистая яблоня. Из-за нее соседи грызлись хуже собак. Жук уверял, что яблоня его, раз самые большие ветви бросают тень к нему во двор.

– Ветка разве понимает? Растет, куда ветер клонит! – яростно хрипел Рухло; перед всем миром божился, что сам, своей рукой, сажал яблоню.

– Зачем тогда за двором сажал? – спокойно удивлялся Терентий.

Враждовавшие соседи подсматривали друг за другом, и стоило одному отлучиться из дому, как другой уже сбивал с ветвей незрелые плоды и поспешно гнал под яблоню своих свиней.

На этой самой яблоне немцы и повесили Терентия Жука. Еле выволокли из хаты – не давался в руки жандармам. Зацепит ногой за сундук – они прикладом по ноге, ухватится за подоконник – прикладом по руке. За все цеплялся, что было вокруг. Напоследок уцепился за дверь – вся сила в пальцы ушла. Тогда били его куда попало, били до потери сознания, так что Терентий Жук даже и не почувствовал, как его подняли и повесили.

Дотемна висел он на яблоне. Висел низко, босые ноги почти касались сухой травы.

Деду Рухло, когда он под вечер возвращался домой, издали показалось, будто алчный сосед его замышляет под деревом что-то недоброе. Старик прибавил шагу.

Но вот набежал ветер, Терентий качнулся, и понял Рухло, что человек не стоял на земле.

Потрясенный, старик наглухо закрыл ставни, не притронулся к еде, упал ничком на топчан и так застонал, словно душа с телом расставалась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю