Текст книги "Редактор Люнге"
Автор книги: Кнут Гамсун
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 11 страниц)
Но вдруг Шарлотта встаёт и защищается от него обеими руками.
– Нет, нет, больше не надо, ради Бога! Теперь я должна уйти. Спасибо, спасибо за сегодняшний вечер! Гойбро, вы не должны просить меня о чём-то на коленях, хорошо? Господи, я отвечаю вам: «нет», наотрез. Вы этого не должны делать, слышите! Потому что я отвечаю вам: «нет». Так, теперь мне надо идти.
– Вы мне отвечаете «нет»? Я держал ваши руки, я целовал их, а вы всё-таки отвечаете: «нет»? Слушайте, слушайте, вы никогда не согласитесь, не согласитесь ни в каком случае? Дайте мне маленькую надежду, на долгое время подвергните меня испытанию, дайте мне долгий срок для ожидания, Я могу ждать долго, если только надеюсь...
Снова послышались шаги в передней, в это время никто ничего не сказал; затем шаги затихли в комнатах, и всё было тихо.
Шарлотта уже держала руку на дверной ручке, она выпрямилась и пылала, её грудь высоко вздымалась.
– Я люблю вас, – сказала она спокойно, – да, я вас люблю; но я говорю: «нет».
Они смотрели друг на друга.
– Вы любите меня! Да? В самом деле? Милая, но не говорите этого «нет», не навсегда! Почему, скажите мне?
Она быстро подошла к нему, взяла его голову руками и поцеловала его в губы, прямо в губы.
Она зарыдала от волнения, когда это делала. Затем она закрыла рукой лицо и поспешила к двери.
Но он закричал ей вслед, не соблюдая больше осторожности, он подошёл к самой двери и закричал:
– Но, Шарлотта, почему ты так уходишь?
– Потому, – ответила она сухим шепотом, – потому, что я уже больше не невинная женщина. Я не чиста, нет.
И она ещё держала руку на лице, чтобы скрыть себя. Затем она сделала несколько шагов по передней, открыла дверь из комнаты и исчезла...
Гойбро закрыл свою дверь и остановился посреди комнаты. Не невинна? Что это значило? Шарлотта была не невинна? Она целовала его, это было в действительности, он ещё чувствовал это. А почему она сказала, что была не невинна? Невинность – это его собственное, давнишнее, глупое слово.
Но, Боже правый, Шарлотта не была невинна? Ну, так что же, если и так? Она поцеловала его, она любила его; как это случилось, что она так прямо сказала, что она его любит? Но она не была невинна, сказала она после, совсем не в этом дело, раз она его любила. Кто был невинен, чист? Он сам тоже не был, он был даже преступником, злодеем, и только завтра он сумеет уничтожить свою бумагу.
Он смотрел на деньги на столе, эти большие кредитные билеты лежат на прежнем месте. Да, завтра он пойдёт к Шарлотте со своей великой просьбой. Она не была чиста? Ах, чище, чем он, чище всех; он станет перед ней на колени. Ведь она любила его, она поцеловала его!
Он во власти этого воспоминания, потрясён безумным восторгом и продолжает стоять посреди комнаты, ничего не предпринимая. Она была в своём утреннем платье, в этом тонком платье, сквозь которое обрисовывался корсет, и руки были голы почти до самого локтя, так коротки были рукава. Как необыкновенно милы были и эти рукава! Но что, если кто-нибудь другой целовал эти руки? Да, что, если так? Конечно, и другие целовали их, она ведь сама сказала, что она не была чиста. Эти руки вдобавок обвивались вокруг шеи других, талии других, раз она не была чиста. Но она была вполне чиста, он любил её.
Лампа спокойно горела на столе, её свет ярко и ровно лился сквозь колпак, и она горела, словно ничего, ничего не произошло с тем, который стоял один в комнате и думал.
Он сел в качалку. Но эти руки, значит, обвивали других; разве можно совсем забыть это? Они будут обнимать его, как обнимали других, они не могли принадлежать только ему. Она могла делать сравнения между его объятиями и объятиями других.
Глубже и глубже он погружается в думы. Нет, неужели она действительно не была чиста? Он вспомнил, что однажды встретил её около двери Бондесена, что сталкивался с ними обоими на лестнице и в уединённых местах. Её, перед которой он благоговел каждый день, каждый час, с тех пор, как в первый раз её увидел! Она придёт к нему полная опытности, привыкшая ко всему, будет нежна с ним, как с другими, будет обнимать его своими приученными руками. И вот всю жизнь ходить и знать, что это так! Он этого не мог, нет, это было невозможно. Лучше уж наложить руки на самого себя.
Лампа продолжала гореть, продолжала гореть.
Час за часом проходит, то в восторге, что Шарлотта любит его, то в непреодолимой скорби. Он ударил себя по лбу. Нет, это было невозможно, и он превосходно знал, что он этого не выдержит. Она могла украсть, убить, только не это. Лампа догорела, и когда она стала мигать, он её потушил. Он лёг на кровать, совсем одетый и с широко раскрытыми глазами. Поцелуи Шарлотты ещё горели на его губах. Подумайте только, она просила Бога о деньгах на проезд! Она не была испорчена, и он любил её очень; но это разве поможет? Ходить всю жизнь и знать всё!
Только когда настало утро и гардина не могла больше бороться со светом, его глаза тяжело закрылись, он словно умер, погрузился в сон, от которого очнулся не раньше, чем постучали в его дверь.
Фредрик Илен вошёл к нему.
– Уже десять часов, – сказал он, – но вы, может быть, свободны сегодня от службы?
– Неужели десять часов? Нет, я не свободен.
Гойбро вскочил.
– Я уволен из «Газеты», поэтому я дома.
– Да, я знаю.
– Да, так иногда складываются обстоятельства... Лучше бы мне было послушаться вашего совета и быть подальше от этого, но...
– Да, да. Но...
– Теперь в этом нет никакого сомнения. Пауза.
– Вы одеты, вы, значит, встали слишком рано и затем захотели немножечко вздремнуть? – говорит Илен.
– Да, совершенно верно.
– О, со мною это тоже случалось. О чём это я хотел сказать? Вы издали брошюру, про вас, между прочим, сегодня в «Газете» опять есть.
– Неужели?
И в то время, как Гойбро умывался, Илен пошёл за газетой. Это была, в сущности, та же заметка, что и в прошлый раз, только резче. Обвинение в нечистой совести было сильнее подчёркнуто, оно получило определённую форму, речь шла уже не о слухах, все знали об этом. В этом повторении, в этом желании не упустить дело из виду, но повторять его день за днём во всё более резкой форме, можно было узнать Люнге. Гойбро прочёл заметку с интересом и не сказал ни одного слова, когда кончил.
– Что вы скажете, какого вы мнения?
– Рассказывают, – ответил Гойбро, – про Актеона, что он однажды на охоте застал Артемиду с её нимфами в купальне, врасплох. В наказание за эту непреднамеренную ошибку Артемида превратила Актеона в оленя, и его собственные охотничьи собаки разорвали его в куски. Так и со мной. Я застал Люнге врасплох в его стихии и написал брошюру, и моя собственная брошюра уничтожает меня через посредство Люнге. Ах, ведь против этого ничего не поделаешь.
– Да, против этого ничего не поделаешь.
Когда Илен ушёл, Гойбро несколько раз ударил себя по лбу, расхаживая взад и вперёд по комнате. Каждый раз, когда он подходил к двери, он останавливался на секунду и прислушивался к шагам, но ничего не слышал. Шарлотты, может быть, совсем не было дома, она могла уйти. Он ломал руки и просил её шёпотом прийти, а сам всё ходил и ходил. А «Газета» снова взялась за него, она нахально говорила о его совести, словно знала каждое пятно на ней.
Здесь, на столе, лежали деньги, ему стоило только в несколько минут сбегать в банк и выкупить бумагу, всё было бы улажено в продолжение получаса, честь спасена, и намёки «Газеты» навсегда прекращены.
Ну, а дальше что? А Шарлотта, это грешное, прекрасное дитя! Вдруг он подбегает к столу, хватает деньги и быстро складывает их. Затем он вынимает конверт и кладёт в него кредитные билеты, в него же он вкладывает записку, на которой он написал: «Прости, спасибо за всё, милая». Затем он адресует этот конверт на имя Шарлотты и сжигает всю свою остальную переписку. Стол очищен, всё в порядке. Деньги для Шарлотты лежат на полу, на тёмном ковре, чтобы их сейчас же подняли.
Он спешит уйти из комнаты и выходит на улицу незамеченным. Он бросает взгляд на второй этаж и видит лицо Шарлотты. Она медленно отступает назад. Он берётся за шляпу и кланяется, его тёмное лицо мулата судорожно подёргивается, он улыбается. Она отвечает ему сверху кивком и, так как он продолжает стоять и смотреть вверх, она отодвигает занавеску в сторону и подходит вплотную к окну. Затем он опять кланяется.
Через полчаса Гойбро отдался полиции.
XVIII
Уже через две недели «Газета» – первая в сообщении новостей, как всегда – могла уведомить в тёплой, сочувственной заметке, что Фредрик Илен, высоко ценимый сотрудник «Газеты», уехал в Америку. Ему сопутствовала его сестра, хорошо известная в спортсменских кругах фрёкен Шарлотта Илен. Желаем им успеха в новой стране! По слухам, господин Илен вёл переговоры о посте профессора при одном из американских университетов, и «Газета» поздравляет Америку с удачным выбором.
Таким образом Люнге проявил свою доброжелательность к Илену до конца. Он сам смеялся над этими «слухами о посте профессора», которые он изобрёл, придумал тут же, когда писал заметку. Он придал своей насмешке безобидную форму, лишил её колкости, и только сам сидел и улыбался ей наедине. Его шаловливая натура так часто проявлялась в нём и сокращала ему не один скучный час.
Он, впрочем, совсем не отстранился от серьёзных дел. Выборы в стортинг были в разгаре, Люнге в течение нескольких недель вёл наступление своими избирательными статьями, он защищал чистейшую точку зрения левой с такой решительностью, что даже «Норвежца» отстранил на задний план. Эндре Бондесен помогал ему, молодой радикал, который собственно, выступая как поэт, приносил от времени до времени вполне годные статьи о выборах, полные искреннего чувства и силы. Люнге был очень благодарен за эту помощь, у него самого не было уж такого бойкого пера, как раньше, и он очень нуждался в помощи. Его старая ловкость исчезла, его удары становились всё более и более похожими на удары «Норвежца», от которых ни один человек не терял равновесия. Отчего это происходило? Разве у него не было прежнего непоколебимого убеждения в правоте своего дела, как и раньше? Или, может быть, он берёг себя, обленился? Ни в коем случае! Люнге, наоборот, работал усерднее, чем когда-либо. Несмотря на свой убывающий журналистский талант, он работал так прилежно, словно никогда в своей жизни ничего иного не думал и не чувствовал, кроме того, что левая должна победить именно на этих выборах.
Никто не мог упрекнуть его в недостатке веры в дело и желании защищать его; каждый день «Газета» помещала передовицу о выборах. Только заводчик Бергеланн ходил один со своей мрачной подозрительностью и говорил:
– Если Люнге будет писать, как чистейший левый, десять лет подряд, не отступая, я всё-таки не уверен, что у него при этом не будет какой-нибудь задней мысли.
Но Бергеланн – как много достоинств у этого человека ни имелось – был одной из самых тупых голов в стране, до смешного тупых. Как часто он раскрывал рот и глядел на Люнге, когда этот превосходный редактор грациозно плясал на цыпочках среди затруднений и проделывал самые забавные фокусы с каждым вопросом. Бергеланн не мог следовать за ним, его голова была слишком тупа, и он повторял только мрачную фразу о десяти годах и о задней мысли, в которую он, между прочим, всё менее и менее верил, к сожалению.
Люнге знал, в самом деле, что его политические обманы не были серьёзно задуманы, он был таким же норвежским либералом, как и всякий другой, когда это было необходимо. Правда, он иногда упрямился, но он сам чувствовал, что этого он не должен был делать, и нередко, наедине с самим собою, он начинал горько раскаиваться в своих выходках, с тех пор, как они оказались такими неудачными. Что, если бы они просто-напросто лишили его всякого влияния! Он был на волоске от того, чтобы быть отовсюду исключённым. А Люнге ведь не хотел быть исключённым отовсюду, он ещё чувствовал в себе богатые силы, мог совершить больше, чем кто-либо предполагал.
Разве его догадливость не праздновала теперь нового триумфа в деле Гойбро? Люнге чувствовал в своей крови, что Гойбро был такой личностью в обществе, которая созрела для разоблачения, и стоило ему произвести два-три укола иголкой наугад, как тот сдался.
В то же время он мог поразить страну полным списком новых присяжных судей задолго до того времени, когда назначения имели место. Это сообщение произвело огромное впечатление, люди снова увидели, что хотя. Люнге можно было упрекнуть за то или за другое, но равных ему всё-таки не находилось. И Люнге радостно потирал руки при этих новых победах, эти сообщения имели для него свою привлекательную сторону, они наполняли его фантазию новыми планами, новыми неожиданностями. И его-то хотели лишить влияния? Никогда! Никогда!
– Войдите!
Посыльный из главной квартиры левой, письмо, просят ответить.
Люнге пробегает письмо и отвечает немедленно же. Союз левых хочет издать некоторые из его избирательных статей отдельным оттиском, рассеять их в десятках тысяч экземпляров по всей стране. Пожалуйста! Разумеется, он с радостью даёт разрешение на это, статьи были к услугам бесплатно, без всякого вознаграждения, на пользу отечества.
Он дал посыльному крону; это был молодой посыльный, юноша с голубыми глазами, который, вероятно, никогда раньше не видел редактора Люнге в его кресле.
– Возьми! Купи себе книгу с картинками.
И, тронутый благодарностью юноши, Люнге вскакивает и отыскивает в своих кипах бумаг несколько иллюстрированных газет и журналов, которые он тоже отдаёт ему. Это письмо от союза левых имело для него большое значение именно теперь и доставило ему радость. Его энергичную избирательную работу ценили, признавали полезной, союз левых не издал бы отдельным оттиском статьи из «Газеты», если бы они этого не заслуживали. Теперь он хотел написать ещё одну статью, исключительно для этого отдельного оттиска, он хотел выполнить это ещё сегодня, тема уже была готова, она заключалась в одном выражении, произнесённом в шведском риксдаге.
Вдруг Лепорелло просовывает голову в дверь.
Конечно, когда у него бывало какое-нибудь спешное дело, являлся Лепорелло. Люнге уже не нуждался особенно в Лепорелло, он не так часто прибегал к его помощи, как раньше; к этому присоединялось ещё то, что он тайно подозревал Лепорелло в болтливости, благодаря которой Гойбро получил секретные сведения для своей брошюры. Люнге возмущался этой мыслью; разве он заслуживал такого вероломства? Он встретил однажды женщину на улице, и его первой мыслью было заставить Лепорелло разведать об этой женщине, но он, к счастью, одумался и произнёс только несколько неопределённых слов. Он не дал Лепорелло никакого поручения. Он ведь уже был не юноша, его сорок лет были возрастом не для шуток; его жар исчезал, и его маленький остаток пылкости нужен был для газеты. Нет, он в самом деле за последнее время начал бывать чаще дома по вечерам. Он перечитывал рукописи, снабжал их надписями с многочисленными подчёркиваниями и нередко трудился над отрывками и заметками. Утром он убеждался в превосходных результатах работы.
– Даму, о которой вы говорили третьего дня, зовут мадам Ольсен, – говорит Лепорелло.
Люнге отрывает взгляд от своего стола.
– Голубчик, пусть её зовут мадам Ольсен, сколько ей угодно, – отвечает он. – Я уж больше не так любопытен. Мне просто пришло в голову спросить вас, знаете ли вы её.
Но Лепорелло, который тоже знает своего редактора и знает, как надо доставлять ему сведения окольным путём, быстро отвечает:
– Конечно. Но разве это не забавно: у её мужа мелкая торговля в Фьердингене, он факторствует со всеми распутными девками, которые находятся в Фьердингене, и знаете, как его называют? Эти распутницы дали ему имя Фьердингского князя. Ха-ха-ха!
Люнге улыбнулся несколько принуждённо; сегодня ему очень хотелось отделаться от Лепорелло. Но Лепорелло был, против обыкновения, очень разговорчив и спросил:
– Что это за новый человек, которого вы приобрели для внешней конторы?
Это был новый поэт, гений с улицы Торденшольд. Люнге взял его к себе и помог ему встать на ноги.
Он был заинтересован в том, чтобы этот талант выдвинулся, и редко кто бывал в его конторе, чтобы он не сказал, когда тот собирался уходить:
– Посмотрите-ка на него, когда будете выходить, из него выйдет новый норвежский поэт, безусловно.
И он ответил Лепорелло, как и всем другим:
– Это новый поэт. Посмотрите на него, когда будете уходить.
В то же время он указал головой на дверь.
