Текст книги "Редактор Люнге"
Автор книги: Кнут Гамсун
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
III
Но маленькая статейка о сортах ягод не появлялась ни на другой день, ни в следующие дни. Проходили недели за неделями, но дело не подвигалось ни на шаг вперёд. Статья, конечно, была забыта и погребена среди других мёртвых масс бумаги на столе у редактора.
Внимание Люнге было занято вещами поважнее сортов ягод. На ряду с двумя-тремя яростными статьями против министерства, которые появлялись в «Газете» каждый день, надо было раньше всех сообщать разного рода новости, поддерживать нравственный порядок в городе, быть всегда и всюду настороже, чтобы ничто не могло случиться втихомолку, в потёмках. Помощь, которую мог оказать старый либеральный орган «Норвежец», была очень ограничена, бедный конкурент имел мало влияние или совсем не имел его, да большего и не заслуживал: слишком уж сдержан был его тон. Бессилие «Норвежца» ярче всего проявлялось в его нападках: ни одного удара, ни одной кровавой полосы, ни одного молниеносного слова; он с большим хладнокровием излагал своё скромное суждение о различных вещах и на этом успокаивался. Когда «Норвежец» нападал на какого-нибудь человека, тот мог спокойно сказать: «Пожалуйста, бейте, сколько угодно, это меня не касается, я в это не вмешиваюсь!». А если он действительно получал удар, он, конечно, чувствовал, что находится где-то вблизи, но в глазах у него не темнело, он не терял равновесия. Редактору Люнге становилось смешно, когда он видел такое несовершенство.
Совсем не так дело обстояло с «Газетой». Люнге умел освещать вопросы ярким пламенем, он писал когтями, писал пером, которое скалило зубы; его меткие эпиграммы стали бичом, который никогда не давал промаха и которого все боялись. Какая сила и какое уменье! А он нуждался, конечно, и в том и в другом: слишком много тёмных дел совершалось в городе и по всей стране. Почему именно он был обречён на то, чтобы выводить правду на свет? Возьмём, например, этого мошенника, столяра в Кампене, который занимался знахарством за деньги и лишал легковерных бедняков их последних грошей. Какое право он имел на это? И разве не было обязанностью авторитетов решительно выступить против бродяги-шведа Ларсона, который произносил проповеди в различных местах, а сам вёл далеко не безупречный образ жизни? Да, Люнге имел о нём достоверные сведения из Мандаля, он не говорил голословно.
Со своей счастливой способностью проникать всюду, просовывать свой нос в самые узкие скважины, чтобы что-нибудь поместить в своей газете, Люнге постоянно выводил на свет Божий что-нибудь новое, гнилое; он выполнял великое дело миссионера, исполненный сознание высокого назначения печатного слова, горячий в своём гневе и в своей вере. И никогда раньше его перо не производило такой блестящей работы, которая превосходила всё, что город видел в области журналистики. Он никого и ничего не жалел в своём усердии, ибо для него личность не играла никакой роли. По поводу того, что король дал пятьдесят крон в пользу одного учреждения для бедных, «Газета» сообщила на протяжении одной единственной строчки, что король подарил «более двадцати крон беднякам Норвегии». Когда «Норвежец» счёл себя вынужденным понизить подписную плату на половину, «Газета» сообщила об этой новости под заглавием: «Начало конца». Её остроумие не щадило никого.
Людей он тоже уважал соответственно их заслугам, взоры толпы всегда обращались на него, когда он шёл по улицам в редакцию или из неё.
Совсем иначе дело обстояло в минувшие дни, давно, когда он был ещё скромен и неизвестен и редко-редко кто-нибудь удостаивал его поклоном на улице. Те дни уже прошли, холодные студенческие годы, когда надо было пробиваться вперёд самыми разнообразными, двусмысленными способами и под конец с трудом кое-как выдержать экзамен. Он был молодым и восторженным деревенским парнем, быстро усваивавшим науку и находчивым во многих затруднительных обстоятельствах, он чувствовал в себе скрытые силы, ходил с массой планов в голове, предлагал свои услуги, кланялся, получал отказ за отказом и засыпал ночью со сжатыми кулаками. Но подождите только, да, подождите, его время ещё настанет! И те, которые ждали, дожили до того, что он управлял городом и был в состоянии свергнуть министерство. Он стал могущественным человеком пред лицом всего света, имел дом и семью, превосходную жену, которая пришла к нему далеко не с пустыми руками, и газету, которая приносила тысячи дохода в год. Нужда была позади, годы лишений прошли, они не оставили ему о себе, так сказать, никакого напоминания, за исключением грубых синих букв, которые были вытатуированы у него на руках, на родине, в деревне, и которые не исчезали, несмотря на то, что он в продолжение долгих лет старался – стереть их. И каждый раз, когда он писал, каждый раз, когда он за что-нибудь брался, показывались на свет эти синие, позорные пятна – его руки были и остались грубыми.
Но разве не должны были его руки носить следов работы? Разве можно было найти ещё кого-нибудь, кто исполнял бы такие тяжёлые обязанности, как он? Где были политические деятели, где были газеты? Это он руководил всем и почти распределял роли. Старый, бессодержательный «Норвежец» только заграждал ему дорогу и портил всё дело своим бессилием и неумелостью; он не заслуживал название современного органа. И всё же у него были подписчики, были люди, которые читали этот застывший кусок сала. Бедные, бедные люди! И Люнге скромно сравнивал оба либеральных органа – его собственный и другой, и находил, что «Норвежец» не заслуживает даже права на существование. Но, Господи Боже, если он существует, так пусть существует; он, конечно, не причинит никакого вреда своему соратнику, тот умрёт своей собственной смертью, ведь он уже переживает начало конца. Кроме того, у него другие заботы в голове.
Александр Люнге далеко не был доволен теми тысячами, которые он зарабатывал, и той славой, которою он обладал; в его мыслях давно уже шевелилось нечто другое, большее. Конечно, он был известен всем и каждому, его хвалили, о нём говорили, многие его боялись, но что же дальше? Что мешало ему добиться чего-нибудь большего, так расширить своё влияние, чтобы оно подчинило себе каждый дом, каждое чувство? Разве у него не хватало на это ума и сил? За последнее время он, правда, испытывал иногда ощущение, будто он уж не так деятелен и ловок, как раньше; начали являться такие моменты, когда он чувствовал себя не вполне на своей высоте, и он не мог этого понять. Но во всяком случае беспокоиться было не о чем, у него был тот же огонь в груди и то же острое перо в руках, никто не мог бы найти его устаревшим и выдохшимся. Он сумеет ещё сильнее натянуть свой лук, наполнить своей славой все закоулки в городе и деревне, сделаться злобой дня, раздуть шум вокруг своего имени до громадных размеров, почему нет? Он совсем не хочет переманивать к себе ту тысячу подписчиков, которою обладает «Норвежец», он в них не нуждается, он может создать себе новых подписчиков сам, своим собственным трудом и талантом. Какую кучу золотых монет он загребёт таким образом, и, кроме того, его имя будет на устах у всех, у всех!
Теперь он как раз сидел за бумагами для этой операции, и его сметливый ум был весь поглощён тем великолепным планом, который он замышлял. На его долю выпало необычайное счастье: в его контору явился крестьянин и сообщил о скандальной связи своего приходского священника с его, крестьянина, дочерью, ребёнком, девочкой, которой ещё не исполнилось десяти лет.
Лоб Люнге нахмурился от негодования. Священник, женатый священник, и ребёнок, так сказать, в колыбели! Разве когда-нибудь слыхано было о подобном безобразии?.. Девочка призналась?
Да, девочка призналась. И, что ещё важнее, крестьянин застал его на месте преступления, просто-напросто захватил врасплох. Можно уж себе представить, как сжалось его родительское сердце при виде этого в первый раз.
В первый раз? Разве он видел это больше, чем один раз?
Крестьянин с удручённым видом утвердительно кивнул головой. Да, он, к несчастью, видел это два раза, чтобы быть вполне уверенным, что дело так обстоит. И во второй раз он, вдобавок, имел наготове свидетеля, чтобы каким-нибудь образом не ошибиться. Ему ведь предстояло предъявить обвинение к пастору, а так как человек-то он простой, то ему надо было получить доказательство того, что он говорил.
А другой человек, свидетель, кто был он? – Да вот здесь бумаги, тут имеется показание и имя, так что он сам сумеет прочесть об этом.
Люнге трепетал от восторга по поводу этой находки, этого золотого прииска несчастья, который теперь предстояло открыть. Бумаги дрожат в его руке. Правду на свет Божий против великих и малых, против всякого, кто нарушал закон и позорил общество! Он не мог вдоволь нарадоваться тому, что никто раньше его не пронюхал про этого человека; если бы крестьянин пришёл к редактору «Норвежца», тот, по своей жирной простоте, которую он выдавал якобы за прямодушие, сообщил бы о происшедшем полиции и испортил всё дело. Было прямо счастьем, что сам крестьянин обладал небольшой догадливостью и узнал, к кому обратиться. Какую сенсацию произведёт его сообщение, какой крик поднимется в лагере духовенства! И наконец он ещё более упрочит славу «Газеты», как единственного, в сущности, органа в стране, который стоит читать.
И Люнге обещает крестьянину приняться за дело всеми силами, какие только в его распоряжении. Пастор принуждён будет лишиться сана; он ни одного дня не продержится на своём посту после того, как будет разоблачён.
Но крестьянин продолжает сидеть на стуле и ни одним движением не показывает, что собирается уходить. Люнге ещё раз уверяет его, что примется за это дело с величайшим старанием, но крестьянин смотрит на него и говорит, что он... гм... ведь не пошёл... не пошёл прямо к начальству с этим сообщением.
Нет, нет, этого совсем не требовалось, всё равно ведь обо всём будет напечатано, в лучшие руки это дело и не могло попасть.
Нет, нет. Но... гм... ведь он не принёс эту... новость совсем задаром, не так ли?
Задаром? Что он хочет сказать? Он желает получить вознаграждение за...
Да, небольшое вознаграждение, да. Они могут это так назвать. Дорога была длинная, деньги были израсходованы на пароход и на железную дорогу.
Тут редактор Люнге изумлённо взглянул на него. Неужели это был норвежский крестьянин, потомственный почётный крестьянин, который хотел донести на свою дочь за вознаграждение? Его лоб снова нахмурился, и он почти готов был протянуть руку и указать этому человеку на дверь, но раздумал. Крестьянин был большой проныра, он без обиняков предложил эту маленькую сделку и был в состоянии обойти «Газету» и отнести свою тайну в полицию. А напечатай «Газета» на свой риск разоблачение даже завтра, это уж не было бы разоблачение в его истинной, неподдельной чистоте, если бы полиция получила извещение уже сегодня. Это не была бы бомба, не была бы молнией при ясном небе.
Люнге обдумывает.
– Сколько, по вашему мнению, вы должны получить за новость о вашей дочери? – спрашивает он.
Ведь насмешка у Люнге всегда настороже и всегда готова играть, вот почему он говорит: новость о вашей дочери.
Но крестьянин, потомственный почётный крестьянин, желает получить приличное вознаграждение, целую сумму, сотни, и было ясно, что он хотел не только уплаты путевых издержек, но и грязных, залитых кровью денег за самую тайну.
Негодование Люнге против этого негодяя снова начинает кипеть. Однако он снова овладевает собою. Ни за что на свете он не выпустит из своих рук это дело, его должна огласить только «Газета», шум и злоба, но также и преклонение, должны заклокотать вокруг неё. Он снова обдумывает положение. Дело было ясно, всё было доказано, пастор был пойман с поличным, и никакая ошибка произойти не могла; показание имеется налицо, и вдобавок сама девочка призналась. Для большей достоверности сам отец доставил сообщение.
И Люнге делает предложение.
Но крестьянин качает головой. Дело в том, что он... гм... должен ещё поделиться с тем, другим, со свидетелем, которого он привёл с собою во второй раз. Нет.. гм... он по-прежнему настаивает, что должен получить всю сумму сполна.
Люнге почувствовал такое отвращение к этому ужасному отцу, что прибавил ещё целую сотню крон к предложенной сумме, чтобы поскорее отделаться от него. Но крестьянин, который понимает, что ему везёт, не отступает ни на вершок от своих требований. Видите ли, ко всему прочему присоединяется ещё то, что ему... гм... к сожалению, придётся подвергнуться различного рода неприятностям в своём селе из-за того, что он имеет такого ребёнка. Это не так-то удобно для него, к тому же он имеет обязательства, долги, и, откровенно говоря, он не будет чувствовать себя вполне вознаграждённым... гм... за новость, если получит меньше, чем потребовал.
Люнге уступает. С глубоким презрением к этому низкому человеку, он уплачивает ему деньги. Он сам идёт к кассиру и берёт их на свой собственный счёт, чтобы ничем не выдать того, что было задумано.
Теперь Люнге сидит в своей конторе, и у него ещё больше бумаг, в его руках ещё больше неопровержимых доказательств. Он употребил три дня, прошедшие с тех пор, как у него был крестьянин, на предварительное расследование, послал Лепорелло, своего верного помощника, на место преступления, чтобы всё разнюхать, и Лепорелло вернулся с подтверждением всего. И вот теперь бомба должна была взорваться.
Люди входят и выходят из конторы, дверь ни на минуту не остаётся в покое, редактор в великолепном настроении. Кроме удачи с этим скандалом, которая наполняет его радостью, ему сегодня вечером предстоит встреча, и эта встреча доставляет ему большое удовольствие. Он шутит, отправляет статьи и телеграммы с улыбающимся лицом и передаёт свои приказание в другую контору с ликующими возгласами. Жизнь светла, захватывающая новость станет через несколько часов известна всем, и город проснётся утром – уже завтра утром – от треска большого события. Предварительные расследования удались ему так хорошо, что он собирается дать Лепорелло небольшое вознаграждение сверх того, которое тот обыкновенно получал, настолько он благодарен за превосходную работу. «Спасибо вам», – сказал он и протянул Лепорелло руку. И так как было много присутствующих, они поняли друг друга без лишних слов.
Впрочем, у него было новое поручение для Лепорелло. Он сегодня получил объявление от одной бедной прачки из Гаммерсборга, крик о помощи. Господи, она даже прислала в плату сорок пять эре за напечатание объявление один раз. Разве это не трогательно? Он был счастлив, что это письмо по ошибке попало в его контору вместо экспедиции, теперь эта женщина сумеет получить обратно свои гроши. Конечно, он принадлежал к левым, но он ведь не был кровопийцей, эта женщина не понимала стремлений «Газеты». Теперь он попросит Лепорелло отнести ей этот кредитный билет, временную помощь, впоследствии он откроет подписку. Тут, разумеется, нужно всяческое содействие.
Этими словами Люнге добился того, что несколько чужих людей, которые находились в конторе, внесли свои пожертвования. Слёзы чуть не выступили на его глазах; в это мгновение его чувствительность словно сделала его мягче, он превратился в воплощённое сострадание к несчастной женщине из Гаммерсборга.
Вечером он не сразу пошёл домой из конторы. Ему надо было совершить так много дел, он должен был присутствовать и там и здесь, а вечером предстояло собрание в рабочем союзе. Он собственноручно передал посыльному статью о скандале, сказал своему секретарю, куда он отправляется, и покинул контору, как юноша, как сорокалетний щёголь, с лёгкой походкой и со шляпой немного набекрень, по обыкновению.
IV
Большая зала рабочего союза была битком набита народом, и прения были в полном разгаре. Правый, самый настоящий правый, поднялся на кафедру и осмелился высказать своё мнение о данном вопросе; но его часто прерывали возгласами.
Когда Люнге вошёл, он остановился на мгновение у двери и окинул собрание ищущим взглядом. Он быстро нашёл того, кого искал, и затем начал пролагать себе дорогу через залу. Он кивал иногда то направо, то налево, все знали его и сторонились, чтобы дать ему дорогу. Он остановился у противоположной стены и любезно поклонился молодой даме со светлыми волосами и тёмными глазами. Она быстро подвинулась на скамье, и он сел рядом с нею: было ясно видно, что она его ждала. Дама была фру Дагни Гансен, урождённая Кьелланд, она приехала из одного прибрежного города и последний год прожила в Христиании, в то время как её муж, морской лейтенант Гансен, находился в плавании. Её необыкновенно тяжёлые светлые волосы были заплетены в узел, её платье было очень богато.
– Добрый вечер! – сказала она. – Вы явились поздно.
– Да, очень много работы, – отвечал он.
Но тут он уже не был в состоянии дольше умалчивать про свою важную тайну и продолжал:
– Но иногда получаешь также и награду за свои труды; как раз теперь я должен сразить одного из наиболее известных в стране пасторов, – выстрел раздастся завтра.
– Сразить? Какого пастора?
– Будьте спокойны, – сказал Люнге, смеясь, – это не ваш отец.
Она засмеялась и при этом показала свои слегка желтоватые зубы из-за красных губ.
– Но что же сделал этот пастор?
– О, – ответил он: – тяжёлые грехи, ужасные злодеяния, ха-ха!
– Господи, как много зла всегда совершается на свете!
Она опустила глаза и замолчала. Она совсем не оживилась от этого скандала, наоборот, она целый день немного грустила и теперь стала ещё грустнее. Если бы она не сидела посреди большого собрания людей и не слышала беспрерывно этот гудящий голос оратора с кафедры, прерываемый возгласами публики, она закрыла бы руками лицо и заплакала. За последний год фру Дагни не могла слышать о каком-нибудь скандале, чтобы при этом не дрожать самой. Потому что у неё тоже была своя история, своя небольшая неправильность в жизни. Никаких тяжких грехов в ней, конечно, не было, нет, это не было пятном, она знала сама, но во всяком случае это был грех, ах, какой грех. После её несчастных отношений к молодому пришлецу, настоящему искателю приключений, по имени Иоганн Нагель, невзрачному карлику, который в прошлом году появился на её пути и совсем закружил ей голову, фру Дагни должна была нести своё тайное горе. Их отношения не окончились тем, что он низко опустил снятую с головы шляпу и красиво прозвучало «прости», – нет, этот странный человек бросился вниз головой в море и покончил с собой, не сказавши ни слова. Таким образом он просто оставил ей всю тяжесть ответственности, и следствием этого было то, что она как можно скорее уехала из дому и поселилась в Христиании. Ещё раньше с ней тоже случилась история: бедный теолог с жилистым лицом так сильно влюбился в неё, что... Но это было слишком отвратительно, в самом деле, слишком смешно, она не хотела даже думать об этом. Другое дело – Нагель, который почти заставил её совсем забыть о себе самой. Всё висело на одном волоске, когда она в последний раз видела его; одно единственное слово, ещё одна полупросьба с его стороны, и она пошла бы наперекор всему свету и бросилась ему на грудь. Он не произнёс этой полупросьбы, он не осмелился на это ещё раз, а её собственная вина заключалась в том, что она несколько раз так жестоко отказывала ему. Конечно, в этом её собственная вина.
Но потом фру Дагни ходила и носила в своей душе эту вину против себя самой и против него. Никто не знал, что тяготило её, но часто она шумела и дурачилась и кокетничала хуже, чем самая отъявленная кокетка, а затем вдруг становилась серьёзной и молчаливой. Такою она была теперь. А тут ещё случилась эта история с пастором. Она догадывалась, в чём дело, чувствовала это по себе, и это не возбуждало в ней хорошего, доброго настроения. Всегда случалось что-нибудь плохое, всегда находился какой-нибудь человек, который не был осторожен с самим собой. Почему людям не могло быть так хорошо, чтобы они были счастливы в жизни? Люнге тотчас же увидел, что привёл её в плохое настроение, он так хорошо знал её, что не мог ошибиться, и поэтому сказал сдавленным голосом:
– Хотите, чтобы я пошёл в типографию и взял статью?
Она удивлённо взглянула на него. Ей и в голову не приходило отнестись с состраданием к пастору, совсем не его история мучила её так сильно. Она сказала:
– Вы действительно думаете, что говорите?
– Само собою разумеется, – отвечал он.
– Как же вы можете задавать мне такой вопрос? Разве пастор не виноват?
– Да. Но вы знаете, ради вас...
– О, – произнесла она и засмеялась, – как вы меня дурачите!
Во всяком случае, его предложение привело её в лучшее настроение, он был в состоянии исполнить то, что она скажет, и она поблагодарила его действительно от чистого сердца.
– Я вот только не могу понять, как вы всё узнаёте, как вы выслеживаете всех этих людей. Вам нет равного, Люнге!
Это: «вам нет равного, Люнге!» – заставило радостно сжаться его сердце и сделало его счастливым. Ведь, в сущности, так редко случалось находить себе искреннее уважение, несмотря на все свои заслуги, и он с признательностью ответил одной фразой, шуткой:
– Да, удочки у нас закинуты, мы не зеваем. Мы ведь пресса, мы – сила в государстве.
И он сам засмеялся над своими словами.
Настоящий правый закончил свою речь, и председатель восклицает:
– Слово принадлежит господину Бондесену.
Радикал Эндре Бондесен встаёт посреди залы и быстро пробирается по направлению к кафедре. Он сидел рядом с сёстрами Илен и делал заметки, он был намерен выступить против предшествовавшего оратора, правого, настолько обдуманно, насколько это было в его силах. Он не будет радикалом и современным человеком, если не укажет этому господину на его место, на его берлогу, на тёмную реакционную партию, из которой он явился; здесь он не у себя. Бондесен уже раньше много раз стоял на этой кафедре и возвещал свои истины всей зале.
– Да, милостивые государыни и милостивые государи, истины, и не один раз, по мере сил. Поэтому он осмелится рассчитывать и теперь на внимание слушателей в течение короткого времени, он отметил себе только пару вопросов. Здесь только что стоял человек – теперь он уже уселся на своих лаврах (смех) – он хотел уверить людей, современных людей, что левые заведут страну на ложный путь. Не правда ли, нужно мужество отчаяния, чтобы обратиться с такого рода речью к самой большой политической партии в Норвегии. Мы – левые, мы – радикалы, но мы не дураки, не анархисты, не чудовища. Если страна попала на ложный путь, то это произошло после того, как правительство скандальным образом перешло направо, а правительство совершило это (одобрение). В чём состоит программа левой? Суд присяжных, всеобщая демократизация, всеобщее избирательное право для взрослых мужчин и женщин, бережливость в государственном хозяйстве, сокращение штата чиновников, изгнание катехизиса Понтоппидана из школ, введение третейских судов и так далее, все исключительно гуманные мероприятия, исключительно соответствующие духу времени идеи. А тут приходят и говорят, что страна попала на ложный путь! Можно назвать программу радикальной, это позволяется, но он отвергает всякое более тяжкое обвинение.
Тут снова поднимается правый и говорит:
– Но ведь я же и говорю, что именно своим радикализмом левые завели страну на ложный путь!
Председатель прерывает:
– Слово принадлежит господину Бондесену.
Но какой-то осторожный левый вмешивается в это:
– Мы считаем неправильным заявление господина Бондесена, что левая партия радикальна. Господин Бондесен – радикал и говорит со своей точки зрения, а не с точки зрения левой.
Тут председатель кричит громовым голосом:
– Господину Бондесену принадлежит теперь слово.
А Бондесен, уроженец Бергена, ничего не имел против того, чтобы остаться стоять одному в зале, в качестве великого радикала, как он стоял и раньше, он чувствовал себя в это мгновение достаточно сильным для этого. И поэтому, переходя снова к своему докладу, он повысил голос, чтобы показать, как мало он боялся.
– Правые всегда видели заблуждение и ошибки в каждом движении, упадок и отступничество в каждом шаге вперёд. Это ужасно – настолько потерять способность понимать своё собственное время. Ибо эти люди, которые всё тормозили и тормозили, и тянули назад, а теперь лежат на дрейфе, они тоже когда-то соответствовали своему времени, они тоже были в моде – пятьдесят лет тому назад (смех). Но теперь они разучились понимать современную эпоху, наше свободное демократическое время. Их не следует слишком сильно упрекать за это, нужно пожалеть тех немногих, которые остались на прежнем месте, в то время как весь остальной мир ушёл вперёд. Ибо эти немногие, может быть, приносили косвенным путём пользу, они заставляли нас, других, удваивать наши усилия на служение прогрессу (одобрение). Но пусть они никогда не пытаются совращать людей с пути свободы; им надо оказать отпор по всей линии, разбить их на голову в каждом вопросе; надо доказать всем, всем, что правые – кучка людей, обречённых на то, чтобы левая их тащила за собою в своём победоносном шествии, а они чтоб упирались и сопротивлялись своею тяжестью по законам мёртвых грузов. Левая всегда была борцом за прогресс и работником в деле развития.
Бондесен получал через небольшие промежутки времени шумные одобрения; ведь он, несмотря на свой крайний радикализм, выполнял своё дело прекрасно. Сёстры Илен были не на шутку увлечены. Они сидели бледные от волнения и не могли понять, откуда взялись такие способности у их друга, который, как они знали, никогда ничего не читал и никогда не работал.
Но какая голова, какой талант! Всё, что он говорил, его мысли и его слова были лёгкие, понятные вещи, которые затрагивали всех и не возмущали никого, непоколебимые радикальные истины, заимствованные в стортинге99
Стортинг – название парламента в Норвегии.
[Закрыть], из дебатов на собраниях и из газет. Он говорил с сильными жестами, голосом, который дрожал от уверенности и вдохновения, и было наслаждением слушать этого радикала, который говорил так смело. Таким, вероятно, было юношество в старой Норвегии.
Оратор ещё раз перелистывает свои заметки и собирается добавить ещё пару слов. Он задумчиво крутит свои красивые усы и долго размышляет. Да и в самом деле, было утомительно для него произнести такую длинную речь стоя! Его уважаемый противник воспользовался случаем, чтобы издеваться над бездарностью правительства, за это он благодарен уважаемому противнику, в этом пункте они вполне сойдутся; он далёк от желание защищать правительство, наоборот, он всеми силами стремится его свергнуть. Но он позволит себе спросить уважаемого противника: какое отношение имеет левая партия к бездарности правительства? Надо заявить определённо, что левая не признаёт больше существующего правительства левым, в особенности его руководителя, этого человека с вечерними тенями над своим когда-то большим талантом. Правительство изменило, оно продало себя или уснуло (одобрение). Неужели нельзя раз и навсегда покончить с этими сплетнями об ответственности левой за бездарность правительства? Ведь левая как раз всеми силами работала над низвержением правительства, и никогда не настанет тот день, когда левая перестанет так поступать, слишком уж долго издевалось это, так называемое, левое правительство над принципами прогресса и демократии. И заключительным словом оратора к собранию будет призыв, чтобы оно восстало, восстало против этой кучки изменников в норвежском народе и свергнуло их с их скамей всеми законными средствами.
Бондесен сошёл с кафедры среди громких и продолжительных рукоплесканий. Нет, никогда в своей жизни Шарлотта и София не подумали бы, что в его словах такая сила. Изменники, – разве это не звучало поразительно! Ноздри у Шарлотты раздувались, дыхание было ускорено, в то время как она следила за ним глазами. Когда он подошёл к ней, она кивнула ему, смущённо улыбаясь, и Бондесен ответил тоже улыбкой. Он говорил почти четверть часа и был ещё разгорячён, он несколько раз провёл платком по лбу. Снова звучит голос председателя:
– Слово принадлежит господину Карльсену.
Но господин Карльсен встаёт и отказывается от слова. Он хотел только сказать несколько слов о левой, как радикальной партии, но так как это уже было сделано другим, и так как господин Бондесен в конце своего превосходного доклада не высказал ничего такого, с чем левые не могли бы в общем согласиться, ему ничего не остаётся, как высказать ещё раз благодарность господину Бондесену.
И господин Карльсен садится.
– Теперь слово принадлежит господину Гой... господину Гой...
– Это я, по всей вероятности, имею слово? – сказал один господин и поднялся как раз возле кафедры. – Гойбро, – добавил он.
Бондесен слишком хорошо знал, почему этот медведь Лео Гойбро хочет говорить. Он сидел прямо против кафедры и смеялся в продолжение всего доклада Бондесена, он хочет отомстить ему за то, что на его долю выпал успех, хочет блеснуть, перещеголять его в присутствии Шарлотты. Да, он знал это. Та крупица одобрения, которую Бондесен получил, не давала Гойбро покоя.
Никто не знал Гойбро, председатель не мог даже прочесть его имени, и когда этот новый человек поднялся, в зале почувствовались признаки нетерпения. Председатель вынул тогда свои часы и впредь назначил каждому оратору только по десяти минут на доклад; собрание ответило на это рукоплесканиями.
Дагни, которая долго молчала, шепнула Люнге:
– Боже, какой этот господин чёрный, посмотрите, как блестят его волосы!
– Я его не знаю, – ответил Люнге равнодушно. Гойбро начал говорить с того места, где стоял, не всходя на кафедру. Голос его был глубок, глубок как яма, слова произносились им медленно; часто было трудно понять, что он думает, так неумело он выражался; к тому же он и сам извинился, сказав, что не привык произносить речи.
Было совершенно напрасно ограничивать ему время, ему, может быть, даже не понадобится и десяти минут. У него только на душе просьба ко всем строгим людям о милосердии к тем несчастным личностям, которые не принадлежат ни к какой партии, к бездомным душам, радикалам, которые не могли примкнуть ни к правым ни к левым. Ведь сколько голов – столько умов, одни идут быстро, другие – медленно; есть такие, которые верят в либеральную политику и республику и считают это самым радикальным на свете, в то время как другие продумали эти вопросы и уже ушли дальше много лет тому назад. Человеческую душу ведь так трудно выразить в измеримой величине, она состоит из оттенков, из противоречий, из сотен отрывков, и чем душа современнее, тем сложнее составляющие её оттенки. Но такой душе трудно найти себе постоянное место в партии. То, чему эти партии учат и во что верят, уже давно пережито этими душами, это радикалы, которые на пути своего развития покинули долю твёрдого партийного сознания, которой они когда-то обладали, они блуждающие кометы, которые следуют своими путями, оставив все пути других. И вот он хочет попросить за них. Они, по большей части, люди с волей, сильные люди; у них одна цель: счастье, возможно большее счастье, и они обладают одним средством: честностью, безусловной неподкупностью, презрением к личной выгоде. Они борются на жизнь и на смерть за свою веру, они ломают себе спины из-за неё, но они не верят в определённые политические формы, поэтому они совсем не могут быть партийными людьми; зато они верят в благородство души, в великодушие. Их слова подчас бывали тяжки и жестоки, их оружие – опасно, почему нет? Но у них чистое сердце, а ведь в этом всё дело. По его мнению, среди политических партий замечаются опасные признаки нравственного упадка, и поэтому он, насколько это в его силах, хотел бы шепнуть левой, которая является, конечно, партией наиболее ему близкой, маленькое предостережёние – не слишком сильно полагаться на людей, лишённых нравственной воспитанности, быть настороже, всматриваться в окружающих, выбирать...