355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клер Эчерли » Элиза, или Настоящая жизнь » Текст книги (страница 1)
Элиза, или Настоящая жизнь
  • Текст добавлен: 3 мая 2017, 05:00

Текст книги "Элиза, или Настоящая жизнь"


Автор книги: Клер Эчерли


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)

Annotation

Героиня романа Клер Эчерли – француженка Элиза – посмела полюбить алжирца, и чистое светлое чувство явилось причиной для преследования. Элиза и ее возлюбленный буквально затравлены.

Трагизм в романе Клер Эчерли – примета повседневности, примета жизни обездоленных тружеников в буржуазном обществе. Обездоленных не потому, что им угрожает абстрактная злая судьба, представляющая, по мнению модных на капиталистическом Западе философов, основу бытия каждого человека. Нет, в романе зло выступает конкретно, социально определенно, его облик не скрыт метафизическим туманом: таков облик капитализма в наши дни.

КЛЕР ЭЧЕРЛИ

РОМАН-ГАЗЕТА

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

notes

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

КЛЕР ЭЧЕРЛИ

Кто не знает Парижа! Кто не хотел бы увидеть его прекрасные бульвары и площади, знаменитую Эйфелеву башню и Нотр – Дам… Но, помимо тысячи раз описанного праздничного, «туристского», есть и другой Париж, Париж простых рабочих людей, для которых его жизнь – не праздник, а будни, труд, добывание куска хлеба, арена подлинной драмы. Таким предстает Париж в романе о рабочем классе современной французской писательницы Клер Эчерли «Элиза, или Настоящая жизнь».

Клер Эчерли родилась в 1934 году в семье докера в Бордо. В 1940 году ее отец был заключен гитлеровцами в концлагерь, где в 1942 году расстрелян. С ранних лет Клер пришлось зарабатывать себе на жизнь. И об этой своей нелегкой судьбе ей хотелось рассказать. День за днем, отрывая перед работой дорогие часы от сна, Клер писала свою книгу.

В 1967 году в Париже ее роман был опубликован. Во французской литературе прозвучал голос свежий и сильный. Он был услышан – в том же 1967 году роман получил премию «Фемина», одну из литературных премий, присуждаемых ежегодно во Франции. Книга эта не претендует на какой–то очередной переворот в искусстве, чем в наши дни так злоупотребляют коллеги Эчерли в литературе. Просто хлебнувшая горя женщина решила поведать о своем трудном пути, о своей трагической любви и об изнурительном труде на заводском конвейере.

Общество «всеобщего благоденствия» – так именуют нынешний капитализм современные буржуазные ученые во множестве трактатов и выступлений. В противовес им Эчерли пишет книгу о капитализме без прикрас, о вопиюще тяжелом положении рабочих в этом обществе, книгу, полную гневного пафоса.

Героиня романа Клер Эчерли – француженка Элиза – посмела полюбить алжирца, и чистое светлое чувство явилось причиной для преследования. Элиза и ее возлюбленный буквально затравлены.

Трагизм в романе Клер Эчерли – примета повседневности, примета жизни обездоленных тружеников в буржуазном обществе. Обездоленных не потому, что им угрожает абстрактная злая судьба, представляющая, по мнению модных на капиталистическом Западе философов, основу бытия каждого человека. Нет, в романе зло выступает конкретно, социально определенно, его облик не скрыт метафизическим туманом: таков облик капитализма в наши дни.

Героям многих произведений современной французской литературы не приходится думать о том, откуда у них берутся деньги… Перед Элизой эта проблема возникает неотвратимо, в силу жизненной необходимости. И все это усугубляется ее несчастной любовью к арабу. Такой гордиев узел смогла разрубить только смерть. Но гибель Арезки не разрешила конфликта, наоборот, чрезвычайно заострила его, завершив воспитание социального чувства героини романа.

«Настоящая жизнь» в понимании Клер Эчерли – это приобщение человека к другим людям, к их страданиям, к общественной борьбе. Правда, Элиза не превращается пока в активного политического деятеля, но весь ее жизненный опыт говорит о том, что она придет в ряды революционных борцов.

Автор ведет рассказ безыскусственно, в форме лирического дневника, без какого–либо приукрашивания персонажей. Манера эта в данном случае и уместна и эффективна. Повествователь как бы подключает читателя к тому процессу поисков настоящей жизни, который составляет содержание романа.

Писательница отнюдь не старается навязать читателю какие–то выводы. Но, заставляя его пережить все перипетии нелегкой судьбы своей героини, она доказывает, что путь к настоящей жизни лежит через борьбу.

Л. АНДРЕЕВ

РОМАН-ГАЗЕТА

№ 3(625) 1969

ИЗДАТЕЛЬСТВО «ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА»

МОСКВА

КЛЕР ЭЧЕРЛИ

ЭЛИЗА,

ИЛИ

НАСТОЯЩАЯ ЖИЗНЬ

РОМАН

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Главное – не думать.

«Главное – не двигаться», – говорят человеку, если у него перебиты ноги. Не думать. Отгородиться от прошлого, от воспоминаний, всегда неизменных, сегодня все тех же, что и вчера. Забыть безвозвратно ушедшее. Не думать. Не перебирать последних фраз последнего разговора, слов, которые разлука обрубила навсегда, упорно твердить себе, что не по сезону тепло, что уже поздно, а жильцы из квартиры напротив еще не вернулись; сосредоточиться на мелочах, заинтересоваться тем, что происходит внизу, на улице. Прохожие шагают навстречу друг другу. В барах, вероятно, битком набито, в этот час там всегда не протолкнешься. Сегодня вечером другие женщины будут счастливы на земле, сорвавшейся с якоря, на плавучем острове, в комнате, где двое. Отойти от окна, спуститься? На улице и меня ждут случайные встречи, ищущие взгляды мужчин. Не люблю случайных встреч. Хочу пуститься в плавание на судне, которое никогда не зайдет в гавань. Погрузка, выгрузка – это не для меня. Образ судна я позаимствовала у брата, у Люсьена. «Обещаю тебе, что наш корабль проложит путь через моря, и никто на свете не осмелится последовать за ним». Он писал это Анне. Наверно, уже семь часов, тепло, настоящий июнь, в такие вот вечера всегда думаешь: «Наконец–то лето…» В семь конвейер останавливается. Сейчас все ринутся в раздевалки. Наступает моя последняя ночь здесь. Завтра я оставлю эту комнату. Явится за ключом Анна. Нужно будет благодарить ее. Она не выразит удивления, она никогда не задает вопросов. И говорит только в настоящем времени. Не то чтоб она была деликатна или застенчива, просто глубоко безразлична. Люсьен хотел, чтоб мы дружили, но ей не нужна ни наперсница, ни советчица, ни покровительница. А я отвыкла. В тринадцать лет у меня была одна подруга «до гроба», в пятнадцать – только друзья, начинавшие относиться ко мне критически. Впрочем, мне уже нужен был только Люсьен. Как раз в тот год я отдала ему мою комнату. Раньше брат спал в кухне на кровати, которую мы складывали по утрам. Стремясь завоевать его дружбу, я уступила ему то, о чем он больше всего мечтал, – эту квадратную комнату с окнами во двор, до полудня залитую солнцем. Когда бабушка увидела, что мы переносим вещи, она рассердилась. Чтоб успокоить ее, я обещала спать с ней вместе в большой кровати. Она обрадовалась, она любила разговаривать ночью, в темноте. Мы поселились у нее за год до войны. В сороковом, когда показались первые немецкие грузовики, мы как раз переходили Каменный мост. «Боши», – сказала я Люсьену. Он подхватил слово и повторял его повсюду. Пришлось внушить ему, что это слово лучше забыть. Мы тогда учились в коллеже. По вечерам мы ссорились, я отпускала ему пощечины, он рвал мои тетради. Мы писали «V» [1] мелом на наших башмаках. Недоедали. Бабушка отказалась послать нас в деревню, не хотела расставаться.

Так и получилось, что мы не упустили ни одной бомбежки, ни одной очереди у бакалейной лавки. Каждое утро мы выходили вместе с Люсьеном, и из осторожности я не расставалась с ним до самых дверей его школы. Война кончилась, а мне по–прежнему хотелось провожать его. Он злился, а я за него цеплялась. Он шел быстрее, и я ускоряла шаг. Мы пересекали площадь Виктуар, пробираясь между крикливых цветочниц. В каждой витрине красовались генералы–победители. Люсьен останавливался, рассматривал. Я тоже останавливалась. Выждав подходящую минуту, он срывался с места и убегал, чтоб отделаться от меня. Я находила его циничным и коварным. И решила подать ему нравственный пример.

Потихоньку я стала тешить себя мелочной и суровой набожностью. Бабушка была тут ни при чем. Она научила нас молитвам, понятиям «грех» и «жертва», но ее вера, как и ее философия, умещалась в словах, которые она любила повторять: «У бога поварешка большая, всем хватит». А умиления и восторги снизошли на меня в саду благотворительного общества, зеленом, как оазис, где по четвергам и воскресеньям под сенью спокойных монахинь развилось во мне пристрастие к цветам, вышитым скатеркам, бледным лицам и чистым душам.

Бабушка еще ходила убирать несколько контор в порту. Ее главной заботой оставалось прокормить нас, что было не легко. Люсьен, с тех пор как у него появилась комната, по вечерам запирался. Я жалела, что уступила ему комнату. Спать с бабушкой становилось все тягостней. В шестнадцать лет я бросила коллеж и начала работать. Соседи лавочники посоветовали мне взять напрокат машинку и самой научиться печатать, поскольку средств, чтоб окончить курсы, не было. Потом, накопив денег, я смогу найти что–нибудь получше. У меня не было ни призвания, ни честолюбия. Я мечтала принести себя в жертву Люсьену. Никто не руководил мною, и я считала, что мне еще повезло по сравнению с другими девочками нашего квартала, которые в пятнадцать лет шли на завод.

По утрам я занималась уборкой и покупками. Я гордилась тем, что когда в полдень Люсьен возвращался домой, он находил накрытый стол, прибранные комнаты, мирные лица, – воплощение порядочной жизни, как я ее себе представляла, этот образ должен был запечатлеться в нем, стать привычкой, а потом и потребностью.

Завтра она постучит тихонько:

– Это Анна.

Я открою, мы поздороваемся.

– Вы уезжаете? Вам больше не нужна комната?

– Нет. Я уже сложила вещи.

Подойдет самый трудный момент: выражение благодарности. Торопясь покончить с этим, мы обе постараемся не быть многословными. Заговорит ли она о Люсьене?

В четырнадцать лет у брата было два увлечения: его друг Анри – увлечение благородное, – и ролики, которые он надевал, едва вернувшись из коллежа. В течение нескольких месяцев каждый вечер мы слышали постукивание роликов вдоль тротуара. В воскресенье он вставал рано, торопливо завтракал, в полдень прибегал домой, чтоб вновь исчезнуть до вечера и, придя, рухнуть в постель, дрожа от усталости. Однажды утром, из любопытства, я перешла за ним следом площадь Кенконс. Холодный туман размывал контуры крыш, ветви черных деревьев были покрыты инеем, фонари еще горели. Мне стало тревожно за Люсьена, я решила увести его домой. Он стоял одиноко в ледяном тумане: короткое песочное пальтишко, гольфы выше колен, на ногах ролики. Свой красный шарф он снял и бросил его на землю около дерева. Я глядела на Люсьена: глубокие впадины под коленками, покрасневшая от холода кожа голых ляжек, вытянутые руки, сейчас сорвется с места. Я вдруг поняла счастье бродить в тумане, сладость одиночества в спящем мире, ощущение свободы, опьянение стремительного, не встречающего препятствий бега, когда холод омывает глаза, леденеют руки, горят ноги. И представила себе, как он возвращается в кухню, где бабушка вяжет, я читаю, а он слоняется между нами.

Несколько раз после обеда я пыталась сопровождать его. Сидя среди матерей, я терпеливо ждала шесть часов, держа на коленях еду, приготовленную для него, выслушивая родительские излияния. Но и от этой радости мне пришлось отказаться, так как на обратном пути он корил меня, что я слежу за ним, шпионю, делаю ему назло, угрожал сменить место тренировок или вовсе не выходить из дому, если я буду повсюду за ним таскаться.

Они с бабушкой часто пререкались. Она мелочно придиралась, он дерзил. Некоторое время он еще рассказывал нам об Анри, но стыдливо, изменившимся робким голосом. По этой сдержанности я чувствовала, до какой степени Люсьен любит его. Однажды, у выхода из коллежа, я познакомилась с Анри. Он был старше Люсьена, держался холодно, что придавало ему значительность. Говорил он медленно, важно. Я перед ним робела, хотя ему было всего семнадцать лет. Я, должно быть, показалась ему девочкой. В двадцать лет я и правда выглядела очень юной. Я гордилась своей бесцветностью, одевалась в блеклые тона и черпала удовлетворение в том, что я «не такая, как другие».

– Ты кажешься исключительной только себе самой, – сказал мне Люсьен позднее.

Приближался день школьного спортивного праздника. Его проводили в последнее воскресенье мая. Анри, натренированный атлет, готовил гимнастические упражнения, и брат надеялся блеснуть. Он тренировался по вечерам, когда мы были внизу. И Люсьен верил, что Анри выберет его. Он говорил мне об этом небрежно, как обо всем, чем дорожил. Но он не удостоился. Анри предпочел некоего Казаля, очевидно более ловкого, чем Люсьен.

– Я взбираюсь на трапецию, Казаль выделывает свои акробатические трюки, а я стою рядом, как пешка, и только два раза помогаю ему встать. Я не мебель, откажусь, и все.

Тем не менее он согласился. Он приходил домой после репетиций заносчивый и жалкий. Он не хотел успеха Казаля, не хотел видеть, как тот раскланивается под аплодисменты и как Анри, похлопывая его по плечу, ведет выпить после триумфа.

Он вскарабкался на перекладину и застыл там в своей голубой майке. В тот момент, когда Казаль, поднявшись туда же, начал упражнения, мы увидели, что Люсьен отступает к краю доски, точно забыв об опасности, и падает. Все закричали, вскочили. Казаль спустился, дрожа. Люсьен взял свое. Казаль вышел из игры. Брат лежал три месяца с переломом левой ноги, трещиной в запястье, ранами на голове. Экзамены он не сдавал и в коллеж больше не вернулся. Анри его не навестил; лишь однажды прислал открытку с извинениями и добрыми пожеланиями.

Ни писем, ни гостей, никого, кроме нас троих. Неизменный вид из окна – камни домов. Он читал. Ему нужно было много книг. Играл в шашки. Курил. По утрам я сидела с ним. Он признался мне, что страстно желал не позволить Казалю блеснуть. Тронутая доверием, я не осмелилась высказать порицания. Незабываемые недели. Он говорил со мной, подзывал, прочтя что–нибудь особенно волнующее, смеясь, пытался привить мне свои вкусы, свои идеи, которые часто меня шокировали. Кровать его была завалена газетами, где жирными буквами было напечатано название Мао – Ке. Там шло сражение [2], но меня это не тревожило. Ни разу он не открыл тетради, никогда не упоминал о возвращении в коллеж. Иногда он говорил: «Вот выздоровею, встану на ноги и завербуюсь». Бабушку это повергало в ужас, она уже видела его на рисовых полях Индокитая – она говорила: «Китая». Он выздоравливал медленно, хандрил всю зиму.

Нашим нежным отношениям пришел конец. Снова он проводил дни, запершись и угрожая нам при малейшем замечании:

– Если будет так продолжаться, я завербуюсь…

На стену в своей комнате он повесил карту с крохотными флажками, трехцветными и черными. На бабушку это произвело сильное впечатление, она уже не смела ворчать. Вечерами, когда он уходил, я знала, что он глядит на корабли, на воду и тонущие в ней огни портовых фонарей. Денег у него не было, и он редко просил их у нас.

Через два года после несчастного случая здоровье его все еще оставалось хрупким. Он не завербовался, не уехал, он женился на Мари – Луизе.

По утрам, когда Люсьен входил, я отворачивалась. Он брюзгливо здоровался. Его злило наше присутствие, взгляды. Он хотел бы, чтоб мы были безразличны, слепы, чтоб его появление в кухне проходило незамеченным. Еще маленьким, пробуждаясь и встречая наши улыбки, он отбрыкивался: «Нет, нет…»

Наступали тягостные минуты: его приход, гнетущее настроение. Только бы не ошибиться, найти жест, слово, чтобы разрядить мрак. Ему было невмоготу встать и проделать при нас весь интимный утренний ритуал. Я пыталась вообразить его свежевымытым, выходящим с улыбкой из ванной. Я исчерпала все средства: мягкость, веселье, подшучивание, я хотела любой ценой сделать приятным этот первый час, проведенный вместе. Я нуждалась в атмосфере покоя и доброжелательности и пыталась приобщить к ней Люсьена.

Как–то я предложила ему работу в одной из фирм, для которых печатала. «Еще чего…» – оборвал он меня с презрением, свойственным людям не работающим и живущим в ожидании занятия, их достойного. Он был поглощен одним: своей новой любовью. У него не было приятелей, которые обычно иронизируют, высмеивают, опошляют первые желания, порывы, все то, что в восемнадцать лет понимается под словом любовь, и он непомерно возвеличил свое чувство. Пылкая фантазия и полное безразличие ко «всему остальному», как он выражался, отгораживали его непроницаемыми стенами, предохраняли от нас. Когда после мартовских дождей открылись окна, ранним утром возникла Мари – Луиза. Сначала тень, смутный контур, потом, с приближением лета, лицо, позолоченное лучами невидимого солнца, черная челка.

Бабушка наткнулась на них однажды вечером, когда они целовались в подъезде. Она рассердилась и посоветовала Люсьену искать себе девочек где–нибудь подальше.

Я часто шарила в его комнате, в белье. Но у него царил хорошо организованный беспорядок, и он мог, ничем не рискуя, спрятать что угодно. Карта на стене покрывалась пылью. Он вовсе перестал выносить нас, изводил грубостью и, если разговаривал с нами, что случалось редко, – пускался в пламенные разглагольствования о том, сколь гордится своим положением угнетенного.

– Да, но ведь ты, Люсьен, делаешь, что тебе вздумается. Правда, до сих пор ты предпочитал ничего не делать.

Это его задело. Я поняла по глазам. Он с удовольствием ударил бы меня.

В подобных случаях он поворачивался и шел к себе. Устремлял взор на окно Мари – Луизы. Прижимался лбом к стеклу, ждал, когда она появится, делал ей знак и уходил из дому.

В сочельник он оделся засветло.

– Ты не будешь ужинать с нами?

– Буду, только забегу к приятелю.

– У тебя завелся приятель?

– Да, завелся.

Мы долго ждали. Рождественский вечер, очарование ароматов кухни, где до последнего момента с кастрюль не снимаются крышки, а в духовке ждет сюрприз, – все это утратило без него всякую прелесть.

– Он, должно быть, с этой, из дома напротив, – сказала бабушка.

И принялась вспоминать усопших, поедая сюрприз.

После праздников я решилась, я пошла в коллеж Сан – Никола к директору. Люсьен учился там в первых классах, поскольку приход помещал, как правило, сирот в одну из своих школ. Я рассказала, что происходит с братом. День спустя директор написал мне, что предлагает Люсьену место надзирателя в вечерние часы. Это все, чем он может помочь. Через некоторое время он его вызовет.

Получив письмо, Люсьен прочел и перечел его, потом скрылся в своей комнате. За столом он не сказал ни слова и ушел как обычно. Вечером я спросила его:

– Ты утром не получил ничего важного?

Он недобро взглянул на меня.

– Так это ты? Вполне в твоем стиле. Может, вы оставите меня в покое? Я – надзиратель, ты отдаешь себе отчет? Если нужны деньги, так бы и сказали, я мог пойти в порт, на завод…

Тем не менее он пошел в школу.

В конце месяца он принес нам свой конверт, положил на стол.

– Что это? – спросила бабушка.

Она открыла и улыбнулась:

– Твой первый заработок!

Он испугался, что за этим последуют трогательные излияния, и ушел.

Однажды вечером, после ужина, когда бабушка еще сидела в полудреме, за столом он сказал ей:

– Послушай, тут есть одна девушка, ты знаешь кто. Я хочу жениться. Теперь я работаю, я все продумал.

Сначала бабушка смеялась, потом угрожала, потом умоляла и, наконец, в одно прекрасное воскресенье приняла Мари – Луизу и ее отца. Тот перечислил всех, кто у него на иждивении, и предупредил, что не сможет ничем помочь молодым. Воспрянув духом после этой беседы, напоминавшей скорей тяжбу, чем сговор, бабушка заключила: «Ну, не в последний раз видимся, соседи все–таки».

Весна была холодная. Утренники одевали сквер изморозью. Я до мая не расставалась с пальто. Оно пахло мокрой псиной, залубенело от дождей и постоянной сушки перед плитой. Дома не прекращались ссоры. Холодные рассветы, тусклые краски города под негреющим солнцем, дни, катящиеся под уклон в липком тумане, и это тяжелое пальто, которое надо снова натягивать каждое утро; озлобленное упорство Люсьена, его взрывы ярости и молчание, скрежет кочерги в плите, когда бабушке уже нечего больше сказать; наше бессилие, полный крах, облупленная штукатурка коридора, которая тащится за нами до самых тюфяков, входная дверь, захлопывающаяся от порыва ветра, – постучишь три раза и стоишь под дождем, отвечаешь, задрав голову, на «вы к кому?». Я задыхалась от безнадежности, от ощущения, что увязла в тине, я стояла с глазами, полными дождя и слез, с оледенелой шеей и ждала какой–то несбыточной помощи. Такая была у нас весна.

«Жить своей жизнью, забыть о нем». Я пыталась, день, другой. Начиналось это с наведения порядка. Я перекладывала свои вещи. Брать их в руки, находить им новое место, – иллюзия перемен. Но надо было жить. И все шло снова, как заведено, мной заведено. Я следила за Люсьеном и страдала из–за него. Однажды он вернулся рано, в восемь вечера. Дни увеличились, еще не стемнело. Он устало сел спиной к окну.

– Тебя так выматывает работа? – спросила бабушка. – Ложись пораньше. Бери пример с сестры, она в десять часов всегда уже в постели. А я все же надеялась, Элиза, выдать тебя замуж раньше, чем твой брат женится…

Я вздохнула. Он пристально посмотрел на меня и неожиданно подмигнул, указав на дверь своей комнаты, потом встал, потянулся и, не отрывая от меня взгляда, скрылся в ней. Когда я присоединилась к нему, он засмеялся, потирая руки.

– Говори, говори! – сказал он невидимой бабушке.

Но нам тут же стало неловко, мы не знали, что нам сказать друг другу. Украдкой он посмотрел на окно. Может, ему уже надоело мое присутствие.

– У тебя и правда утомленный вид. Работа?

Он рассказал мне о классе, где был надзирателем. Сначала ребята его полюбили. А теперь они устали от него.

– Там так сумрачно, тоскливо. С кафедры мне виден только клочок неба. Когда я лежал после несчастного случая, я с этой кровати тоже не видел ничего другого. Целые дни я не отрывал от него взгляда. Я различал чуть ли не каждую крапинку на небе, у меня в глазах рябило.

– Это позади, – сказала я, чтоб его ободрить.

– Знаю. Это не повторится. Я был точно в стеклянном шаре, все меня видели, никто не слышал. А я хотел одного – разбить стекло, чтоб кто–нибудь меня выслушал.

Я подумала: «Уж не Мари – Луиза ли тебя услышит?» Но вслух не сказала, не смела. Он вынул из кармана канадки скрученную газету и развернул ее.

– Хочешь? Я тебе оставлю, тебя это наверняка заинтересует.

– У меня сейчас совершенно нет времени читать, – сказала я.

И тут же пожалела. Он разочаруется во мне.

– Дай газету. Новая? Я никогда ее не видела.

– Новая и очень значительная.

– Да? – удивилась я.

– Она выступает против войны.

– Какой войны? Против войны все.

– Ты думаешь? Ты разве не знаешь, что мы вот уже пять лет воюем?

– Ну, так это в Индокитае!

Помню, каким легкомысленным тоном я это произнесла. Далекая, не бьющая в глаза война, с невнятными целями, в ней было даже нечто успокоительное – доказательство здоровья, переливающихся через край жизненных сил.

– Ладно, – сказал он, точно поняв, что зря теряет время. – Пора спать.

– Когда ты уедешь, я займу твою комнату.

– Куда уеду?

– Ты сам говоришь, что хочешь либо жениться, либо уехать. Хоть ты и раздумал, видно, завербоваться, но в конце концов ты так или иначе ускользнешь отсюда.

– А ты нет? Бабушка уже стара; когда ты останешься одна… У тебя никогда нет желания уехать?

Он снимал с себя свитер, и голос его звучал приглушенно. Стянув свитер с головы и не вытащив рук из рукавов, он сел возле меня. Я подбирала слова, стараясь не произнести имя Мари – Луизы. Кто знает? В один прекрасный день его память наткнется на мои слова, как на цветы, засушенные в книге.

– Настоящая жизнь, – сказал он мягко, – похожа на тебя. Покой, мир в душе. Я тоже хочу умиротворенья. Поверь мне, Элиза, я хочу жениться, чтоб жить именно так. Я уверен, что буду счастлив, еще счастливее, если говорить точнее. И тебе станет лучше, и бабушке тоже.

Ему удалось меня растрогать. Он знал, как я чувствительна к этим картинам тихой, простой, порядочной жизни.

После клятв: «никогда не дам согласия», после слез, сцен, угроз бабушка сдалась. Устав от яростных споров, от мрачной мины Люсьена, понимая, что ей не удастся его переубедить, боясь, как бы он не выкинул какой–нибудь глупости, она предпочла, взятая измором, сказать ему однажды вечером, наливая суп:

– Поступай как хочешь, женись, оставайся, уезжай, – я на все даю согласие.

Она села и облегченно заговорила о другом.

Когда Люсьен сообщил нам с усталым и грустным видом, что все формальности выполнены, она приняла это спокойно. Но, оставаясь наедине со мной, часто плакала. Она великодушно спустилась с нашей лестницы и поднялась на третий этаж дома в глубине двора. Там было договорено, что Мари – Луиза не уйдет с работы и жить молодые будут у нас. Мы были поставлены перед свершившимся фактом. Дата была назначена, и бабушка едва успела почистить свое черное платье. Накануне венчания она завила волосы. В свадебном кортеже именно она была самой заметной фигурой: глаза ее блестели, сдерживаемое возбуждение заменяло косметику, она была вся в черном – платье, чулки, туфли, шляпа – низко на груди приколота камея. Ее выделяло нечто неуловимое, неосязаемое, как аромат; умение держаться, что ли. Говорила она мало, ела и пила сдержанно, это она–то – такая прожорливая дома. На венчании после гражданской церемонии нас осталось семеро. Пономарь зажег всего одну лампу. Аббату пришлось, прервав молитвы, попросить его добавить света.

Родители Мари – Луизы уехали в тот же вечер на сбор винограда. На несколько дней Люсьен с женой обосновались в их пустой квартире.

Я легла в комнате брата с ощущением, что сжимаю в объятиях нечто, навсегда от меня ускользнувшее. Я уже успела забыть, что во дворе совсем иные шумы и запахи, чем на улице. До полуночи парни свистом вызывали друг друга, их подкованные каблуки стучали о цемент ступеней, люди переговаривались через окна, и потрескивание кипящего масла на сковородах жильцов, ужинавших поздно, возбуждало аппетит.

Странной они были парой. Она вставала рано и около семи уходила на свою кондитерскую фабрику, где до вечера стояла у машины. Когда она возвращалась, Люсьена уже не было. Она ждала его у себя в комнате, читая иллюстрированные журналы. Иногда, едва вернувшись, она причесывалась, пудрилась и отправлялась встречать его к площади Виктуар.

С нами Люсьен не общался вовсе. Я первой заметила, что предвидится ребенок. Сказала бабушке.

– Можешь поверить, я этого ждала… Ох и натерплюсь я еще с этим парнем. Надо сказать, что девчонка висла на нем. Заварил кашу, пусть сам и расхлебывает, пусть теперь зарабатывает на жизнь.

– Ты любишь Мари – Луизу?

– Она ничего, я ждала худшего.

Я, разумеется, ее не любила. Я даже радовалась, видя, как она подурнела, отяжелела.

Пришла осень: порывы дождя, первые заморозки, кофе в четыре часа, когда на улицах зажигается свет. Все знакомо, привычно, наперед известно. Жизнь – моя жизнь – раскладывалась на четыре периода, четыре времени года, едва уловимо менявших механический ритм повседневности. Но эта осень, бок о бок с чужой, ненавистной мне женщиной, была самой несчастной в моей жизни. Тогда я еще не знала, что эта осень последняя перед тем, как дрогнет наша телега и, сначала медленно, а потом все быстрее вращая колесами, вывезет нас к откосу, откуда наше существование покатится кувырком вниз.

Когда мы собирались все вместе, Люсьен был нарочито вульгарен. Я заметила, что, оставшись наедине с Мари – Луизой, он менял и тон, и предмет разговора. Стены, слишком тонкие, пропускали их слова. Поев, Люсьен вставал, бросал салфетку и с порога своей комнаты свистом подзывал Мари – Луизу, которая, смеясь, шла за ним. Дверь захлопывалась, они продолжали смеяться. «Они смеются надо мной…» Бабушка выслушивала мои жалобы с недовольным видом. Она очень переменилась за последние месяцы. Припухли веки, пожелтели глаза, и вдруг оказались огромными уши.

Мари – Луиза всегда одобряла Люсьена. Иногда я жалела ее. Существо примитивное, нетребовательное, имевшее обо всем самые пошлые представления, она, увлекшись Люсьеном, попала к нам, резонерам и вопрошателям, беспокойным, неудовлетворенным, неустойчивым. Наши проблемы – и мои, и моего брата – она считала, разумеется, своего рода тягостной манией. Но ничего не попишешь, ради Люсьена она готова была пройти и через это! Однако наши слова, наши идеи в конце концов наложили отпечаток и на нее. Сначала она повторяла их, не вникая, – она была создана, чтоб за кем–нибудь следовать, – потом, попривыкнув, стала считать их своими.

Люсьен читал множество газет. Я подбирала те, что валялись, иногда также и книги, которые он забывал на кухне.

Я читала, и спадала густая завеса. Точно я слушала музыку. Развиваться, понимать, проникать в мир слов, следовать за фразой и ее логикой, познавать. Я испытывала физическое наслаждение. Я осознала смысл слова «расти». Я завидовала Люсьену, пропадавшему в библиотеках. Я была упорна, преодолевала трудности, и точно на канве со сложным узором, в каждом стежке приоткрывался для меня весь рисунок. «Хорошо бы поговорить с кем–нибудь». Никто не знал обо всей этой радости, копившейся во мне. И не было надежды встретить того, кто сможет прочесть мои мысли.

Газеты и книги Люсьена будоражили меня. Их страшная логика разоблачала порочность всего, что прежде казалось мне естественным.

Это касалось и лично меня. Я поняла свое положение и ощутила гордость. Контуры событий, происходивших вокруг меня, обрели четкость: в порту все остановилось из–за забастовки, докеры держались уже двадцать три дня; шел суд над женщиной, которая легла поперек рельсов перед составом, груженным оружием [3]. Мне оставалось осмыслить эти факты. Люсьен редко снисходил до беседы со мной, но и этого было достаточно.

«Я не замечал, что сижу рядом с сестрой. Я не замечал дерева, склонившегося к воде, я не замечал воды. Я не поднял глаз, когда подошла баржа, величественная, как дородная женщина. Водоворот за ее кормой, легкая дрожь, подернувшая воду рябью, запах реки, доносившийся до нас, – я не ощущал ничего. Я не замечал красок, я просто не знал, что в тот день мир обладал цветом. Для меня он был прозрачен, ибо взгляд мой не остановился ни на зеленой коре молодого деревца, ни на серой воде в серебряных бликах – зрачках безумия, ни на барже, спокойной матроне в черном, ни на противоположном берегу, где пререкались лодочники. Мой взор проходил сквозь твердые тела, сквозь жидкости, мои глаза видели только меня самого, и сегодня, когда я закрываю их, краски былого, краски того дня, когда я и не подозревал об их существовании, ослепляют меня, будто я карабкаюсь на высокий холм и там обнаруживаю счастливого мальчика, сидящего между сестрой и бабушкой, лицом к реке, в июньский вечер».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю