Текст книги "Редактор Люнге"
Автор книги: Кнут Гамсун
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Он поднялся, не будучи в состоянии оставаться спокойным, и сказал голосом, который дрожал от волнения:
– Вы меня натолкнули на нечто, фру. Я восхищён вами безгранично. Я думаю кое-что предпринять...
Она тоже поднялась. Она не спрашивала его ни о чём, он, может быть, совсем не желал ей говорить больше, ведь этот человек был так непроницаем; она протянула ему руку и позволила держать её. И вдруг она воскликнула, увлечённая его пылкостью, его находчивостью:
– Боже, какой вы возвышенный человек!
Ещё четверть часа тому назад, даже пять минут тому назад, эти слова побудили бы его приблизиться к этой молодой даме с глупостями; теперь, наоборот, он снова стал редактором, официальной личностью, занятым только своими планами, находившимся во власти тех отчаянных поступков, которые он замышлял. Даже его глаза застыли, эти юношеские глаза, неподвижные и тёмные, были устремлены на лампу с белым шёлковым абажуром, а кожа на лбу слегка вздрагивала. Ей хотелось ещё раз упомянуть об ордене, о кресте, сказать, что это было детской выдумкой с её стороны, и попросить его забыть об этом; но она не хотела ему мешать, и, кроме того, он, вероятно, уже забыл про это. Только, когда она стояла у двери и Люнге был уже наружи, она не могла удержаться и сказала:
– А что касается креста, это было слишком глупо, мы забудем об этом; слышите, мы это забудем?
Тут вернулся его прежний пыл, его нежность проснулась, и он быстро схватил молодую женщину за талию. А когда она отступила назад, вырвалась, он ответил:
– Забудем? Я ничего не забываю.
Затем он пожелал доброй ночи и ушёл. Она осталась стоять на лестнице и ещё раз крикнула ему вниз:
– Мы ещё увидимся?
И он ответил снизу:
– Через несколько дней.
Люнге шёл в задумчивости в контору «Газеты». В его голове всё шумело и кипело, создавались планы, принимались важные решения; он несколько раз чуть не натолкнулся на людей на улице. Выло только одиннадцать часов, город был ещё на ногах, все фонари горели.
Люнге собирался ещё раз изумить страну.
Несмотря на всё, наперекор тому, над чем он работал месяц за месяцем, он хотел спасти министерство. Он хотел предложить радикальную перемену, удержать руководителя и одного или двух государственных советников, остальных надо было заменить новыми людьми, всё это для того, чтобы предотвратить образование правого правительства. Разве мог настоящий либерал поступать иначе? Разве он мог решиться создать для страны правительство из правых, теперь, когда должны были быть проведены важные реформы? Люнге уже нашёл выдающихся представителей левой, которые должны были вступить в новый совет, его список министров был готов, он сам укажет на личности, когда придёт время.
И снова «Норвежец» и догматические вожаки левой будут щёлкать зубами от огорчения, что их постановления отвергнуты. Ого, как они зарычат! Ну, так что же? Разве он не привык выносить бури? Он покажет этим славным людям, что они не могут безнаказанно не приглашать его – редактора Люнге – на их ночные собрания. От его наблюдательности не ускользнуло, что союз левых ужинал в «Ройяле»2121
«Ройяль» – гостиница в Христиании.
[Закрыть] без него. Его хотели обойти, отодвинуть на задний план; хотелось бы ему посмотреть, кто выиграет от такого рода дерзости. Разве он не прослужил почти половину своей жизни родине и партии, как раб?
Люнге не скрывал от самого себя в это мгновение, что в доверии народа к его политике произошла перемена. Конечно, народ изменился, он это хорошо видел. Народ не был уже вполне в его руках, он разделился, одни были за, другие против него, о нём велись споры. И всё произошло из-за этих неудачных статей об унии. Ну, он ещё заставит народ одуматься, он снова положил железо на огонь и заставит молот плясать по нём, играть на нём так, что весь свет удивится. В провинции имя первого министра ещё любили, люди, которые слышали похвалы ему, всю свою жизнь не могли вырвать его из сердца. И вот явится Люнге, как гроза, зажжёт ракеты, опять подбросит вверх шляпу и снова поднимет при звуках музыки старого героя на его пьедестал. Народ сразу станет прислушиваться к этим звукам, это знакомые звуки, в них мощь, и он заликует, как и раньше, как в былые дни. Да, Люнге знал, что делал.
