Текст книги "Отцы-основатели. Весь Саймак - 5.Исчадия разума"
Автор книги: Клиффорд Дональд Саймак
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 61 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]
– А все эта канитель, – заявил дьявол с горечью, – которую вы именуете прогрессом. Вы сегодня можете иметь почти все, что хотите, но вы хотите все больше и больше. Заполняете свои умы вожделениями, не оставляя места самоанализу и не задумываясь о своих недостатках. В вас нет ни страха, ни мрачных предчувствий…
– Страх есть, – сказал я, – И мрачных предчувствий сколько угодно. Вопрос только в том, что мы предчувствуем и чего боимся.
– Точно, – согласился дьявол. – Вы боитесь водородной бомбы и неопознанных летающих объектов. Надо же выдумать такую чушь, как летающие тарелки!
– Ну, пожалуй, тарелки все же получше дьявола. С ними есть хоть какая-то надежда совладать, а с дьяволом – никогда. Ваша порода славится коварством.
– Знак времени, – посетовал он. – Механика вместо метафизики. Вы не поверите, но несчастные наши владения нынче забиты полчищами НЛО самой отвратительной конструкции, где обитают совершенно мерзостные инопланетяне. Они вселяют ужас, только он даже не сродни тому добросовестному ужасу, какой олицетворяю собой я. Они бредовые существа, не имеющие под собой никакой почвы.
– Понятно, что вам это не по нутру. Во всяком случае, я уловил, что именно вас беспокоит. Однако не представляю себе, чем тут можно помочь. Людей, продолжающих верить в вас с ноткой искренности, сегодня можно найти разве что в самых культурно отсталых районах. О да, конечно, вас поминают время от времени. Ссылаются, когда что-то не ладится, на происки дьявола или восклицают: «Ну и дьявол с ним!» – но ведь на самом-то деле о вас при этом вовсе не думают. Вы превратились просто-напросто в бранное слово, к тому же слабенькое. В вас не верят. Та вера, что была, приказала долго жить. И не думаю, что эту тенденцию можно изменить. Прогресс человечества не остановишь. Придется вам набраться терпения и ждать дальнейшего развития событий. А вдруг ка-кое-нибудь из них ненароком обернется вам на пользу?
– А я полагаю, что кое-что можно предпринять уже сейчас, – заявил дьявол, – и хватит ждать. Мы и так ждали слишком долго.
– Совершенно не представляю себе, что вы можете сделать. Не можете же вы…
– Я не намерен раскрывать вам свои планы, – перебил он. – Вы показали себя чересчур находчивым умником, обладателем того бесчестного, изворотливого, безжалостного ума, который отличает отдельных представителей человечества. И если я поделился с вами немногими соображениями, то исключительно потому, что когда-либо в будущем вы оцените их и, возможно, будете расположены согласиться на роль нашего агента…
И с этими словами он исчез в клубах серного дыма, оставив меня в одиночестве. Налетевший ветер отнес дымок к западу, и я вздрогнул, хотя ветер вовсе не был холодным. Скорее уж холод шел изнутри, как своеобразная память о недавнем моем собеседнике.
Местность была безлюдной, с неба светила бледная луна, подчеркивая это безлюдье и беззвучное ожидание – чего? Опять чего-то дурного?
Он сказал, что меж двух валунов меня ждет ложе из листьев, и я нашел его без большого труда. Покопался в листве, но гремучих змей не обнаружил. Да, пожалуй, и не предполагал обнаружить: дьявол не производил впечатления субъекта, прибегающего к столь откровенной лжи. Я забрался меж камней и взбил листья, устраиваясь поудобнее.
Во тьме надо мной постанывал ветер, и я благодарно подумал о том, что Кэти сейчас в безопасности, у себя дома. Я заверял ее, что мы как-нибудь выберемся отсюда, выберемся вдвоем, но и мечтать не мог тогда, что она окажется дома уже через час-час-другой. Моей заслуги, разумеется, в том не было никакой, но, по существу, это не играло роли. Так устроил дьявол, и хоть его решение было продиктовано чем угодно, только не состраданием, я поймал себя на том, что думаю о нем с теплым чувством.
Я вспомнил Кэти, вспомнил ее лицо, обращенное ко мне, в отблесках пламени у ведьмина очага и старался восстановить в памяти ее счастливый тон и выражение глаз. Что-то ускользало, какой-то оттенок никак не вспоминался, и я все старался воссоздать его в точности, пока не заснул.
Чтобы проснуться в день битвы при Геттисберге.
Глава 14
Проснулся я от толчка, проснулся очень резко, стремительно сел и трахнулся затылком о валун. Из глаз посыпались искры, но и сквозь фейерверк я различил человека, который склонился надо мной и пристально меня рассматривал. В руках он держал ружье, и дуло было направлено в мою сторону. Не то чтобы он в меня целился всерьез – скорее он только что использовал ружье, чтобы растолкать меня.
На нем было кепи с большим козырьком, сидевшее кое-как, потому как он давненько не стригся. А еще на нем был линялый синий мундир с медными пуговицами.
– Ума не приложу, – сказал он, впрочем, вполне дружелюбно, – как это некоторые ухитряются дрыхнуть где и когда попало.
Он чуть повел головой, и поверхность валуна украсилась метким табачным плевком.
– Случилось что-нибудь? – спросил я.
– Мятежники стягивают пушки. С самого рассвета только этим и занимаются. Там уж, поди, тысяча пушек, вон на взгорке напротив. Развернуты в ряд, колесо к колесу.
– Да нет, какая там тысяча, – откликнулся я. – Цифра двести будет поточнее.
– Может, ты и прав, – согласился он, – Может, у них, у мятежников, тысячи пушек вообще нет.
– Значит, это Геттисберг?
– Конечно Геттисберг, – ответил он недовольно. – И не уверяй меня, что не знаешь. Не мог ты стоять на позиции несколько дней и не иметь понятия, где стоишь. Тут было горячо как в аду, и чтоб мне провалиться, нам скоро опять попробуют задать жару…
Битва при Геттисберге. Ничего другого и ждать не приходилось. Неспроста рощица на склоне показалась мне вечером смутно знакомой. Но какой это был вечер? – задумался я.
Вчерашний вечер или тот, что отгорел здесь сто с лишним лет назад? Или в этом мире точное время имеет не больше смысла, чем все остальное?..
Скорчившись на ложе из листьев, я старался как-нибудь взять себя в руки. Вечером тут была просто рощица и груда камней – а утром оказалось поле битвы!
Я пригнул голову, выкарабкался из щели меж камнями и, сев на корточки, оказался лицом к лицу с тем, кто меня разбудил. Он перекатил жвачку во рту от щеки к щеке, присмотрелся ко мне и спросил подозрительно:
– Ты из какого отряда? Что-то не припомню, чтоб мне встречался здесь кто-нибудь, разряженный как ты…
Если б мозги ворочались попроворнее, я, может, и нашелся бы, что ответить, но рассудок был еще помутнен со сна, и затылок трещал после близкого знакомства с валуном. Да и то, что я очнулся на поле битвы при Геттисберге, ясности мыслям тоже не добавляло. Я понимал, что надо что-то сказать, но никакого членораздельного ответа не придумал и только покачал головой.
На склоне надо мной, на самой его вершине, выстроился строй пушек с канонирами, замершими близ них неподвижно, как на параде, и неотрывно глазеющими по-над низиной на взгорок напротив. Был виден офицер на лошади – она нервно пританцовывала, он выпрямился в седле. А чуть ниже пушек длинной ломаной линией расположилась пехота – кто за наспех сделанными укрытиями всевозможного вида, кто плашмя на земле, а кто сидел, словно отдыхая, но все без исключения таращились в одном направлении.
– Не по душе мне это, – произнес обнаруживший меня солдат, – Не нравится, как все это выглядит и как пахнет. Если ты из города, сматывайся-ка ты отсюда, пока не поздно.
