355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клер Эчерли » Элиза, или Настоящая жизнь » Текст книги (страница 8)
Элиза, или Настоящая жизнь
  • Текст добавлен: 3 мая 2017, 05:00

Текст книги "Элиза, или Настоящая жизнь"


Автор книги: Клер Эчерли


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)

– Проводите его, он не говорит по–французски.

Мы прошли сквозь строй машин. Никто не свистел. На первом этаже, когда мы проходили мимо уборной, он остановился и сказал мне: «Пописать». Этому слову он тоже научился.

Я ждала перед дверью. Он не выходил. Я забеспокоилась, я боялась, что ему стало дурно, и, поскольку никого не было видно, приоткрыла дверь, чтоб посмотреть. Запах был тяжелый, как в стойле. Тошнотворный. Мадьяр приводил себя в порядок. Он вытянул полу рубахи, намочил ее в проточной воде унитаза и тер ею ладони. Я сделала ему знак: «Быстрее, быстрее». Он улыбнулся и показал мне одну ладонь, почти чистую.

На размалеванной стене были выцарапаны ножом требования:

«Наши пять франков».

«Душевые».

«Компартию к власти!»

Похабщины почти не было.

– Быстрее, – сказала я опять Мадьяру, который теперь протирал лицо все той же мокрой полой рубахи.

На правой стене большими неровными буквами, написанными торопливой рукой, было выгравировано: «Слав аль Жиру».

Это явно значило: «Слава Алжиру». Меня взволновало, что сделавший это не умел даже написать название страны, которую стремился восславить. Я вспомнила табличку Мюстафы: «Нет рогыть». Мне хотелось бы поговорить обо всем этом с Арезки.

Я объяснила сестре, как произошел несчастный случай. Мадьяр созерцал поющий чайник. Глаза его выражали полнейшее довольство. Он, должно быть, радовался, что успел привести себя в порядок перед тем, как попал в эту белую, теплую комнату. Для всех этих людей, перебрасываемых с завода в общежитие, или в барак, или в жалкие номера, медпункт был воплощением сладости жизни, роскоши, к которой они имели возможность приобщиться лишь изредка.

Я вернулась в цех и отдала Бернье талон.

– Что с ним? – спросил он.

– Его, наверно, отправят в больницу.

– Ох уж эти иностранцы, – вздохнул он, – везет им на несчастные случаи.

– Это моя вина. Я захлопнула нечаянно крышку.

– Придется докладывать, если он не вернется на работу. Я поставил на ваше место Доба. Ступайте.

Мюстафа, Доба и еще несколько человек подошли расспросить меня, подошел и Арезки. Мы обменялись коротким, ничего не значащим взглядом. Его глаза, необыкновенно изменчивые, отлично выражали смену настроений. И был у него этот взгляд – нейтральный, безразличный, пресекавший всякую возможность сближения.

Довериться брату? Какая идиотка. Я отлично знала, что не смогу ему ничего сказать. Язык не повернется. Да и о чем говорить? Все сводилось к четырем прогулкам по ночному Парижу, боязливым попыткам сближения и невероятным узорам, расшитым вокруг мною самой.

Бернье прислал какого–то алжирца, чтоб заменить Мадьяра. Наладчик подходил несколько раз, чтоб посмотреть, как Мюстафа натягивает пластик.

Я уже давно обнаружила подспудную враждебность между рабочими. Французы не выносили алжирцев, да и вообще иностранцев, ставя им в вину, что те, отбивая у французов работу, выполняют ее плохо. Общий труд, общий пот, общие требования – все это было, как говорил Люсьен, «напоказ», для лозунгов. А на самом деле – «каждый за себя». Большинство приносило на завод свои обиды, свое недоверие. Нельзя поддерживать травлю арабов за стенами завода и отстаивать рабочее братство внутри этих стен. Подчас это прорывалось наружу, и тогда каждый укрывался для нападения и обороны за своей расой, своей национальностью, точно в крепости. Профорг пытался улаживать конфликты, но внутреннего убеждения в нем не чувствовалось. Однажды, когда он принес мне билет и марку, я призналась, что поражена этим и разочарована.

– Это связано с бескультурьем, – ответил он мне ни к чему не обязывающей фразой.

Он и сам говорил «ратоны», «круйя» и злился на арабов за отказ участвовать в забастовке, выдвигавшей требование увеличить оплату на пять франков в час.

Конвейер остановился, прозвучал звонок. Мюстафа принес мне тампон с бензином, присланный Арезки. Это был знак. Он не хотел говорить со мной.

Я надела пальто и пошла к Итальянским воротам. Мне было необходимо двигаться, говорить вслух. Резкие порывы ветра вздымали волосы, секли лицо. Сытая толпа, в ноябре надевающая сапоги на меху и пальто на теплой подкладке, на пасху весенние костюмы, а в августе отправляющаяся на море провести отпуск, – толпа, зарабатывающая в поте лица деньги на развлечения, шагала, присаживалась в кафе и опускала глаза долу, когда на ее территорию проскальзывали чуждые ей, пугающие существа: истощенные, одетые и в ноябре по–весеннему, едва зарабатывающие на хлеб, хоть и они тоже трудились в поте лица. К счастью, этим существам были отведены специальные места – бидонвили, жалкие гостиницы. Они группировались там по землячествам: отдельно – алжирцы, отдельно – испанцы, отдельно – португальцы и отдельно, естественно, французы. Но и эти, впрочем, также делились на категории: алкоголики, лентяи, чахоточные, психи. У гетто есть свои преимущества. Но эти изгои умудрялись все–таки просочиться к нормальным людям, они оказывались рядом – в метро, в кафе, они были шумны, бестолковы, неумеренно пили. И если в одной из этих пародий на род человеческий, в темной холодной лачуге, среди отбросов, чудом разгорался свет, огонь, пламя, это сулило несчастному отверженному только еще большие тяготы.

Значит, это и есть настоящая жизнь? Вся эта мешанина и есть настоящая жизнь. Как сладка была та, прежняя, лишенная определенности, далекая от гнетущей правды. Простая, животная жизнь, расцвеченная мечтами. Я говорила: «Настанет день…» – и мне этого хватало. Вот он и настал, этот день, я живу настоящей жизнью, вместе с другими людьми, и я страдаю. «Не годишься ты в бойцы», – сказал бы Люсьен.

Я физически ощутила необходимость поговорить с ним и повернула обратно, к столовой. Люди выходили. Появился Жиль, узнал меня, я сказала, что жду брата.

– А я что–то не видел его. Подождите.

– Его нет, – сказал Жиль, вернувшись. – Место Люсьена как раз напротив моего, у меня впечатление, что он сегодня не приходил.

Жиль поинтересовался, как дела, я ответила, что хорошо, и вернулась на завод.

Хорошенькая Диди стояла посреди раздевалки под лампочкой и, задрав голову к слабому источнику света, красила губы. Она увидела меня и спросила:

– Это вы сестра чернявого парня из красильного? Он болен или уволился?

Тревога погнала меня к Люсьену в тот же вечер. В присутствии Анны я всегда испытывала неловкость, но было не до этого. Открыла дверь она.

Люсьен полулежал в кровати, прислонясь к деревянному изголовью, и спорил с сидевшим у него в ногах Анри.

– Ну что я говорил? – воскликнул брат охрипшим голосом. – Вот и она! Испугалась? – закричал он мне. – Думала, я умер?

– Нет. Но я вижу, ты болен.

– Именно, болен… Насморк у меня, дура. Но завтра я выйду на работу.

– Ну раз ты хорошо себя чувствуешь, я пошла.

– Присядь на минутку, – сказал он. – Так, давай, Анри!

У Анри в руках были листы бумаги, он стал читать. Это был рассказ об условиях работы, о методах заводской администрации, записанный со слов Люсьена.

– Очень хорошо. Я передам это Глотену, он пропустит этот материал в ближайшем номере, как «письмо в редакцию».

– Ты веришь в силу слова?

– Я верю во власть публичной подписи, – сказал Анри сухо.

– Глотен ведь в прошлом коммунист?

– Да, что из этого?

– Ничего, – сказал Люсьен. Он вздохнул, откашлялся… – Эти люди, когда они выходят из партии, перестают существовать. Партия для них – спинной хребет. Потеряв ее, они возвращаются к состоянию амебы.

– Мы поговорим об этом в другой раз, согласен?

– Согласен. Анна, дай мне лимон.

Анна встала, разрезала пополам лимон и подала ему.

– Так ты лечишься?