«Мы, вероятно, ещё увидимся?» Да, они ещё увидятся. В эти несколько дней он окажет фру Дагни такую услугу, которой никто другой во всей стране не в силах был бы сделать для неё, она умолкнет, оцепенеет перед его могуществом. Самому себе он тоже окажет небольшую услугу: он оставит о себе воспоминания, подавляющие, непреодолимые, так что его не легко будет снова забыть. Внимание, которое он возбудит, должно предохранить его от убытков на долгое время, и он уже думал о небольшом расширении «Газеты», об увеличении формата на дюйм, при начале новой четверти года это поразит тысячи новых подписчиков, которые должны теперь появиться.
А что скажут люди, что скажет весь свет? Газеты, его коллеги, его конкуренты; левая печать будет разгневана; почему нет? Он ведь именно и желал споров вокруг своего имени и своей газеты. Впрочем, он знал левую печать, она отвешивала поклоны, которые надо было отвешивать, когда он говорил; она обладала кучкой почтенных редакторов, сила которых была далеко не в голове. Он так часто ослеплял их, они кланялись, они говорили то же, что и он; если бы он велел им штопать его носки, они бы их штопали. Единственный орган, который, может быть, изумится и будет просить о времени для размышлений, это «Норвежец». Когда Люнге выступит со своей перетасовкой министерства, редактор «Норвежца» на мгновение изумится, затем он будет говорить слова, которые надо говорить, шептать свои сомнения с величайшей осторожностью и твёрдо стоять на своём. О, Люнге его знал. А попробуй «Норвежец» свести его важную и тонкую дипломатическую уловку к измене своим убеждениям – он получит достойный отпор. Нет, это не было изменой убеждениям, наоборот, именно в качестве убеждённого левого он предпринимал этот шаг; это не было изменой убеждениям, это была политика в политике, тот же самый марш, только в другом темпе.
Люнге подошёл уже к двери своей конторы; тут он остановился и стал размышлять. В сущности, было совершенно бесполезно предпринимать что-нибудь сегодня вечером; утренний номер «Газеты» был уже переполнен, а к тому же, может быть, понадобится ночь на обдумывание частностей. Он почти готов был повернуть обратно, когда по старой привычке открыл ящик для писем и вынул полученную корреспонденцию: газеты он оставил.
Он подошёл к воротам и пересмотрел письма при свете фонаря. Он остановился на большом жёлтом пакете, запечатанном сургучом, и вскрыл его с лёгким любопытством.
Люнге вдруг встрепенулся, даже задержал на миг дыхание. Первый министр! Руководитель министерства желал поговорить с ним, желал этой беседы, как можно скорее, ночью или днём. Письмо было отправлено с посыльным.
Какое счастье, что он чисто инстинктивно решил сходить в редакционную контору! Беседа ночью или днём, это было что-то важное, может быть, его сиятельство колеблется на своём кресле? Ну, тем лучше, тем значительнее будет победа Люнге. Если его обходили на тайных совещаниях у вожаков, зато он имел своё ночное совещание, сам первый министр звал его.
Люнге взял извозчика и поехал сломя голову на улицу Тольбод. Здесь он слез и пошёл пешком к Стифтсгордену. Был ли и здесь кто-нибудь из его ближних, который видел бы, куда он шёл, так сказать, в полночный час? Он посмотрел вокруг: улица была совершенно пустынна, не было никого, кто мог бы его видеть. Он позвонил, дверь открылась, его ждали, его впустили без доклада.
Старый седовласый «его сиятельство» принял его в частном кабинете.
– Я осмелился побеспокоить вас, пригласив сюда, так как предстоит нечто важное, – сказал он. – Благодарю вас, что вы пришли.
Этот голос, этот голос! Люнге слышал его раньше в зале парламента, с трибуны, перед массой людей. Люнге трепетал.
