Текст книги "Северный счёт (СИ)"
Автор книги: Кира Северина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Северный счёт
Кира Северина
Глава 1. Игорь. Константа
Я не тороплюсь.
Это не выдержка и не философия. Это профессия. Человек, который торопится, не видит выходов. А я много лет – сначала в одной форме, потом в другой – занимаюсь только тем, что вижу выходы. В любой комнате, в любом здании, в любом человеке. Где вошёл. Где выйдет. Что сделает между этими двумя точками.
Двадцать четвёртый этаж. Угловой кабинет, который я выбрал не за вид, а за то, что от него видно оба лифтовых холла и обе лестницы. Стена мониторов. Я сижу к ним спиной – мне не нужно смотреть, мне нужно, чтобы они были. Чай остывает с утра, я про него забываю. Я вообще про многое забываю, кроме одного: кто сейчас в здании и зачем.
В холдинге меня зовут танком. Я не возражаю. Танк – это не про скорость. Танк доедет туда, куда решил, и его по дороге ничто не остановит.
У меня два маршрута: дом – офис и обратно. Больше мне не нужно. Всё, что я держу в поле зрения, само приходит в одно из двух зданий, в которых я бываю.
И почти всё, что приходит, я могу закрыть.
Почти.
У меня есть одна незакрытая позиция.
Кирилл сказал бы «позиция» – это его слово, финансовое. Я скажу проще: риск. Открытый, живой, ходит по двадцать второму этажу в коричневом джемпере, носит две косички и большие очки.
Соня Климова. Разработчик. Её зарплату Полина выбивает на каждом пересмотре.
За год я изучил её, как изучают всё, что не закрыл. Она садится спиной к стене, лицом к проходу – всегда, в любой переговорке; так садятся не разработчики, так сажусь я. Она уходит последней и никогда не входит в лифт первой. Она ни разу не посмотрела в камеру – не отворачивается, нет, просто знает, где они, и проходит так, что в кадре только затылок. Этому не учат на курсах. Этому учит жизнь, в которой надо быть невидимым.
Все в здании уверены, что знают про неё всё. Тихая. Умная. Безобидная. Любимица Полины.
Я единственный знаю, что Климова – не Климова.
Я знаю это год с небольшим. И я единственный, кто не закрыл этот риск, хотя обязан был в первый же день. Открытый риск либо устраняют, либо докладывают. Я не сделал ни того, ни другого.
Я просто смотрю.
Я расскажу, как это было. Один раз. Себе. Вслух я это не рассказывал никому – даже Артёму. Особенно Артёму.
Прошлый ноябрь. Полина у нас работала уже несколько месяцев, и я делал то, что делаю редко: копал внутрь, не наружу. Новый сеньор, большие доступы – я по привычке проверял всех вокруг неё. Климова была в списке двенадцатой. Формальность.
Я открыл её настоящие документы в три часа ночи, дома, не зажигая света, кроме экрана.
Девичья фамилия матери поверх отцовской.
Гущин.
Эту фамилию я носил в себе десять лет. Не как имя – как цифру в отчёте, который мы с Артёмом закрыли в две тысячи пятнадцатом. «Подрядчик». Маленький. Тот, на кого легло всё, когда Глеб решил кое-что обойти. Мы тогда занимались Глебом. Подрядчиком не занимался никто. Он к тому моменту уже всё потерял, а через год его не стало.
У подрядчика была дочь.
Дочь сидела на двадцать втором этаже, в коричневом джемпере, и писала нам код.
Я человек, которого трудно сдвинуть с места. В ту ночь меня сдвинуло.
На следующий день я её нашёл.
Не вызвал – вызов означал бы протокол, протокол означал бы доклад, а докладывать я был не готов. Я просто встал в коридоре так, чтобы она вышла на меня. Конец рабочего дня, окна уже чёрные, в коридоре пусто и горит дежурный свет – половина ламп. Она шла с папками, быстро, глядя под ноги.
Я сказал одно слово.
– Гущина.
Не «здравствуйте». Не «зайдите». Одно слово – имя, которое она десять лет прятала под материнским.
Она остановилась. Я много лет читаю лица и видел на людях всё: страх, ложь, блеф, мольбу. На её лице не было ничего из этого.
Было узнавание. Спокойное. Как будто она ждала это слово не от меня – вообще. Давно. Каждый день. И я просто оказался тем, кто наконец его произнёс.
Она побледнела. Не от испуга – я потом понял: от того, что её просчитали. Человек, который всё просчитал сам, впервые столкнулся с тем, что просчитали и его.
Несколько секунд мы стояли друг напротив друга в пустом коридоре. Она ничего не сказала. Прижала папки к груди, развернулась и ушла.
А я – я, который не торопится, – дошёл до лифтов так быстро, как не ходил за все годы в этом здании. Мне нужно было на воздух. Мне впервые не хватало его в собственном офисе.
Одно дело – закрыть в пятнадцатом «неточность» и «подрядчика». Цифры. Другое – стоять напротив девочки с косичками и понимать, что под твоей цифрой был человек. У которого осталась она.
Я не написал ей в тот вечер. И на неделе не написал. Я смотрел и молчал – полгода.
Полгода я видел её каждый день и знал то, чего не знала она: что я знаю. Она пила чай у окна, уходила последней, садилась спиной к стене – и не догадывалась, что один человек в здании теперь смотрит на неё иначе. Так я устроен: пока не увижу всю картину, хода не делаю.
А потом был один семейный вечер – не мой, чужой, куда меня позвали как своего. Тёплый. Из тех, где у людей наконец всё складывается. И вот там, в чужой прихожей, надевая куртку, я достал телефон.
Я мог написать «нам надо поговорить». Мог – «я доложу руководству». Мог не писать ничего.
Я написал:
«Я знаю, кто ты. Я знаю, чья ты дочь. Я никому не сказал и не скажу. Если тебе когда-нибудь будет нужен человек – я на двадцать четвёртом».
Она не ответила. Я и не ждал.
Я сунул телефон в карман и поехал домой по одному из двух своих маршрутов.
Я не закрыл риск. Я взял его под опеку.
Не потому, что она мне кто-то – она мне никто, мы обменялись, может, десятью фразами. А потому, что мы с Артёмом в пятнадцатом поступили чисто по бумагам и грязно по совести, и счёт за это нам выставит именно она. Видеть её приближение – меньшее, что я обязан.
Я ошибся в одном.
Я думал, что опекаю её. А на деле просто сел в первом ряду – смотреть, как заряженное ружьё медленно поднимают к плечу.
Сейчас декабрь. Год с лишним спустя. За окном рано темнеет, на стекле – отражение моих мониторов.
И ружьё начало двигаться.
Три недели назад на корпоративе в «Лесной» к Климовой подошёл человек, которого в зале не ждал никто. Высокий, в дорогом, с лицом, которое десять лет жило с обидой. Глеб Сторожев. Подошёл сам – не она к нему. Я стоял у дальней стены, где стою всегда, и видел всё от первой секунды до последней.
Я не верю в совпадения по таким адресам.
Дочь человека, которого погубила ошибка Глеба, два года тихо сидит в холдинге, который Глеба выгнал. А теперь к ней подходит сам Глеб. И с тех пор – я проверил – он собирает по ней информацию. Лично. Не алгоритмами. Сам.
Двое с одним и тем же незакрытым счётом тянутся друг к другу, не зная пока, что стоят с разных концов одной истории.
Я знаю обоих. И знаю, чем это кончается, когда два таких человека оказываются в одной комнате.
Кириллу я сказал. Одному. Артёму – значит вскрыть пятнадцатый, а к этому я не готов до сих пор.
Но я чувствую, как сдвигается воздух. Так же, как сдвинулся он в ту ночь, когда я прочёл её фамилию.
Соня Гущина что-то заложила. Не знаю что. Не знаю когда. Знаю одно: она слишком умна, чтобы просто сидеть и ждать, и два года ждала не зря.
Я почти двадцать лет держу выходы.
Впервые у меня в здании есть дверь, за которой я не вижу, что произойдёт.
И стоит за ней тихая девочка с косичками, которая считает лучше меня.
Глава 2. Соня. Точка входа
В одиннадцать сорок наш старший, Костя, в третий раз за утро объяснил мне, как устроен один кусок нашей программы.
Я слушала. Кивала. Поправила очки. За окном опенспейса висел серый декабрьский полдень, в котором не разобрать, утро ещё или уже вечер, – в Москве в декабре свет такой весь короткий день. Гудели кулеры, где-то смеялись у кофемашины, кто-то грел в микроволновке обед, и запах чужой еды плыл над столами. Обычное утро. Я сказала «спасибо, теперь понятнее» голосом, который держу для таких случаев, – на полтона тише обычного, с лёгкой неуверенностью в конце фразы.
Костя ушёл довольный. Костя меня любит. Костя считает, что я толковая, но робкая, и что меня надо поддерживать.
Этот кусок я написала сама. Полтора года назад, ночью, за один присест. Костя об этом не знает – я тогда не стала ставить своё имя. Я редко ставлю своё имя.
Так удобнее. Когда тебя держат за ту, что путается даже в простом, тебе показывают всё. Я за два года в этом здании узнала, у кого пароль приклеен к монитору на жёлтой бумажке (у троих), кто уходит раньше всех и не закрывает компьютер (у начальника соседнего отдела), кто на чьём месте сидит, кто кого боится, у кого ключ от серверной лежит в верхнем ящике без замка. Меня всему этому никто не учил. Мне это всё показали сами – потому что людям спокойнее рядом с тем, кто, как им кажется, глупее. Они расслабляются. Они оставляют двери открытыми.
Я два года хожу по этому офису сквозь открытые двери. Тихо, в коричневом джемпере, с двумя косичками, мимо камер, которых будто не замечаю. Меня здесь видят все и не помнит никто. Это я и строила.
Меня зовут Соня Климова.
Климова – фамилия моей мамы. Я взяла её в восемнадцать, когда поняла, что с другой фамилией меня не возьмут туда, куда мне надо. С другой фамилией я слишком заметна. А мне нельзя быть заметной – мне нужно быть точной.
Это разные вещи. Заметность – это шум. Точность – это тишина. Я всю свою сознательную жизнь глушу в себе шум, чтобы осталась тишина, в которой я не ошибаюсь.
Десять лет я довожу один и тот же расчёт. Я начала его, когда мне было пятнадцать и когда у меня в один год не стало сначала папиной фирмы, потом папиного имени, а потом и папы. Тогда расчёт был детский, на эмоциях, с ошибками. Я его за десять лет переписала набело. Убрала из него гнев – гнев это шум. Убрала из него спешку – спешка это шум. Оставила только нужное: начало, середину, конец – и ничего лишнего между ними. Как в хорошем чертеже.
Папа так и работал. У него на столе всегда был порядок: карандаши по росту, чертежи в тубусах подписаны, каждая цифра проверена дважды. Я в детстве сидела рядом и смотрела, как он считает, и думала, что взрослые так и живут – аккуратно, честно, дважды проверяя. Потом я узнала, что так живут только те, кого потом убивают те, кто живёт иначе.
Я не буду здесь говорить, что именно я считаю. Кто умеет читать – прочтёт и так. А кто меня держит за тихоню – пусть держит дальше. Мне это удобно.
Скажу одно: у меня всё готово. Давно. Я заложила это так, что отозвать уже нельзя – даже мне. Особенно мне. Я слишком хорошо себя знаю.
Осталась одна переменная.
Его зовут так, что я десять лет не произношу это имя вслух.
Сегодня переменная сдвинулась.
Три недели назад, на корпоративе, он подошёл ко мне сам. Я к этому шла два года – не к нему лично, а к тому, чтобы он подошёл сам. Чтобы это была его инициатива, его интерес, его шаг. Я не охочусь так, чтобы было видно охотника. Я делаю так, чтобы добыча сама пришла и села напротив, уверенная, что это она меня выбрала.
Приманка была простая и красивая. Одно решение – из тех, что в нашем деле встречаешь раз в несколько лет: чисто, точно, ни одной лишней детали. Я выложила его так, чтобы оно как бы случайно попало туда, где он его увидит. Я знала, что увидит. У него на такие вещи глаз – это знают все, кто вообще хоть что-то про него знает. Я знала, что он не сможет пройти мимо.
Я ждала три недели. Я умею ждать – это, наверное, единственное, что я умею лучше всех на свете. Десять лет ожидания приучают к тому, что ещё три недели – пустяк.
И сегодня утром, в начале десятого, пришло письмо. Не от хедхантера. Не через отдел. Лично, на мою рабочую почту, с адреса, которого нет ни в одной открытой базе, – я проверяла.
«Софья. У меня есть к вам разговор о работе, который не стоит вести в чужом здании. Машина будет внизу в семь. Если нет – просто не выходите, я пойму. Г.С.»
Я перечитала его дважды. Не потому, что не поняла с первого раза – я всё понимаю с первого раза. Потому что десять лет шла к этим четырём строчкам и хотела побыть в них ещё секунду.
«Софья». Не «Соня». Он один из всех зовёт меня полным именем – потому что он со мной ещё не знаком, а я для него пока строчка в его расчёте. Как он для меня – переменная в моём.
Двое людей считают друг друга. Только он не знает, что его уже посчитали. Десять лет назад. До конца.
Я перечитала письмо ещё раз и удалила. Из почты, из корзины, отовсюду – привычка.
Руки не дрожали. Я специально посмотрела на свои руки – так, как смотрю на чужую работу, прежде чем на неё положиться. Ровные. Я положила их на стол ладонями вниз, подержала, ещё раз убедилась. Ровные.
Хорошо. Значит, я готова.
Есть в этом здании один человек, который знает, кто я.
Он узнал год с лишним назад. Подошёл ко мне в пустом коридоре, под вечер, и сказал одно слово – мою настоящую фамилию. Не «здравствуйте». Не «зайдите». Просто фамилию, тихо, как кладут на стол козырь, которым не собираются бить.
Я тогда побледнела. Не от страха. От того, что меня посчитали первой. Я десять лет считаю всех – и впервые кто-то сосчитал меня. Это было неприятно, как ошибка в расчёте, который я считала безупречным.
Потом, через полгода, он написал. «Я знаю, кто ты. Я никому не сказал и не скажу. Если будет нужен человек – я на двадцать четвёртом».
Я не ответила.
Но я не удалила это сообщение. У меня привычка стирать всё – переписки, письма, следы; я живу, не оставляя за собой ничего, как папа учил подписывать чертежи и убирать черновики. А это сообщение не стёрла. Оно единственное, что я за два года оставила. Я сама не знаю почему. Иногда перечитываю.
Я до сих пор не решила, что он мне – риск, который придётся закрыть, или единственный человек на земле, который смотрит на меня и видит. Не Климову. Меня.
Игорь Корсаков. Шеф безопасности. Человек, который не торопится.
Я знаю, что он смотрит, как я иду к лифту, – я всегда знаю, кто на меня смотрит, это во мне с пятнадцати лет, с тех пор, как пришлось научиться. Он не остановит. За год с лишним он изучил меня достаточно, чтобы понять: остановить меня нельзя. Меня можно только сопровождать до конца.
Я думаю, он это и делает. Сопровождает.
Я однажды ему за это скажу спасибо. Если останусь той, кто умеет говорить спасибо.
Без десяти семь я надела пальто, шарф, спустилась на лифте, кивнула охране на вахте – той кивает Климова, тихая, незаметная, идёт домой, как всегда позже всех.
В семь ноль ноль я вышла из здания.
Декабрьский вечер был сухой и злой, с тем колючим ветром, который в Москве выметает с площади между башнями всех, кому некуда деться. Внизу, у тротуара, стояла машина с заглушённым мотором и тёплым светом в салоне.
Не «Бентли». «Бентли» он бережёт для тех, на кого хочет произвести впечатление, – я уже знаю про него и это. Мне он прислал обычный чёрный седан с водителем, потому что меня, по его расчёту, впечатлять не нужно: я тихий толковый разработчик, которого он перекупает. Он точен. Он почти всегда точен.
Это нас с ним роднит. И это его погубит.
Водитель вышел, обошёл машину, открыл мне заднюю дверь. На меня пахнуло теплом, кожей салона, чужим дорогим воздухом – воздухом его мира, в который я десять лет прокладывала себе вход.
Я постояла секунду на холоде. Один вдох. Последний на этой стороне.
И сделала то, к чему шла десять лет.
Я села в машину человека, который убил моего отца.
И пристегнулась.
Потому что я аккуратная.
Это у меня от папы.
Глава 3. Я бы запомнила
Машина шла через ночной город минут двадцать, и все двадцать я смотрела в окно.
Не на город – на себя в отражении поверх города. Огни летели мимо, дробились в стекле, ложились на моё спокойное лицо в очках, и я проверяла это лицо, как перед экзаменом проверяют, не забыл ли чего. Ровное. Тихое. Никакое. Лицо человека, которого везут на собеседование, а не лицо человека, которого десять лет везли к этой минуте все её прожитые дни.