Когда я задавала такого рода вопросы, мой голос, помимо воли, звучал неприятно, иронически и ворчливо. Он повернулся ко мне. Лицо его так и лучилось от улыбки.

– А как твой бико? В порядке?

Он произнес это слово, желая задеть меня.

– У нас сегодня был несчастный случай!

Я рассказала о ранении Мадьяра, торопливо, стараясь отвлечь внимание.

Мне было стыдно перед Анри, еще больше перед Анной.

– А вы все еще в Париже, Элиза? Решили остаться?

– Нет, я уеду на рождество.

Люсьен отложил лимон.

– Ты уезжаешь в конце месяца?

– Мне пишут из дому. Я должна вернуться.

Я хотела, чтоб он ощутил укоры совести, хотела нарушить покой этой замкнутой жизни, в которую был открыт доступ только массам, войне, положению пролетариата, а для двух человеческих существ – его дочери и Мари – Луизы – вход был напрочь заказан. Я ему мстила. Он понял.

– Арезки будет скучать по тебе. Знаешь, ты неплохо выбрала, это самый стоящий парень в цехе, может, даже на заводе. Он да еще Жиль. Но Жиль… Да, самый стоящий. Характер, однако, у него гнусный. Я с ним работал, знаю. Обидчивый, подозрительный. Жиль его тоже высоко ставит.

– Хотелось бы мне побеседовать с твоим Жилем, – вмешался Анри.

Люсьен сделал вид, что засыпает.

Анри встал, потянулся.

– Оставляю тебе газеты и листовки. Если найдешь ребят, которые могут распространить…

– Да, из тех, что клеили плакаты… Как видишь, и мы можем пригодиться.

Анна вышла вместе с Анри купить лекарства. Когда за ними закрылась дверь, Люсьен откинулся на подушку и сказал:

– Вечно ему необходимо с кем–нибудь встретиться. – И добавил: – Салонный деятель.

Я боялась оставаться с ним наедине. Я не знала, как завязать разговор, а молчать было невозможно…

– Тобой тут кто–то интересовался в перерыв.

Мне было стыдно собственной глупости.

– Кто? – спросил он с интересом.

– Девушка, которая проверяет замки. Хорошенькая брюнетка.

– Да, да, знаю, – сказал он, не открывая глаз, – девочка без предрассудков.

Он приподнялся и стал искать сигареты. Не найдя, снова упал на постель.

– Мне этого мало.

Я ничего не ответила. Анри ушел, я осталась, он дремал и, видимо, не вполне отдавал себе отчет, с кем говорит.

– К тому же…

Он надолго замолчал. Потом заговорил снова невнятным дремотным голосом:

– Есть люди, которые таят в себе оружие, убивающее любовь, – чрезмерность любви.

– Ты, кажется, философствуешь, – сказала я, смеясь.

– Я несу чушь, да? – Он открыл глаза. – Который час?

– Я ухожу, половина девятого. Лечись, Люсьен. Ты похудел, побледнел.

– Опять ты за свое!..

Он встал. Вернулась Анна.

– Вот, – сказала она. И положила на стол пакетик с лекарствами.

– Сколько это стоило? – спросил брат.

– Три тысячи и… Анри одолжил мне денег.

– Анри?.. Почему бы нет, он поступил похвально, – добавил Люсьен. – Он положил начало великому перемещению богатств.

Подойдя к двери, я оглянулась на них. Свет от лампочки вобрал их в свой круг, как прожектор. Они не сдвинулись с места, когда я повернула ручку. Я уйду, а они останутся во власти магических чар.

Мадьяр вернулся с перевязкой на левом запястье. Он опять стал прикручивать фары.

– Ну как? – всякий раз спрашивал Мюстафа, сталкиваясь с ним.

– Хорошо, – говорил тот.

Через разбитое стекло проникал холодный воздух, и Бернье сказал, чтоб мы, пока стекло не сменят, загородили дыру картоном.

– Вот уже год, как оно сломано, – сказал кто–то.

Мадьяр работал в пиджаке, застегнутом на все пуговицы, воротник блестел от грязи. Я спросила Мюстафу:

– Почему он не наденет спецовку? И вы тоже?

– Что? О чем вы?

– Спецовку, – повторила я. – Холщовую куртку и брюки, как… ну, Доба, например.