Но Лепорелло не обратил внимания на этот кивок и не уходил. По старой привычке, он хотел сообщить Люнге, что слышал на улицах и в различных кафе; город снова говорил о «Газете», она опять больше нравилась публике, статьи о выборах, статьи о постройке железных дорог, телеграммы об убийстве в Гаккестаде и о полярной экспедиции из Тведестраяда, всё было одинаково превосходно. Здесь было понемногу для всех. Добросердечное предложение газеты о назначении женщин государственными ревизорами вызвало искренние крики торжества в лагере «Улья». Наконец-то прекращены раз и навсегда речи о том, что женщины не могут быть такими же, как и мужчины, даже такой могущественный орган, как «Газета», выступил с предложением избирать женщин для государственной ревизии.
Люнге оживился, слыша такие сообщения; он почувствовал себя охваченным удовлетворением, спокойным довольством, и так как он понял, что Лепорелло вряд ли уйдёт, прежде чем не получит одну-две кроны на обед, он протянул ему синенькую бумажку с добродушной улыбкой и кивнул.
Даже после того, как Лепорелло ушёл, хорошее настроение не покидало Люнге; он продолжал сидеть, откинувшись назад в своём кресле, устремив глаза на свою маленькую полку со словарями.
Да, «Газета» снова плыла на всех парусах, подписчики возвращались обратно. И почему публика должна быть глупа? Все, которые умели читать, должны ведь были признать, что его газета была собственно единственной газетой в стране. Она уже не была такой раскалённой добела, как раньше – нет, но это было лишь одним достоинством больше, её могли читать в каждом доме, могли читать все молодые дамы. Люнге снова стал на сторону улучшения тона печати, он делал это во имя воспитанности. К чему грубо ругать своих противников? Он восстает всей силой своей ненависти против этого безобразия и, как до сих пор, так и впредь будет продолжать своё дело поднятия уровня прессы.
Одновременно с этим, он в продолжение всей весны развивал в своей газете одну великолепную идею за другой. Не успел ещё стаять снег, как он уже снова начал помещать свои статьи о спорте и, вдобавок, объявил об открытии периодического органа для спорта на целый год, зимой тоже, когда лыжи и коньки находятся в действии. Во всех областях он укрепил своё положение, подчинил своему влиянию один пункт за другим и был снова воплощённой чуткостью города. Это предложение о женщинах в качестве государственных ревизоров было действительно удачной выдумкой с его стороны, за ней следовало много других. Он ввёл бы налог на трости. Каждый мужчина, который не был принуждён физической болезнью к ношению трости, должен был платить определённую сумму денег в год, чтобы иметь право пользоваться ею. Он устроил бы томболу2323
Томбола (итал. tombola) – разновидность лотереи, при которой номера выигрышей вынимаются из барабана.
[Закрыть] на каждом пассажирском судне на море и на фьордах. В сезоне путешествий для многих туристов будет приятным времяпрепровождением забавляться этой томболой, доход с неё будет идти в пользу «союза туристов», который будет его употреблять на рекламу. Он обратил бы внимание на картинки на норвежских игральных картах; разве можно было такими картинками пользоваться при игре в вист? Что, если бы просто отпечатать карты с самыми знаменитыми в стране мужчинами и женщинами, величайшими художниками, политиками, поэтами? Короче, национальные игральные карты, своеобразные, патриотические карты с милыми лицами на них. «Газета» с удовольствием открыла бы избирательную кампанию, в которой могла бы принять участие вся страна, те, которые получат наибольшее количество голосов, будут избраны соответственно королями, дамами и валетами. Через неделю Люнге настаивал на усилении наказания в законах о защите животных. Летом, когда горожане выезжают на дачи, они оставляют своих кошек в городе, выгоняют их на улицу, запирают перед ними двери и заставляют их голодать, это ужасно. Разве не надо прекратить это?
Не было, действительно, ни одной настолько узкой щели, чтобы Люнге не пробрался в неё и не вытащил оттуда какую-нибудь интересную идею. Если к этому ещё прибавить всех этих художников и остроумных балагуров, которые писали в «Газете» на своём своеобразном жаргоне, то не было ничего удивительного, что «Газету» читали везде с увлечением.
– Войдите!
Вошёл Эндре Бондесен, он принёс рукопись, в то же время ему бы хотелось обратить внимание господина редактора на одну ошибку: не Шарлотта Илен последовала за своим братом в Америку, а София, её сестра.
– Вы в этом уверены? – спрашивает Люнге.