Издали донесся сильный удар, звучный, хоть и не слишком громкий. Я вскочил на ноги и заметил за низиной, над деревьями, венчающими противоположный склон, тающее облачко дыма. Немного ниже среди древесных стволов вдруг сверкнула вспышка, будто кто-то открыл на миг дверцу пылающей печки и тут же ее захлопнул.
– Ложись! – заорал солдат, – Ложись, дуралей безмозглый!..
Он добавил еще что-то, но слова потонули в звенящем грохоте, который раздался совсем близко у меня за спиной.
Сам солдат уже бросился ничком, как и все остальные. Я тяжело распластался рядом. Такой же грохот раздался где-то слева, и тут я увидел, как десятки печных дверец открылись разом по всему противоположному склону. Над низиной и прямо над головой воздух со свистом вспороли стремительно летящие ядра, а затем вершину позади меня и весь мир разнесло на куски.
И снова, и снова, и снова.
Казалось, сама почва подо мной прогибается от канонады. Воздух наполнился оглушительным, непереносимым громом – непереносимым и нескончаемым. Над склоном волнами плыл дым, к грохоту выстрелов и разрывов примешивались жужжание и свист. Ум обострился, как бывает нередко в минуты смертельного страха, и я без подсказки сообразил, что это свистят осколки, разлетающиеся веером с гребня позади меня и осыпающие склон впереди.
Я прижимался лицом к земле и все же чуть-чуть вывернул голову, чтобы вновь окинуть взглядом пушки на гребне. К моему удивлению, я мало что увидел – и уж, конечно, никак не то, чего ждал. Гребень был словно окутан тяжелым туманом, дымное покрывало висело не выше трех футов над почвой. Мне были видны лишь ноги отчаянных артиллеристов, суетящихся у своих батарей, – как бы некие половинки людей стреляли из половинок орудий: ведь из-под покрывала выглядывали только лафеты, и то не целиком, а остальное тонуло в плотном дыму.
Сквозь мутную пелену то и дело прорывались вспышки пламени – пушки, скрытые в дыму, вели ответный огонь по неприятелю по ту сторону низины. При каждой вспышке на меня сверху налетала волна жара, но сверхъестественным образом гром орудий, что палили прямо над моей головой, тонул в грохоте обстрела с противоположной стороны, и казалось, что все пушки стреляют где-то поодаль.
Облака дыма не могли скрыть разрывов неприятельских ядер, однако эти разрывы скрадывались пеленой и не полыхали быстрыми острыми вспышками, как можно было бы ожидать, а мерцали красно-оранжевыми язычками, прыгавшими по гребню, как неоновая реклама. Исключением стал один мощный взрыв, когда в дыму извергнулся ослепительный багровый вулкан и серое покрывало прорезал гигантский столб черного дыма. Какое-то ядро угодило в зарядный ящик.
Я прижался к земле еще плотнее, изо всех сил стараясь зарыться в нее, распластаться по ней листом и в то же время стать тяжелым-тяжелым, чтобы почва подалась под моим весом, укрыла и защитила меня. И в этот самый миг меня осенило, что я нахожусь, пожалуй, в одной из самых безопасных точек на всем Кладбищенском гребне: известно, что в тот день более ста лет назад канониры-конфедераты брали слишком высокий прицел и чаще всего ядра рвались не на гребне, а по ту его сторону.
Вывернув голову в другом направлении, я бросил взгляд по-над низиной на противоположный, Семинарский гребень. Там над деревьями клубилось такое же облако дыма, а по низу облака перебегали искорки, отмечающие жерла конфедератских пушек. Солдату, что заговорил со мной, я сказал – двести пушек, а теперь мне припомнилось, что их было сто восемьдесят против восьмидесяти на гребне за моей спиной. Нет, против восьмидесяти с чем-то, если верить книгам. И время сейчас, по-видимому, шло к половине второго, так как канонада началась сразу после часу дня и длилась около двух часов без перерыва.
Где-то там, на том гребне, генерал Ли наблюдал за сражением, не покидая седла своего верного Странника. Где-то там другой генерал, Лонгстрит, присел на подвернувшуюся железную ограду в мрачном убеждении, что атака, приказ о которой он должен отдать, не принесет успеха. Потому что, по его мнению, атаки такого сорта следовало оставить северянам, а для южан наилучшей тактикой всегда была оборонительная – вынудить северян к атаке и стойко защищаться, выматывая противника.
Но, поправил? себя, ход моих мыслей неточен. Нет там, на том гребне, никакого генерала Ли, нет и Лонгстрита. Сражение, что было здесь, отгремело более века назад и не повторится. А эта шутейная битва, поставленная сегодня, – отнюдь не воссоздание того сражения, каким оно было в действительности, а пьеса на базе устоявшейся традиции: все происходит так, как отложилось в воображении позднейших поколений.
И тут перед самым моим носом в землю, раздирая дерн, впился осколок железа. Я несмело протянул руку, решив проверить, каков он на ощупь, но отдернул, прежде чем дотронулся до него, – осколок пылал жаром. Не оставалось сомнений: если бы он попал в меня, смерть была бы не менее достоверной и непоправимой, чем в настоящей битве.
Справа от меня оставалась рощица, где некогда атака конфедератов достигла наивысшей силы и захлебнулась, откатившись вниз по склону. Также справа, но у меня за спиной, должны были выситься кладбищенские ворота, массивные и безобразные, – впрочем, их было не различить за дымом. Несомненно, все здесь выглядело точно так, как в тот день сто с лишним лет назад, и все передвижения полков и более мелких отрядов соответствовали реальному расписанию, насколько оно было известно. Но, разумеется, многое так или иначе утратилось – разные мелкие подробности, о которых сыновья и внуки не знали или предпочли не знать, отлакировав их в памяти. Все, что сохранилось в достоверных свидетельствах о Гражданской войне или традиционно считалось достоверным, например «круглые столы», когда противники якобы раз в месяц встречались за ужином и спорили до хрипоты, безусловно, воспроизводилось и здесь, но в этой пьесе не найдется места событиям, о которых было некому рассказать, потому что никто из участников не пережил их.
Кромешный ад на поле битвы не прекращался и не слабел – лязг, грохот и звон, пыль, дымный туман и пламя. Я цеплялся за почву, которая, казалось, продолжает прогибаться подо мной. Я утратил способность слышать, и мне представилось даже, что такой способности у меня никогда не было и не будет, что ее вообще нет в природе и она мне попросту примерещилась.
По обе стороны от меня и передо мной тела, одетые в синее, стискивали землю в объятиях, прятались за валунами, жались к кучам кое-как наваленных железных прутьев, корчились в мелких, наспех выкопанных ямах, укрывались за каменными кладбищенскими оградами, убирая головы как можно ниже, но крепко сжимая ружья, торчавшие дулами вверх и в направлении, откуда палили неприятельские пушки. Люди ждали того часа, когда канонада прекратится и длинные цепи южан, маршировавших как на параде, начнут перебираться через низину и подниматься по склону.
Как давно началось это представление и сколько продолжалось? Я покрутил рукой, пододвигая запястье к глазам, – часы показывали одиннадцать тридцать. Что, конечно, было неверно, потому что канонада должна была начаться в час дня, а может, и на несколько минут позже. И ведь я ни разу не догадался взглянуть на часы с тех самых пор, как меня зашвырнули на это дурацкое взгорье, и не в моих силах было судить о том, как течет здесь время в сравнении с нормальным земным и есть ли здесь вообще такое явление, как время.
В конце концов я решил, что с начала канонады прошло всего пятнадцать – двадцать минут, хотя, естественно, казалось, что много больше. В любом случае я был уверен, что, прежде чем пушки смолкнут, придется ждать еще очень долго. И я приготовился ждать, силясь уменьшиться в размерах, чтоб являть собой самую маленькую мишень, какая только возможна. Мне не оставалось ничего другого, кроме как ждать, – а впрочем, я уже начинал беспокоиться о том, что стану делать, когда канонада прекратится и цепь конфедератов попрет вверх по моему склону с боевыми красными стягами, плещущими на ветру, со штыками и саблями, сверкающими на солнце. Что мне делать, если кто-то из них устремится прямо ко мне со штыком наперевес? Безусловно, только бежать – если здесь найдется куда бежать, и ведь наверняка будут и другие бегущие, много бегущих, и наверняка одетые в синее офицеры и солдаты по ту сторону гребня весьма неодобрительно отнесутся к каждому, кто удирает с поля битвы. Однако о том, чтобы защищаться, для меня лично не могло быть и речи, даже если бы удалось каким-то образом раздобыть ружье: ружья вокруг были несуразными, каких свет не видывал, а уж как из них стрелять, я просто не догадывался. Вроде бы все они заряжались с дула – опыта обращения с подобным оружием у меня не было, мягко говоря, никакого.
Пелена над полем сражения сгустилась так, что затянула солнце. Дым заполнил низину, и толстый слой его плавал буквально над самыми головами тех, кто припал к склону перед строем рычащих унионистских батарей. Я смотрел вниз из-под этого слоя вместе со всеми, и мне чудилось, что я заглядываю в щелочку под свисающий сверху грязно-серый занавес, очень серый и очень грязный.
Внизу на склоне что-то шевельнулось – нет, не человек, кто-то гораздо мельче человека. Может, собачонка, подумалось мне. Оказалась между позиций и мечется… Нет, пожалуй, не собачонка, что-то более темное и пушистое. Похоже, очень похоже, что сурок. И я даже обратился к нему: «Послушай, сурок, на твоем месте я бы нырнул обратно в нору и не высовывался оттуда, пока все не кончится…» Не думаю, чтобы я в самом деле произнес что-то вслух, но если бы и произнес, это не имело бы никаких последствий, потому что никто на свете, а тем более чокнутый сурок меня при всем желании не расслышал бы.
Сурок чуть-чуть посидел, а затем потопал по склону вверх ко мне, раздвигая траву.
Тут от дымного слоя отделился клочок и на минуту скрыл сурка. Батарея у меня за спиной продолжала стрельбу, только теперь мне казалось, что пушки не говорят в голос, а немощно пыхтят: их привычный рев совсем потерялся в визге и грохоте металла, в нарастающей лавине разрывов, заполнившей все небо. Из дымного облака, как тяжелые капли дождя, падали кусочки железа, а время от времени в дерн вгрызались и более основательные осколки, выплескивая в воздух фонтанчики земли.
Клочок дыма наконец рассосался. Сурок оказался намного ближе ко мне, и я понял, что это не сурок. Как я не узнал с первого взгляда эту остроконечную шляпу из волос и эти уши-кувшинчики, остается для меня загадкой. Даже на расстоянии я обязан был догадаться, что рефери – не сурок и не собачонка.
А теперь я видел его совершенно отчетливо, и он пялился мне прямо в глаза, пялился с дерзким вызовом, как задиристый боевой петух, и как только понял, что я вижу его, поднял кривопалую верхнюю лапку и недвусмысленно показал мне нос.
Мне бы проявить выдержку. Можно бы разрешить ему идти своей дорогой. Можно бы не обратить на него внимания. Но вид этого нахаленка, возникшего ниоткуда, привставшего на кривых нижних лапах и показывающего мне нос, оказался просто непереносим.
Забыв обо всем, я вскочил и бросился к нему. И едва я сделал первый шаг, как меня настиг неотвратимый удар. Я не запомнил толком, что случилось. По черепу чиркнуло раскаленное железо. Внезапное головокружение, а затем падение вниз по склону, падение стремительное, молниеносное, – и все.
Глава 15
Казалось, я бесконечно долго карабкался сквозь пустынное царство тьмы – хоть глаза были плотно сжаты и я, в сущности, не знал, темно ли вокруг. Но вроде бы догадывался, что темно: я словно ощущал темноту кожей, что не мешало, впрочем, задумываться над тем, как же глупо будет открыть глаза и увидеть полуденное солнце. Так или иначе, глаз я не открыл. По какой-то причине – я не мог четко осознать ее, однако и одолеть не мог – мне думалось, что глаза должны быть закрыты, почти как если бы меня поджидало зрелище, запретное для смертных. И это тоже оставалось чистой воды вымыслом. Подкрепить подобное подозрение мне было положительно нечем. Пожалуй, это и было самое страшное: в моем распоряжении не было фактов, я очутился в темном мире без фактов, я карабкался в пустоте и сознавал при этом, что здесь еще недавно была прочность, была материя и жизнь, а ныне не осталось ни того ни другого.
Я карабкался и карабкался, полз вверх по склону, полз мучительно, еле-еле, не зная, куда ползу и зачем. И все же мне казалось, что я должен ползти, не могу не ползти, и не потому, что мне этого хочется, а потому, что нет выбора – все иные решения непредставимо ужасны. Я не помнил, кто я и что я, не догадывался, как попал сюда. Не исключено, что я всегда был здесь и от самого сотворения мира полз сквозь темноту по этому бесконечному склону.
Но постепенно я дополз до минуты, когда осознал кое-что новое, – руки нащупали почву и траву, колено отозвалось болью, когда я наткнулся на камушек и оцарапался о него, щека уловила прикосновение легкого прохладного ветерка, а ухо поймало звук, трепещущий посвист того же самого ветерка, перебирающего листву где-то над головой. Ощущений стало гораздо больше, чем раньше: окружающее меня царство темноты возвращалось к жизни. Я прекратил ползти и разлегся плашмя без движения, чувствуя каждой клеточкой, как земля отдает накопленное за летний день тепло. И понял, что тишину нарушают не только ветерок, играющий в листьях, а еще и неровный топот ног, и отдаленные голоса.
И я рискнул открыть глаза. Да, было темно, как я и предполагал, и все же не так темно, как могло бы быть. Невдалеке виднелась небольшая рощица, а на гребне за рощицей, силуэтом на фоне звездного неба, торчала пьяная пушка – колесо осело, а жерло задралось к звездам.
Разглядев пушку, я вспомнил Геттисберг и узнал место, где лежу. Выходит, никуда я не полз, а оставался там же или почти там же, где имел глупость вскочить на ноги, когда рефери показал мне нос. Никуда я не полз, это только мерещилось в горячечном помрачении разума.
Я поднял руку к голове. Пальцы нащупали сбоку на черепе выпуклый скользкий рубец, а когда я их отнял, они оказались липкими. С грехом пополам я поднялся на колени, но вставать не спешил, прислушиваясь к своему самочувствию. Голову там, где я коснулся ее, немножко саднило, но ум работал ясно, меня не шатало и в глазах не двоилось. И я вроде бы сохранил достаточно сил. Вероятно, осколок задел меня по касательной, вспорол кожу да вырвал клок волос, только и всего.
Стало ясно, что рефери чуть не добился того, к чему стремился, – от смерти меня спасла ничтожная доля дюйма. Но интересно все-таки: неужто такую битву затеяли ради меня одного, ради того, чтоб поймать меня в ловушку? Или сражение разыгрывается периодически, повторяется снова и снова по расписанию? А может, ему суждено повторяться без конца до тех пор, пока жители моей страны не утратят интереса к эпохе Геттисберга?
Я встал на ноги, и они удержали меня, притом вполне уверенно, хотя где-то под ложечкой засело странное ощущение. Что бы оно значило? – подивился я и внезапно понял, что это самое обыкновенное чувство голода. Последний раз мне довелось поесть вчера днем, когда мы с Кэти обедали в придорожной закусочной у границ Пенсильвании. Вчера – если судить по моим часам, потому что откуда же было мне знать, как течет время на этом разрытом ядрами склоне. Я вспомнил, что обстрел здесь начался на два с лишним часа раньше, чем должно, – опять-таки судя по моим часам. Правда, историки до сих пор спорят, когда же точно раздался первый выстрел, но, безусловно, не раньше чем в час дня. Однако я тут же поправился: в данных обстоятельствах исторические уточнения не играют, в сущности, никакой роли. В этом перекошенном мире занавес может подняться в любую секунду, когда того пожелает режиссер.
Едва я сделал три шага вверх по склону, как споткнулся обо что-то лежащее на земле и полетел кубарем, еле-еле успев выставить руки перед собой, чтоб не расквасить лицо. Руки оказались полны песка и камешков, но это еще не худшее. Худшее наступило, когда я перевалился на бок, решив разобраться, что за препятствие подставило мне ножку. И чуть не задохнулся, когда разобрался, – и сразу заметил, что таких препятствий вокруг рассеяно много, очень много. Здесь на склоне, где две враждующие армии сошлись в рукопашной, кое-кто остался тихо лежать во тьме грудами тряпья, только легкий ветерок шевелил полы мундиров, словно напоминая, что хозяева этих мундиров недавно были живы.
Убитые, сказал я себе и тут же осекся; да нет, какие убитые, горевать не о ком, разве что в память о давних временах, когда здесь все происходило всерьез, а не в натужной постановке для слабоумных…
Мой старый друг размышлял об иной форме жизни. Возможно, более совершенной, чем наша. О том, что продолжающийся эволюционный процесс достиг нового значительного поворотного пункта. Пункт этот, вероятно, можно назвать силой мышления. Физическая составляющая абстрактного мышления обрела здесь, в этом мире, приют и вещественную форму, и форма способна жить и умирать (или притворяться умершей), а затем вновь становиться абстрактной силой, чтобы со временем вновь ожить и вновь обрести форму, ту же самую или совсем иную.
Что за бессмыслица, сказал я себе. Но ведь в таком случае бессмыслицей было все и всегда. Огонь был бессмыслицей, пока неведомый нам предок не приручил его. Колесо было бессмыслицей, пока кто-то его не придумал. Атом был бессмыслицей, пока любознательные умы не представили его себе и не доказали, что он существует (хотя, в сущности, так и не разобрались в нем досконально), и атомная энергия была бессмыслицей, пока однажды в Чикагском университете не возгорелся странный пожар, а чуть позже над пустыней не поднялся исполинский зловещий гриб.
Если эволюция представляет собой, как принято думать, беспрерывный процесс, направленный на то, чтобы привести жизнь в соответствие с изменениями окружающей среды, помочь ей совладать с ними, тогда этот новый гибкий, изменчивый род жизни означает, что эволюция близка к своему высшему достижению и окончательной» неоспоримой победе. Потому что жизнь, в основе своей не материальная, но способная, по крайней мере теоретически, принять любую материальную форму, может мгновенно приспособиться к любому окружению, справиться с любой экологической средой.
Какую же цель преследует эта новая жизнь? – задал я себе вопрос, лежа на поле битвы при Геттисберге в окружении мертвецов (можно ли назвать их мертвецами?). Но коли на то пошло, наверное, слишком рано искать в проявлениях этой жизни осознанную цель. Орды голых плотоядных обезьян, шастающие по Африке два с чем-нибудь миллиона лет назад, разумному наблюдателю со стороны показались бы лишенными осознанной цели в еще большей степени, чем диковинные обитатели этого мира.
Я снова поднялся на ноги и побрел вверх, мимо рощицы, мимо разбитой пушки – теперь мне было видно множество таких разбитых пушек, – и в конце концов поднялся на гребень и заглянул на его противоположный склон.
Представление все еще не кончилось. На самом склоне, на юг и на восток от него искрились костры, издали доносились звяканье упряжи и скрип повозок, а может быть, пушек на марше. Где-то на отшибе, в районе Круглых вершин, закричал мул.
А над всей сценой навис полог сверкающих летних звезд, и это, вспомнилось мне, явная ошибка в сценарии, поскольку после последней атаки на злосчастный склон обрушился сильный дождь и кое-кто из раненых, не способных передвигаться, не сумел отползти от вздувшегося ручья и захлебнулся. Это так и окрестили – «пушечная погода». Военные подметили, что вслед за жестоким сражением часто поднимается буря, и уверовали, что можно спровоцировать дождь артиллерийской канонадой.
Весь ближний склон был помечен темными бесформенными контурами мертвых солдат, попадались и мертвые лошади, но, удивительное дело, раненых словно не было совсем. Они не выдавали себя ни звуком, не было ни стонов, ни рыданий, неизбежных после каждой битвы, и уж тем более не было надрывных криков людей, обезумевших от боли. Не приходилось сомневаться, что раненых никак не могли успеть подобрать и вынести с поля битвы всех до одного – слишком мало времени прошло, – и я усомнился, были ли здесь вообще раненые, не был ли исторический сценарий подвергнут цензуре, вычищен таким образом, чтобы раненых не осталось.
Достаточно было чуть вглядеться в смутные фигуры, распростертые на земле, чтобы ощутить исходящие от них безмолвие и покой, величие смерти. Никто не застыл неестественно и конвульсивно, все лежали в достойных позах, будто просто прилегли и заснули. Не было следов агонии и смертных мук. Даже лошади и те были лошадьми, прилегшими отдохнуть. Не было тел, вспухших от газов, не было нелепо вывернутых ног. Поле битвы в целом было учтивым, аккуратным, дисциплинированным и, пожалуй, слегка романтичным. Ясно было, что и здесь вмешались редакторы – и, наверное, не столько редакторы этого мира, сколько моего собственного. Именно такой воображали себе войну те, кто жил в эпоху Геттисберга, именно такой она осталась в памяти поколений, когда годы постепенно содрали с нее наслоения грубости, жестокости, страха, набросили на события плащ благородства и превратили войну в сагу о войне.
Я понимал, что действительность была другой. Я понимал, что на самом деле все происходило не так. И тем не менее когда я стоял на гребне, то почти забыл, что это всего лишь спектакль, ощутил величие бранной славы и предался чувству овеянной величием меланхолии.
Мул покричал и затих, и у одного из костров завели песню. Рощица у меня за спиной зашелестела листьями.
Вот он, Геттисберг, подумал я. Я ведь был здесь в иное время, в ином мире (или теперь попал в иной мир, каков бы он ни был и какие бы чуждые силы им ни управляли), стоял на этом самом месте и старался представить себе, как все это выглядело сто лет назад, – и вот я вижу, вижу своими глазами, по крайней мере какую-то часть минувшего.
Я принялся спускаться с холма, когда услышал голосок, окликнувший меня по имени:
– Хортон Смит!
Я поспешно обернулся на оклик, но в первую секунду не разглядел говорящего. Потом я увидел его – он уселся на сломанное колесо разбитой пушки. Я различил только его силуэт – заостренную головку, накрытую копной волос, и уши-кувшинчики. Впервые за все эти дни он не прыгал в кипучей ярости, а сидел смирненько, словно и впрямь на насесте.
– Опять ты, – отметил я вслух. – Чего явился?
– Вы прибегли к помощи дьявола, – заявил рефери. – Вы снова поступили нечестно. Схватку с Дон Кихотом не следовало засчитывать в принципе, и только с помощью дьявола можно было уцелеть под канонадой…
– Допустим. Допустим, мне действительно помогал дьявол. Ну и что из того?
– Вы признаете это? – возбужденно переспросил он. – Признаете, что прибегли к его помощи?
– Ничего я не признаю, – ответил я. – Это ты утверждаешь так, а я просто не в курсе. Дьявол даже не заикался о том, что собирается мне помочь.
Он удрученно сник.
– Тогда, как видно, ничего не попишешь. Трижды испытан – заговорен. Таков закон, и я не вправе подвергнуть его сомнению, хотя, – добавил он зло, – очень хотелось бы. Вы неприятны мне, мистер Смит. Вы мне весьма неприятны.