Водитель молчал. Хороший водитель – из тех, кого учили не говорить. Я отметила и это: у такого человека, как он, и водитель должен быть из тех, кто не говорит.
Машина свернула с проспекта, нырнула под землю, в подсвеченный паркинг, остановилась у отдельного лифта с панелью под ключ-карту. Не «припарковались и пошли». Отдельный въезд, отдельный лифт, который поднимается только наверх и только для своих. Я ехала наверх в зеркальной кабине, одна, и считала этажи по тихому звону, и на последнем этаже сказала себе: всё. Дальше – он.
Машина привезла меня не в офис.
Я этого ждала. Человек, который пишет «не в чужом здании», ведёт тебя на свою территорию – туда, где стены работают на него. Я ждала офиса. Получила пентхаус.
Это был его первый ход, и хороший: показать мне, как я вхожу в его пространство. По тому, как человек входит в чужую дорогую комнату, видно почти всё – суетится, робеет, прицеливается, завидует. Я это тоже умею читать. Поэтому вошла так, чтобы не сказать ему ничего: не замедлила шаг, не задрала голову на потолки, не скользнула взглядом по цене. Вошла, будто комнаты нет.
Триста квадратных метров. Вид на Москва-Сити во всю стену – те самые башни, ночью, в огнях, снизу казавшиеся горой бриллиантов, а отсюда, сверху, лежавшие у его ног. Мебель, которой нельзя пользоваться, не думая о её цене. Винотека с подсветкой, как музейная витрина. Мои шаги по камню пола отдавались звонко – так звучат шаги только там, где мало живут.
И пусто.
Я выросла в двушке, где после папы стало пусто так, что пустота звенела. Я этот звук знаю наизусть. Я услышала его здесь сразу – под итальянской мебелью за полтора миллиона, под видом на пол-Москвы. Тот же самый звон. Звон жилья, в котором один человек и ничего живого. Человек, который давно перестал это замечать.
Я пришла к врагу домой и узнала свою собственную квартиру.
Это было первое, чего не было в расчёте.
Я отметила это и убрала. Не время.
– Софья, – сказал он.
Я обернулась – и впервые увидела его близко, не через зал, не на корпоративе через головы, а в двух шагах, в свете его собственных ламп.
Я десять лет строила его в голове и должна признать: я построила неправильно.
Он был выше, чем я держала в памяти. Тёмные волосы с проседью на висках – той ранней, которую дают не годы, а характер. Дорогая тёмная рубашка без галстука, рукава не закатаны, всё застёгнуто – человек, который не распускается даже дома. Лицо умное и усталое, с той скукой в глазах, которая бывает у тех, кто всю жизнь самый быстрый в комнате и кому от этого больше не интересно. Двигался он мало и точно, без единого лишнего жеста, как двигаются люди, экономящие себя.
Руки. Я почему-то отметила руки – длинные, спокойные пальцы, кисть, которая держала бокал так, будто бокал ничего не весит. Я не знала тогда, зачем отметила руки. Просто отметила. Я отмечаю всё.
– Глеб Сторожев, – сказала я.
Я произнесла его имя ровно. Десять лет я не произносила его вслух – держала внутри, как держат осколок, чтобы не порезаться. А сейчас сказала вслух, в лицо, спокойно, и ничего не случилось. Мир не треснул, потолок не упал. Голос не дрогнул. Я потом, дома, буду этим гордиться. Сейчас – просто отметила: работает.
Он показал мне на кресло у окна.
Я знаю этот приём – кресло у окна, человек садится, за спиной у него лучший вид, и вид сбивает его с мысли, делает мягче, разговорчивее. Я села спиной к окну. К виду. К Москва-Сити, ради которого, я уверена, сюда возят впечатлительных.
Я приехала не впечатляться. Я приехала считать.
Он заметил, что я выбрала не то кресло. Я видела, что заметил – мелькнуло в лице, одобрительно. Он сел напротив, по другую сторону низкого стола, и стал смотреть на меня так же, как я на него: оценивая.
Двое людей сели считать друг друга.
– Я видел вашу работу, – сказал он. Без предисловий. – Ту, со схемой распределения. Кто её делал, тот делал не за зарплату.
– А за что? – спросила я.
– За то, чтобы было красиво, – сказал он. – Таких мало. Я их собираю.
– Я не предмет, – сказала я. – Меня не собирают.
Уголок его рта дрогнул. Не улыбка – тень улыбки.
– Уже интереснее, – сказал он.
Он говорил так, как я и предполагала: ничего лишнего, каждое слово на месте, как деталь в хорошо собранном механизме. Он любил точное – это слышалось в том, как он строит фразу. И о моей работе он говорил как о красивой вещи, а не как о выгодной. Он не сказал «вы сэкономите мне денег». Он сказал «красиво».
Так о точном говорил мой папа.
Это было второе, чего не было в расчёте. Я убрала и это. Глубже.
Сорок минут он предлагал мне работу – настоящую, большие деньги, свою структуру, свои задачи. Он хорош в таких разговорах: показывает человеку дверь в комнату, в которую тот будто бы всегда хотел войти. Я задавала вопросы про дело, не про деньги. Не потому, что играла. Просто деньги мне правда не нужны – мне нужна одна вещь, и она не продаётся. Но мои вопросы про дело понравились ему ещё больше, чем понравились бы вопросы про деньги: он что-то такое отметил у себя, я видела.
Всё шло ровно. Слишком ровно.
А потом он сделал то, к чему я была готова, но не настолько рано.
Он чуть наклонил голову, посмотрел на меня внимательно – слишком внимательно – и спросил:
– Мы раньше не встречались?
В груди у меня что-то сжалось в одну холодную точку.
Вот оно. Он чувствует. Не помнит – чувствует. Где-то в нём лежит лицо моего папы, которого он никогда не видел живым, только строчкой в бумагах, – и моё лицо царапает его по этой строчке.
У меня было полсекунды. Я знала, что она будет, я её отрепетировала. Дрогнуть – зацепится. Ответить слишком быстро – зацепится тоже. Нужно ровно. Чуть-чуть с теплом. Так, чтобы закрыть тему, а не убежать от неё.
– Нет, – сказала я. – Я бы запомнила.
И улыбнулась. Немного. Первый раз за вечер.
Я не лгала. Это была чистая правда, просто прочитанная не в ту сторону.
Я бы запомнила.
Я помню его десять лет.
Он поверил. Я видела, как поверил, – отпустило плечо, чуть-чуть, и нитка, которая его царапала, на время улеглась. Он списал ощущение на то, на что списывают такие, как он: на то, что я ему просто интересна.
Я дала ему так подумать.
Я сказала, что подумаю до пятницы.
Он проводил меня до лифта сам. Я отметила и это – он не из тех, кто провожает; за сорок минут я уже знала, что он не из тех. Значит, зацепила. Хорошо. Зацепить было нужно. Всё шло по расчёту.
У лифта он сказал:
– Подумайте. Но вы уже решили.
– Откуда вы знаете? – спросила я.
– Вы сели спиной к лучшему виду в Москве, – сказал он. – Так садятся люди, которые приходят не смотреть, а работать. Вы уже работаете.
Двери открылись. Я вошла, не ответив. Он был прав, и мне не понравилось, как точно он прав.
В кабине я наконец осталась одна и посмотрела на своё отражение в тёмной зеркальной стене.
Спокойное лицо. Две косы. Очки. Та же тихая Климова, которая утром кивала Косте.
Я приехала к человеку, который убил моего отца. Просидела с ним сорок минут в полуметре. Слышала его голос, видела его руки, смотрела, как он говорит о красивом, – и не нашла в себе того, что искала десять лет.
Я искала ненависть.
Ненависть не пришла.
Пришло другое – тихое, неудобное, не предусмотренное ни одной строчкой плана: я узнала в нём себя. Пустую квартиру. Точность вместо жизни. Человека, который тоже когда-то что-то потерял и с тех пор только считает.
Лифт шёл вниз долго. Этажей много. За зеркальной стеной угадывался ночной город, к которому я спускалась обратно – на свою сторону.
Я смотрела на своё спокойное лицо и впервые за десять лет не была уверена, что довезу свой расчёт до конца с теми же ровными руками, с какими его начала.
Я отметила это.
И впервые в жизни не смогла убрать.




