– Я не ношу спецовок, – сказал он оскорбленно.

Когда он вылезал из машины, которую я проверяла, показался Арезки.

– Сегодня вечером, ладно? Повидаемся?

Я ответила, что не смогу. Я сказала это сухо, потом вышла и залезла в следующую машину. До полудня он не пытался заговорить со мной. Перед перерывом он сам принес мне тампон с бензином. Я не раскрывала рта; он направился к Мюстафе.

Доба шел по проходу, неся старые картонки от упаковки. Одну он положил возле меня. Чтоб заслонить дыру в стекле.

– Все им разжевал. Остается только вырезать и поставить. В столовку не пойдете?

– Я собиралась погулять.

– Неважно чувствуете себя? Холодно? Трудно? Что–нибудь не так сделали?

Чтоб доставить ему удовольствие, я о чем–то спросила. Мы спустились вместе. Мне это было удобно, не надо было проходить в одиночку мимо крикунов, устанавливавших замки, которые ели тут же в цехе, хотя это и было запрещено, а потом дремали в машинах.

Доба жаловался на ускорение темпа, мешающее работать тщательно.

– И потом, слишком много иностранцев, они ничего не умеют, а научить их нет времени. Вы завтракаете в раздевалке? Поберегитесь, всухомятку есть вредно.

Скамья – моя скамья – была свободна. Я могла сполна насладиться минутой. Неизъяснимое блаженство – неторопливо жевать, время от времени прикрывая веки, отдаваясь мягкому оцепенению, которое постепенно растекается по всему телу.

Я ела и ощущала во рту вкус горячего чая, который мы с Арезки всегда пили во время наших ночных прогулок. Аромат чая смешивался со вкусом хлеба, перебивал его, я пожалела об утреннем отказе. Я так радовалась всему хорошему, даже пустяку, потому что хорошее редко выпадало на мою долю. Люди благополучные, не ведающие лишений, даже не задумываются о природе своего довольства жизнью – настолько оно привычно. Им недоступна пьянящая радость, когда, продрогнув, попадешь в тепло, сытно поешь, выпьешь чашку кофе. Все трудности отступают, чувствуешь себя всесильным, непобедимым только потому, что живот полон и ноги сухи.

Женщины примолкли. Вошла одна из работниц, рыжая, некрасивая, тощая и уже не первой молодости. Она открыла свой шкафчик, повозилась в вещах, потом защелкнула замок и сунула ключ за лифчик.

– Как дела, Ирэн? – спросила одна из женщин.

– Ничего, а ты как?

У нее был голос заядлой курильщицы, вибрирующий на низких долгих нотах, в его звучании было что–то чувственное. Все ее очарование было в голосе, жесткое, угловатое лицо отнюдь не вызывало симпатии.

Ирэн вышла. В группе женщин послышался шепот. Я уловила:

– …она гуляет с алжирцами.

Выражение было общепринятым: гулять с… далее всегда следовало множественное число. Не было ничего оскорбительней: гулять с алжирцами, гулять с неграми…

На мгновение я представила себе, что буду откровенна с товарками. Я делю с ними скамью, я скажу им: разве вас это не удивляет? Что вы думаете об этом? Утром, отказав Арезки, я испытала несколько мгновений тщеславного удовлетворения. Сейчас я охотно взяла бы свое «нет» обратно. Это вы подсказали его мне. Я боюсь вас. Но горячий чай, прикосновение его руки в минуту прощания и наша прогулка во мраке – от этого я ни за что не откажусь.

Завтра они скажут обо мне: «Она гуляет с алжирцами». При этих словах воображению рисовались жалкие трущобы, где женщина переходит из одних объятий в другие.

– Осталось всего две!

Маленький Марокканец сказал это с облегчением. А мне стало грустно, передо мной разверзлась пустота.

Появилась последняя машина. Из нее вылез Арезки.

– Отметьте: пластик разорван. Я слишком сильно натянул, ставя зеркало.

– Я все уладила, я отменила свидание с братом, и мы можем встретиться.

– А?

Он был поражен. Я так быстро все пробормотала, что не была уверена, слышал ли он.

К нам подошли Мадьяр, Мюстафа и маленький Марокканец. Арезки торопливо втолкнул меня в машину.

– Слушай меня хорошо. Поедешь до Сталинграда. Жди меня, не уходя с платформы. Разверни перед собой газету и читай ее. Если выйдет кто–нибудь из заводских, он тебя не заметит.

Я выполнила его инструкции. Он подошел ко мне на платформе станции Сталинград, где я пряталась за высокими листами газеты. Это рассмешило его. Он постучал пальцем по бумаге и сказал; что мы поедем к Терн.

– Это неподалеку от площади Этуаль. Я думаю, там подходящий район.

Арезки был тщательно одет. Белая рубашка, галстук, прикрытый шарфом. Коричневый костюм, лоснившийся от долгой носки, был безукоризненно чист.

Наконец я увидела ночной Париж, Париж почтовых открыток и календарей.

– Тебе нравится?

Арезки забавлялся. Он предложил дойти до площади Этуаль, а потом вернуться по другой стороне. Здесь легко было слиться с толпой, превратившись в элемент декорации. Считать, что ты на своем месте в этом прекрасном городе, быть его частью, быть как все.

Довольно долго мы обсуждали несчастный случай с Мадьяром. Мы оба мерзли. Арезки поглядывал на кафе. «Он наверняка боится, что тут слишком дорого. Получка через три дня, он, должно быть, как и я, почти без копейки».

На обратном спуске к Терн он сказал мне: «Ты озябла», – и мы зашли в кафе с обогретой террасой. Однако он предпочел пройти внутрь, выбрал два места и заказал чай. Все было как обычно. Соседи несколько минут молча разглядывали нас, их мысли не составляли секрета. Я пыталась убеждать себя: «Это же Париж, город изгнанников и беглецов со всего мира! У нас тысяча девятьсот пятьдесят седьмой год. Неужели я потеряю самообладание из–за чьих–то косых взглядов? Здесь, в богатых кварталах, наше появление скандально. Можно ли обижаться на этих людей?»

«…Куда только смотрит полиция? Терпеть, чтоб один из этих субъектов сидел бок о бок с вами, в пристойном месте, где у вас назначено свидание с красивой женщиной, которую вы собираетесь проводить домой в собственной машине, оставленной неподалеку. Видеть араба с француженкой! Француженка!.. Какая–нибудь прислуга, конечно… – А мы ведь воюем с ними… Куда смотрит полиция? Нет, мы вовсе не хотим, чтоб они страдали, мы гуманны. Но существуют лагеря, резервации, куда можно их отправить. О–ЧИС–ТИТЬ Париж. Не исключено, что у этого типа в кармане оружие. Они все вооружены…»

Это читалось в каждом взгляде. Чай утратил волнующий аромат, которым я наслаждалась в раздевалке. Он показался мне безвкусным. Я заметила нетерпение Арезки. Он сделал мне знак, мы вышли. Впоследствии я поняла, что он относился с подозрением, часто безосновательным, ко всем, кто смотрел на него. Он повсюду видел полицию и боялся провокаций.

В густом мраке поперечных улиц, по которым мы шли, я расхрабрилась. Мы шагали не спеша, несколько скованные холодом. Арезки утратил тягостную сдержанность первых вечеров.

За окном, на первом этаже углового дома, мы увидели кота, глядевшего на улицу. Арезки засмеялся.

– Все коты любят сидеть на окнах. Когда я еще жил дома, у нас был кот. Я обожал его, но он всегда удирал от меня. Я до сих пор не понимаю, чем он жил, – никаких объедков в доме не оставалось.

– Ну что я могу тебе рассказать? – сказал он, когда я стала расспрашивать его о детстве. – Нищета, нищета, нищета.

У него был брат, разбитной и крепкий, который уехал в Алжир и там работал сначала мальчиком в банях, потом докером, торговцем лепешками. В тринадцать лет Арезки перебрался к нему и тоже стал мальчиком в банях. Там и ночевал. Некоторое время он работал носильщиком, но, благодаря брату, никогда не голодал. В банях он познакомился с одним соотечественником, молодым буржуа, который продал все, что у него было, и передал деньги партии, в то время еще нелегальной. Этот человек заметил огонек, горевший в глазах Арезки, заметил и поддержал. С этого момента стремление понять, узнать толкало Арезки к книгам, он стал много, хотя и бессистемно, читать. Сначала брат поощрял его, потом, после ссоры, отправил обратно в деревню. Позднее была Франция, борьба за существование.

– Вот уже шесть лет, как я не возвращался домой.

Я молчала, я думала о письме Анны.

Арезки, смеясь, глядел на меня, точно дразнил.

– Ну, если мы начнем рассказывать друг другу все наши горести…

– Наши, – сказала я, – несравнимы с вашими.

– Да, полагаю, что это так.

Помолчав недолго, он заговорил снова:

– Если все хранить в тайне, мы сможем видеться почти каждый вечер.

Я ничего не ответила, меня захлестнула радость. Мы долго бродили и вышли на небольшую площадь с огромной статуей. Я остановилась.

– Это Бальзак, – сказала я радостно, – я узнала его. Посмотрите. Халат и веревка. Вы знаете Бальзака? Любите?

– А ты знаешь Амрул’Кэза? Любишь? – язвительно ответил он.

Туман отделял маленькую площадь от города. Мне было хорошо, но казалось, что стоит покинуть площадь, и мое счастье растает.

– Пошли, – сказал Арезки. – Ты замерзнешь, не стой здесь,

Я не двигалась с места, улыбаясь смотрела на него. Он притянул меня к себе и поцеловал, слишком быстро, чтоб я почувствовала что–нибудь, кроме внезапной теплоты на озябшем лице.

Кто–то прорвал туман и прошел мимо нас звонким торопливым шагом.

– Как я люблю Париж…

– Я предпочел бы, чтоб ты сказала: как я люблю Арезки…

Голос был насмешливый. Он все еще держал меня за руки повыше локтя, мы оба рассмеялись. Я бросила взгляд на статую, я дрожала, но оттягивала уход.

– Ну, пошли.

– Куда?

– Я плохо соображаю, где мы. Там – Терн. Пошли, отыщем метро.

Я вздохнула: «уже». Он привлек меня к себе и стал снова целовать, горячее, чем первый раз. Из ханжества я подавила в себе ответный порыв. Он отпустил меня, взял за руку, и я с грустью сказала «прости» маленькой площади.

Только прикосновение его руки поддерживало меня.

Он непринужденно болтал, сравнивал климат различных городов, в которых ему довелось жить, но я догадывалась, что моя сдержанность его задела.

– Ты когда свободна? – спросил он.

Вопрос мне не понравился.

– Кто из нас двоих не свободен?

Я сказала это сухо. Он замедлил шаг, пронзил меня взглядом и жестко ответил:

– Я думал, ты умная женщина.

И, засунув руки в карманы, пошел дальше. Сбиваясь с ноги, я брела рядом, не зная, что сказать.

– Как холодно, как холодно.

Я надеялась, что он возьмет меня под руку.

Он иронически улыбнулся:

– Как холодно, да, холодно. Нечего было уходить из кафе. Но в кафе, когда ты с арабом… не очень удобно. Люди смотрят на тебя. Темные улочки укромней.

– Вы зря теряете время. – На этот раз я была довольна своим тоном. – Вы говорите о ком–то другом, то, что вы сказали, меня не касается, вам отлично известно.

Ему понравилось, что я рассердилась. Мы проходили мимо обувного магазина, и неон витрины отбрасывал на наши лица переливы света. Арезки оттаял, я снова оказалась в его объятиях.

Те несколько секунд, что длилось это теплое и сладкое прикосновение, мой разум существовал отдельно, страшась, что как–нибудь вечером Арезки может вот так расцеловать меня на людях.

– Не говори никому, что мы бываем вместе. Завтра вечером жди, как сегодня, на станции Сталинград, с газетой.

Мы собирались пересечь улицу, чтоб войти в метро, когда Арезки оттянул меня назад.

– Подожди.

Он отступил в тень подворотни и внимательно поглядел на трех мужчин, расхаживавших взад–вперед перед лестницей.

– Расстанемся здесь, – сказал Арезки. – До завтра, иди быстрее.

– Но почему? А вы?

Он заверил меня, что все в порядке, но что нам следует расстаться, – казалось, он терял терпение. Я не настаивала. Он глядел сквозь меня. Я покинула его и пересекла улицу. Проходя мимо троих мужчин, я замедлила шаг и оглядела их. Ничто в их поведении не выходило за рамки обычного. Они, казалось, поджидали кого–то. Спустившись до середины лестницы, я остановилась и поднялась наверх, чтоб посмотреть, что с Арезки. Его высокий силуэт удалялся по улице налево. Один из мужчин, стоявших у входа, окинул меня беглым взглядом и возобновил свое топтание вдоль балюстрады, утратив ко мне интерес.

Я вернулась в свою комнату около одиннадцати. Поужинала фруктами и долго торчала перед зеркалом, висевшим над раковиной. Я искала перемен на своем лице, но их не было.

Арезки, встретившись со мной на станции Сталинград, заявил, что к Терн мы не поедем, там опасно.

– Поедем… в Трокадеро.

Мы поехали в Трокадеро. Мы вернулись туда еще раз, на следующий день. Мы гуляли по садам, где изморозь и туман воздвигли вокруг нас защитные стены.

Мы посетили площадь Оперы и несколько раз обошли кругом театра.

Мы пересекали мосты.

Мы запутались в улочках квартала Сен – Поль.

Мы кружили по бульварам вокруг церкви Сент – Огюстена.

Выйдя на станции Вожирар, добирались до Отейских ворот.

Улицу Риволи мы прошли от начала до конца и обратно.

И бульвар Вольтер, и бульвар дю Тампль, и переулки за Пале – Руаяль. И Трините, и Рю – Лафайет.

Почти никогда мы не возвращались дважды в один и тот же район. Было достаточно пустяка, сборища зевак, тени полицейской машины, прохожего, увязавшегося за нами, и прогулка обрывалась. Мы тут же расставались, приходилось возвращаться порознь. Эти незавершенные вечера, прерванные разговоры, тревога – покинуть его и уйти, не знать, ждать до утра, чтоб удостовериться, что не произошло ничего страшного, – бесконечно привязали меня к нему, в полном соответствии с банальным правилом: особенно ценишь то, что от тебя ускользает.

Он повсюду подозревал полицию. Я думала, что он преувеличивает. Я возражала, когда он говорил мне:

– Видишь, вон там, перед витриной, это топтун. Не веришь? Я ручаюсь.

– Допустим, но что тебе?

Мы шли дальше.

Облавы случались часто. Арезки опасался их.

– Но раз у вас документы в порядке…

– Думаешь, они смотрят на это?

И на следующий вечер мы меняли округ. Я перестала задавать вопросы, ни о чем не спрашивала. Шло время, мы встречались почти ежедневно. Я пыталась перейти с ним на «ты», так как «вы» его сердило. Мне нравилось его слушать. Язык его мягко раскатывал «р». Мы переходили от серьезного к смешному, подшучивали над товарищами по конвейеру. Я рассказывала ему о юности Люсьена, много говорила о бабушке. Он привык к ней, знал все ее странности, словечки, причуды. Мюстафа, бабушка, Люсьен, все эти персонажи, составлявшие наш мир, помогали нам познавать друг друга. Из стыдливости мы пользовались ими, чтоб говорить о себе.

В тот вечер, когда мы гуляли по парку Трокадеро и когда, выбрав темное место, он начал страстно целовать меня, я, напичканная прописными истинами, решила: ну вот, теперь он поведет меня к себе. Но этого не произошло. Наше согласие было чудом. Любой другой на его месте оказался бы нетерпеливее, смелее. Он проявлял сдержанность, и не только потому, что обстоятельства не благоприятствовали стремительному развитию наших отношений – ему доставляло удовольствие не торопить события.

Мы долго присматривались друг к другу со все возрастающей нежностью. На людях мы предавались игре в безразличие, когда малейшее движение, взмах ресниц, интонация приобретают огромное значение.

Каждый раз, расставаясь, Арезки напоминал мне о необходимости держать все в секрете, меня это несколько раздражало. Однако на самом деле такое положение вполне меня устраивало.

Шел дождь, подмораживало, мы шагали. Париж был бесконечным бульваром, таившим ловушки, мы двигались по нему, принимая нелепые предосторожности. Нежность разукрашивала декорации наших прогулок. Все казалось прекрасным. Дождь начищал до блеска мостовые, и одинокий огонек тупика дробился в них на тысячи переливающихся драгоценностей. Скверы приобретали прелесть провинциальных площадей, развалившиеся сараи казались старыми заброшенными мельницами. Наше счастье преображало Париж.