– Вполне уверен. Я сегодня видел Шарлотту на улице. Я слышал также, что сначала собиралась уехать Шарлотта, но из некоторых соображений она осталась.
– Из каких соображений?
– Я не знаю наверное. Говорят, что это находится в каком-то отношении к Гойбро, Лео Гойбро. Я не знаю.
Люнге обдумывал. Он не любил помещать поправки, он поправлял как можно меньше, это был его принцип. То, что было в «Газете», то было и так оставалось. Но когда Бондесен ушёл, Люнге вывернулся при помощи очень простого добавления новой заметки: фрёкен Шарлотта Илен, которая, как было сообщено, провожала своего брата и сестру часть дороги, вернулась обратно.
И снова его прервали, когда он только что хотел начать свою избирательную статью по поводу шведской речи. Чиновник Конгсволь просовывает своё худое, измученное лицо в дверь.
Люнге с удивлением посмотрел на него.
Конгсволь кланяется. Раньше он всегда был сдержан, почти самонадеян, теперь он улыбался необыкновенно униженно, подал Люнге руку и вёл себя вообще, как человек, который хочет подольститься.
А ведь этого беднягу тревожило только то, что начальник департамента получил сведения об его участии в опубликовании знаменитых назначений и теперь почти дал ему намёк убираться из департамента.
Люнге выслушал это совершенно частное дело с большим терпением.
– Откуда же, чёрт возьми, могло возникнуть подозрение, что именно ты был для меня источником сведений? – говорит он. – Ведь не мы же этому причиной?
– Нет, я этого не понимаю, – отвечает Конгсволь. И он униженно и сокрушённо склоняет голову и повторяет ещё раз, что он этого не понимает.
– Ты, конечно, был неосторожен так или иначе. Это всегда влечёт за собой дурные последствия.
Он – неосторожен! Нет, нет, он не был неосторожен. Но факт тот, что он, один он, имел назначения в руках, чтобы отправить их, положить в конверт.
– Э-э, это скверная история.
– Да. Но, может быть, это не было уж так опасно.
Конгсволь уверен в своём деле, по его адресу был сделан прозрачный намек – искать себе другого занятия.
Люнге оборачиваются к своему столу. Он, во всяком случае, ничего не мог сделать, к несчастью.
– Это очень скверно, – говорит он. Пауза.
– Да, я не знаю, что нам делать, – говорит Конгсволь тихо и осторожно, нащупывая почву. На это Люнге ничего не отвечает.
– Я совсем ничего не знаю. Я думаю спросить тебя.
– О чём?
– Да что мы должны делать, что мне надо предпринять?
– Нет, ты сам, конечно, должен определить, как ты должен поступать в этом деле. Мне не годится советовать тебе то или другое.
Эти слова заставили Конгсволя опустить голову ещё ниже, он беспомощно смотрел на пол.
– Если я стану искать чего-нибудь другого, я, конечно, не найду, – говорит он. – Я едва ли получу похвальную аттестацию от государственного советника.
– Да, вероятно, не так легко найти что-нибудь другое.
– Ты, надеюсь, поможешь мне в этом случае?
– Конечно, эту маленькую помощь я могу оказать, но ты сам знаешь, что то правительство, которое мы теперь имеем, даже не читает моей газеты, так что моя помощь вряд ли окажется очень полезной.
– Да, но, во всяком случае, сделай, что можешь.
– Нет, откровенно говоря: я думаю, что это окажет тебе плохую услугу, – отвечает Люнге. – Ведь для всех станет яснее, что мы работали вместе, если я примусь теперь тебя поддерживать. Разве этого ты не понимаешь?
Конгсволь сразу понимает и это тоже. Ему приходится согласиться с Люнге. Он сидит несколько минут, не говоря ни слова. Но вдруг в его душе вспыхивает яркая искра: он пойдёт к своему начальнику и расскажет ему всё, он будет просить о прощении на этот раз и никогда больше не будет злоупотреблять своим положением; кто знает, может быть, начальник простит его!
Он тихо встал и сказал:
– До свидания!
– До свидания! – ответил Люнге.
И он снова повернулся к столу и начал писать свою статью о выборах. Надо было дополнить этот отдельный оттиск, этот ряд замечательных статей, которые должны были доставить победу левой у норвежских избирателей. Надо было исполнять свой долг и бороться за своё дело, Бергеланн мог бормотать, сколько ему угодно, о десяти годах и о задней мысли.