Они сели друг против друга.
– Я предполагал, – сказал его сиятельство, – что вы отправитесь в редакцию сегодня вечером, когда вернётесь с совещания.
Люнге ничего не ответил, он кивнул. На таком событии, как это совещание, он, конечно, присутствовал, само собой разумеется – присутствовал.
– Я знаю, к сожалению, – продолжал его сиятельство, – что за последнее время между вами, господин редактор, и мной было много недоразумений. Я сожалею об этом и ни в коем случае не оправдываю своих ошибок. В тяжёлое время перелома, когда первое левое правительство в стране взяло в свои руки управление, мы, государственные деятели, имели гораздо больше работы, чем кто-либо подозревает, надо было следить за тем, чтобы не поскользнуться, не ошибиться; ведь почва была скользкая, господин редактор. Я говорю не для оправдания, но, мне кажется, это всё-таки несколько смягчает вину.
– Само собою разумеется, ваше сиятельство...
– Ведь ни одной непоправимой ошибки не было сделано, – продолжал его сиятельство тем же, почти задушевным тоном. – При небольшом участии доброй воли все это увидят, и история рассудит. Многое можно исправить уже сейчас, его долгая деятельность показала его неутомимое желание служить своей стране. А теперь! Его сиятельство не знал, что знал господин редактор, он не был знаком с решением, которое сегодня вечером приняла оппозиция относительно министерства; но если она решила падение министерства как раз в данное время, тогда солнце завтра зайдёт над народом, который не знает, что совершил. Тяжело будет нести ответственность. И снова министр просил извинения за то, что заставил господина редактора прийти в Стифтсгорден в такое время. Он ведь догадывался, что правительство принудят подать в отставку в один из ближайших дней, может быть, даже завтра.
– Ваше сиятельство, вы, может быть, в этом не ошибаетесь, – сказал Люнге.
Он, впрочем, уже несколько раз пытался прервать министра, хотел объяснить, что он ещё до своего прихода сюда решил во всяком случае оставить руководителя правительства на его месте, но старый парламентский деятель не давал ему возможности высказаться, хотел его убедить, преодолеть его сопротивление. Люнге предоставил ему продолжать.
Министр принял величественную и красивую позу на своём кресле, он говорил остроумные вещи, оживлённо жестикулировал, произносил речь. С большим искусством и жаром он развивал свои мнения относительно положения дел, спрашивал, заставлял собеседника отвечать и продолжал снова говорить возвышенные слова. Он уважал талантливое противодействие Люнге, глубокую искренность его нападок; такие нападки могли исходить только из глубокой и святой убеждённости, они делали ему честь. Но теперь он просит его, именно потому, что господин редактор был мастером своего дела, единственным в своём роде талантом в партии, он спросит его, позволительно ли, по его мнению, способствовать переходу власти к правому правительству теперь, когда все те вещи, из-за которых господин редактор, так же, как и он сам и вся объединённая левая, работали в течение этих долгих лет, наконец были накануне проведения в жизнь? Мог ли он это оправдать?
Министр знал всё время, что говорил, какие слова надо употреблять. Он знал Люнге насквозь, ничего в нём не было скрыто для старого хитрого его сиятельства. Он следил за политическими манёврами Люнге в вопросе об унии и знал, может быть, в данную минуту, что Люнге совсем не пришёл с какого-то совещания, что он вообще не обладал неограниченным доверием левой. Но его сиятельство прекрасно видел страшную и изумительную журналистскую ловкость этого редактора. Среди народа его имя всё ещё обладало той же самой славой, его газетой зачитывались и увлекались, провинциальная пресса всё ещё делала крестное знамение перед его заметками в семь строк. Его сиятельство знал, что этот человек мог принести ему пользу, да, он был почти убеждён, что если Люнге, как следует, возьмётся за дело, то его министерство останется на своём посту, несмотря на все тайные совещания сегодня вечером.
Он встал и предложил Люнге сигару.
Редактор ещё сидел, упоённый отзвуками министерского красноречия. Да, таким он слышал его раньше, в зале парламента, на народных собраниях, много лет тому назад. Великий Боже, как этот человек был способен воспламенять и увлекать на отважные поступки!
Он сказал откровенно, что работа для проложения пути правому правительству была для него мало привлекательна. Он тоже размышлял, нельзя ли этого как-нибудь избежать. И он остановился на возможности изменения состава.
– Я думал о перемене состава министерства вашего сиятельства.
– Само собою разумеется! – быстро прорывает его министр. – Само собою разумеется, мы должны удалить более половины наших советников и заменить их людьми, которые могут и хотят служить стране в течение этого кризиса.
И они в общем согласились.
Они беседовали ещё целый час, уничтожали и создавали, обсуждали вместе частности и благодарили друг друга за каждую важную и удачную мысль. Только в вопросе о газетной полемике его сиятельство хотел предоставить всё редактору. Он сам не мог писать, он развёл руками и сказал шутливо:
– Нет никакого удовольствия попасть к вам на перо, господин редактор.
У Люнге уже готовы были сорваться с языка слова относительно истории с крестом, орденом, добыть для него который было бы министру, конечно, удовольствием; но было слишком лёгкомысленно поднимать такой незначительный, детский вопрос в такой серьёзный вечер. Люнге подождёт, для этого тоже наступит день впоследствии. Когда он прощался с министром, он не упомянул об ордене.
У двери его сиятельство сказал опять, в последний раз пожимая руку Люнге:
– Благодарю ещё раз, что вы пришли. Мы сегодня ночью оказали Норвегии услугу.
И Люнге ушёл.
Улица была пустынна, все улицы были пустынны, город спал. Люнге направился в редакционную контору.
Он хотел приготовить свою первую статью ещё сегодня, когда его пламя горело ярко. То, что он теперь напишет, должно удивить всех, оно будет читаться везде и всюду обсуждаться, повторяться до бесконечности, заучиваться наизусть. Надо было выполнить свою задачу хорошо.
Люнге знал, что намеревался нанести своему политическому значению ещё один удар. Ну, так что ж? Это много раз окупится той большой победой, которую он собирался одержать. Он видел в воображении свою газету самой большой в стране, с десятками тысяч подписчиков, собственным телеграфом, собственной железной дорогой, экспедицией для открытия северного полюса, с отделениями во всех частях света, воздушными шарами, почтовыми голубями, с собственным театром и собственной церковью только для одних типографских служащих. Как было мелко всё остальное по сравнению с такими гигантскими видениями! Что из того, если он потеряет часть доверия хороших людей? Чепуха, чепуха! Пусть даже всякое доверие исчезнет, он пойдёт по другому пути. Да и что он получил в награду за свой неустанный труд на пользу этих отечественных героев катехизиса?
Разве это доставило ему тот почёт, которого он собственно добивался? Разве благородные люди снимали перед ним шляпы? Разве епископы и генералы кивали ему? Разве темнели взоры от удивления у их дочерей, когда он проходил мимо них по улице? Ах, Александр Люнге, несмотря на все свои заслуги, был отовсюду исключён. Даже высокомерные либералы стали устраивать собрания без него. Или, например, эта дочь полковника, которая управляла четырьмя лошадьми в Копенгагене – разве она показала вид, что знает его, когда проходила мимо? Совсем нет, хотя он так хорошо отозвался о ней в газете.
Нет, с ним нельзя шутить, ей-богу, нельзя. Он был способен на всё, никто не знал его характера и его силы. Он победит в своей новой политике, люди должны будут снова преклониться перед ним, он будет руководить ими, заставит их взяться за ум. Снова целые толпы будут прислушиваться к его решениям во всех делах.
Люнге вошёл в редакцию. Было темно. Он зажёг свет и осмотрел печку, она была пуста. Затем он сел у своего стола и взялся за перо. Его статья должна была быть мечом и огнём, надо было сделать её способной поражать и воспламенять. Он обмакивает перо, хочет начинать, но останавливается.
Его взор падает на голубые буквы на его руке, эти позорные клейма, которые придавали его рукам грубый вид. По старой привычке и совершенно механически он начинает тереть их, дышит на них и снова их трёт. Наконец он оставил это.
И редактор Люнге пишет, сидит в этой холодной комнате, где огонь в печи погас, и пишет своими заклеймёнными руками до поздней-поздней ночи.
XIII
В течение многих дней шёл спор между Люнге и левой из-за перемены состава правительства. В эти дни с «тоном прессы» считались меньше всего. Тон прессы был, в действительности, не всегда таким, каким он должен был быть; но, когда правая иронически спросила «Газету», что она теперь сделала со своим тоном, Люнге показал вид, что совсем не желает отвечать на эту насмешку. У него были другие цели для расходования своих сил.
Впрочем, всё вышло, как Люнге предугадал. Левая сначала онемела от изумления, затем «Норвежец» прошептал свои сомнения, «Газета» ответила, и битва закипела ожесточённо по всей стране. Люнге между тем не остался без поддержки, он совсем не стоял один. Штопальщики его чулок из левых депутатов стортинга и среди провинциальной прессы подали ему руку помощи, насколько это было в их силах. Редактор одной опландской газеты, человек, честность которого была настолько велика, что в ней сомневалось не более половины страны, этот человек счёл непозволительным оставить Люнге одного в борьбе, он просто перешёл на сторону «Газеты» и боролся вместе с ней.
Лепорелло с усердием разузнавал настроение города. Он ходил в «Гранд», слушал у «Гравесена», совал нос к «Ингебрету» после театра, изловил на улице одного депутата стортинга, всё для того, чтобы узнать настроение города. А что говорил город? Город спал или молчал, город принимал участие в драме или просто смотрел на неё. Люнге ни в коем случае не победил.
Ага, оказывают сопротивление, хотят преградить ему доступ к победе? Люнге поднял все паруса и возбудил такое большое смятение, что исход борьбы некоторое время был неизвестен. Войско штопальщиков чулок возросло в течение двух дней вдвое. Перо Люнге производило большую и заслуживавшую уважения работу, но разве это не было замечательно, оно не сверкало! Не было искр, не всегда, не безусловно! Казалось, что огонь весь вышел.
Люнге написал несколько статей, в которых пытался дать слабое выражение своему неимоверному восхищению перед руководителем министерства. Часто в его газете слова были слишком остры, к сожалению, не всегда соблюдалась мера в нападках, достойная органа такого высокого значения, как «Газета», но теперь некогда было думать об этом, теперь левой следовало попробовать собраться, как одному человеку, на защиту страны от правительства правых. Надо снова отдать власть в руки первому министру, позволить ему попытаться ещё раз управлять страной вместе с людьми, облечёнными доверием народа, самыми достойными представителями левой. Это был единственный выход, не было никакого выбора. И Люнге даже серьёзно сослался на то, что один иностранец написал ему в шутку – надо крепко держаться за правительство, которым обладала Норвегия, это было величайшей справедливостью, этим оказывалось противодействие реакции в Европе.
«Норвежец» был постоянен и непреклонен, как всегда, он спрашивал, хорошо ли он расслышал, было ли действительно намерением «Газеты» сохранить этого первого министра, которого она из года в год и изо дня в день обличала, как предателя и лжеца?
Но Люнге ответил старому дураку высокомерной шуткой: Да, не было ли это удивительно? Несмотря на то, что дважды два – четыре, несмотря на голод в Китае, несмотря на смерть короля Фердинанда, он всё-таки стоял за перемену состава либерального норвежского министерства, чтобы лишить правых власти. Понял ли теперь «Норвежец»?
Но в зале и в кулуарах стортинга царило в эти дня самое мучительное беспокойство, депутаты брали друг друга за петлицы, стояли друг перед другом, внимательно слушая, полные самых непоколебимых убеждений и задних мыслей.
Если бы они только знали, на чьей стороне будет победа! Кто прав? Они думали о выборах и не знали, как быть. Старый председатель совсем не мог им дать ни одного ничтожного указания пальцем, всё, чего они могли добиться от него, когда он проходил мимо, склонив голову набок и заложив руки на спину, было то, что он, к сожалению, ничего не мог сказать. Он не склонился ни на чью сторону, его совесть была чиста в этом отношении, но если бы ему надо было склониться па чью-либо сторону, то он склонился бы на обе стороны.
А Люнге бил и ковал своё железо, издавал знакомые звуки, размахивал шляпой; но не было ли это странно: народ не следовал за ним, и железо было холодно! Никогда он не работал усерднее, он знал, что многое было поставлено на карту, что, если он проиграет, он поплатится за это. Было почти трагично видеть, как эта бывшая знаменитость борется остатками своего таланта за другую бывшую знаменитость. Казалось, ничто не помогало, Лепорелло приносил каждый день всё более неутешительные известия о настроении города, и бодрость Люнге переходила в безмолвное бешенство. Что такое, – над ним осмелились смеяться в «Гранде»? Разве не следует остановить реакцию в Европе?
И, вдобавок ко всей этой неурядице, пришёл человек ещё с новой печальной вестью. Этот человек низко кланяется редактору и говорит, что он Бондесен, Эндре Бондесен... Да, редактор его знает. Он знал его, как радикала и левого, товарища по убеждениям, который разделял его искренний страх перед правым министерством.
Бондесен снова кланяется. Господин редактор не ошибся в нём, и это его радовало. Он пришёл собственно для того, чтобы выразить своё согласие с настоящей политикой Люнге. Впрочем, у него было и другое дело, – да, прежде всего у него была заметка о пожаре на улице Берндта Анкера, не понадобится ли она редактору?
Люнге прочитывает маленькую статейку и сразу же замечает, что она интересна. Это была превосходная статья, с жизненностью, с драматизмом; один студент чуть не сгорел, едва спасся, выпрыгнув из окна третьего этажа. Он выскочил в одной рубашке, с портретом родителей в руках. Разве это не было красиво? И Люнге, который не знал, что во всей этой жизненной заметке не было ничего правдивого, за исключением пожара, был очень благодарен за эту услугу газете.
Затем Бондесен приступает к своему главному делу. Он, к своему великому огорчению, узнал про заговор против Люнге, против него готовилось нападение, брошюра, которая уже печаталась и, вероятно, появится в один из ближайших дней, Бондесену очень хотелось сообщить редактору это известие. Больно было видеть, как какой-то болван забрасывает грязью одного из наиболее заслуженных людей в стране; это был поступок, достойный грабителя с большой дороги.
Люнге выслушал это сообщение спокойно. Ну, что же тут особенного? Разве он не подвергался нападкам так часто? Но, немного спустя, он стал понимать опасность того, что брошюра будет выпущена против него именно теперь, когда дело шло о жизни или смерти его политики в вопросе о преобразовании министерства. Он спросил о содержании, о роде нападок, это была политическая брошюра?
Почти да. Бесчестный памфлет, Бондесен считал его вдвойне бесчестным, так как он, конечно, был издан анонимно.
А знал господин Бондесен автора?
Бондесен, по счастью, оказался в состоянии объяснить, что автор был Лео Гойбро, служащий в таком-то банке. Может быть, господин редактор помнит человека, который однажды в рабочем союзе выступил против левой и который, между прочим, сравнил себя самого с блуждающей кометой? Этот человек был Гойбро.
Да, Люнге помнил его; он ещё тогда хотел посмеяться над ним, поиздеваться над бездарным оратором, но фру Дагни заступилась за него. В тот вечер он встретился с фру Дагни, и она просила его за этого человека. Да, он помнил его: чёрный, как мулат, медведь, с неуклюжими членами, человек, который не читал «Газеты», разве нет?
Совершенно верно! Бондесен изумлён прекрасной памятью господина редактора.
Люнге обдумывает.
Но брошюра касалась его личности? Она не была только опасной нападкой на его политику?
Брошюра затрагивала и его личность.
Люнге снова обдумывает, его лоб хмурится, как всегда, когда он думает о неприятном. Так далеко зашло дело, против него выпускались брошюры, редактора Люнге высмеивали на его собственном языке. А было ли обдуманно со стороны такого мулата решиться на это? Что, если он поднимется в сверхъестественном величии? Боже милостивый, спаси всех маленьких червячков, которые лежали на его пути!
Он спросил:
– Этого человека зовут Гойбро?
– Лео Гойбро.
Люнге записывает имя на бумаге. Затем он кидает взгляд на Бондесена. Так много преданности, такая благородная черта у человека, которому он никогда не имел повода сделать что-нибудь хорошее! Люнге не мог остаться равнодушным, он был тронут, его юное сердце затрепетало, и он спросил, не может ли он оказать господину Бондесену какую-нибудь услугу в свою очередь. Для него будет удовольствием, если он когда-нибудь впоследствии сумеет оказать ему поддержку в том или ином отношении.
Бондесен радостно кланяется и просит позволения прийти ещё раз, если нужно будет. Он в самом непродолжительном времени собирается написать свои стихи, свои настроения, теперь он был уверен, что их удастся напечатать.
– Да, так и поступайте, приходите ещё раз. Я благодарю вас и за заметку и за сообщение. – И, вспомнив вдруг о словах, сказанных ему на прощанье его сиятельством, Люнге добавил загадочно и величественно: – Вы, может быть, оказали сегодня услугу не мне одному.
Теперь Бондесену оставалось только просить о молчании. Он не хотел вмешиваться во всё то, что должно произойти, как бы дело ни сложилось: он надеялся остаться неизвестным.
Конечно, конечно, «Газета» сумеет сохранить свою осторожность. Но Люнге вдруг спрашивает для уверенности, как всё-таки Бондесен сумел разведать эту тайну?
И Бондесен отвечает: случайно, благодаря счастливой случайности. Но это безусловно было достоверно. Он ручается своим словом за все мелочи.
Затем Бондесен ушёл...
Ага, перешептываются, конспирируют! Посмотрим, что из этого выйдет! Люнге ещё раз взглянул на имя Гойбро и спрятал бумагу в ящик. Было недурно знать, с кем имеешь дело; это могло принести пользу, публика, во всяком случае, будет восхищаться осведомлённостью «Газеты». Ага, до него хотели добраться, желали устранить его; пресмыкающиеся не хотели удалиться прочь, они садились на задние лапы перед ним и выли! Нет, его ошибка заключалась в том, что он был слишком мягок, слишком долго терпел. Человек с самым острым пером в государстве не должен был сносить всё. Впоследствии всё это изменится!
Вот сидит этот Илен во внешней конторе и истребляет чернила без всякой пользы: Люнге держал его на месте из одной только жалости. Теперь его надо удалить. С какой стати, чёрт побери, он должен был держать этого человека, если даже его рыжеволосая сестра старалась избегать встречи с ним на улице! И разве газета не потеряла подписчиков из-за его статей об унии? Теперь он был посажен на самую жалкую построчную плату, и половина его идиотских заметок о рынке, о базарах совсем не помещалась. Но этот человек ничего не понимал, он не вставал и не уходил, он только удваивал свои усилия, чтобы хоть немного заработать, продолжал сидеть и всё худел и худел. Он, Люнге, был слишком добр, впоследствии всё это должно измениться.
И он снова принялся за свою работу изменения состава министерства. Он был как раз в подходящем настроении, чтобы не бояться употребления сильных зарядов, и написал в эти мгновенья три таких сильных, уничтожающих заметки, как никогда до сих пор, за всё время этой полемики. Этим дело должно было завершиться.
Вечером, прежде чем Люнге оставил контору, он не мог больше удержаться, призвал к себе своего секретаря и сказал:
– В один из ближайших дней выйдет брошюра против меня. Я желаю, чтобы о брошюре был напечатан такой отзыв, как будто она совсем не против меня написана.
Секретарь не может понять этого приказания. Редактор ведь первый получит брошюру в руки, вся почта доставлялась в его контору.
– Надо быть выше таких вещей, – продолжал редактор, – надо показать благородство.
Но, чтобы объяснить, почему он уже теперь думал о брошюре, которая даже не вышла, он добавил:
– Я опасался, что вы, может быть, напечатаете отзыв в моё отсутствие; я, вероятно, поеду домой, в деревню, на несколько дней.
Да, тут секретарь уже понял приказание. Но Люнге вовсе не думал о поездке в деревню и совсем не поехал.