В те вечера, когда он не мог со мной встретиться, я восстанавливала силы, я бросалась на кровать и нередко засыпала одетая.

Сдержанность, которую я тщетно пыталась преодолеть, иногда сердила его. И, боясь, чтоб он не истолковал эту непреодолимую стыдливость, как отвращение, продиктованное расизмом, я наперекор себе шла на поступки, по моим представлениям, вызывающе–смелые, тогда как на самом деле они были всего лишь естественны.

Оба самоучки, мы взаимно обогащали друг друга. Он увлекался географией и сам недоумевал, откуда у него эта страсть.

Когда я чересчур много говорила о Люсьене, он переставал меня слушать. Это огорчало меня. Однажды, когда я вспомнила Мадьяра, он сказал мне мягко: «Оставь Мадьяра в покое и не слишком улыбайся ему».

Два или три раза я задавала нескромные вопросы, он не рассердился, но ушел от ответа. Я смирилась с тем, что буду знать о нем только то, что он сам пожелает рассказать. Мы редко говорили о войне, от нее и так нельзя было никуда уйти, она напоминала о себе взглядами прохожих, газетными киосками, провалами метро, ибо мы никогда не могли быть уверены, что назавтра увидимся. Мы говорили о конвейере. Арезки признался, что адский гул и скрежет в цеху действует на него возбуждающе, так же как шум бульваров. От тишины и покоя в нем просыпались страхи.

Он многое прощал Мюстафе и объяснил мне, опираясь на собственный опыт, почему тот так ведет себя на заводе по отношению к женщинам.

– Когда я начал работать в Париже, – говорил он, – у меня в глазах темнело, голова шла кругом. Здесь у девушек соблазнительные тела. Они влекут больше, чем наши женщины, по причинам… к красоте отношения не имеющим. Я обезумел от их присутствия. Я смотрел в землю, чтобы не видеть, как они двигаются, нагибаются. Там, дома, мы женщин почти не видим, здесь они – совсем рядом, только протяни руку. Представляешь, что это значит для Мюстафы, приехавшего из горной глуши…

– И многих из этих прекрасных женщин вы любили?

Когда я переходила на «вы», он понимал, что я не в своей тарелке.

Иногда он посмеивался:

– Кто из нас двоих слабо развит?

Шли дни. Наступили рождественские праздники. Но я не радовалась. Рождество стало тяжелым днем – днем без Арезки. По праздникам и по воскресеньям он всегда был занят. Неделя распалась на четыре прекрасных дня и три серых.

Я откладывала срок отъезда, отделываясь от бабушки ослепительными выдумками.

Непрочное равновесие рухнуло по вине Люсьена и Мюстафы.

Накануне Арезки сказал:

– Завтра поедем на бульвар Сен – Мишель. Во–первых, ты там еще не была, во–вторых, все наши места ненадежны. Уверяю тебя, тут полно полиции. Заметила ты субъекта, который поднялся, едва мы сели рядом? Значит, помни. Будешь меня ждать на станции Шатле. Шатле, как обычно, на платформе.

На следующее утро я пришла в тридцать четыре минуты восьмого, вместо половины, и сторож мне сказал: «Поздно, карточки уже собраны. Возвращайтесь отметиться в восемь, вместе с конторскими».

Сначала это меня позабавило, я представляла себе удивление Арезки, его тревогу. Войду в восемь и увижу, как он отреагирует. Увлеченная этой детской игрой, я отправилась погулять вокруг завода. Я пошла взглянуть на окна нашего цеха с бульвара Массенá. Я воображала Бернье, чертыхающегося, так как ему пришлось заменить меня. Отсутствие превращало меня в важную персону – все думали: что с ней случилось?

Но радость была недолгой. Глядя на закрашенные белым окна третьего этажа, я вдруг ощутила пронзительный страх, необъяснимое, нетерпеливое желание быть уже там, наверху. Я возобновила свою медленную прогулку вокруг завода. «Это боязнь, что придется одной идти через весь цех; это – утренняя прохлада; это – пустой желудок». Это был страх, тот самый страх, который бьет в живот глухими толчками, заставляя то и дело глотать слюну. Мрачные картины вставали передо мной при виде высоких почерневших стен, при виде решетки, отделявшей меня от Арезки, и шутка, которую я невольно разыгрывала, уже не вызывала у меня улыбки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю