Текст книги "Фантастика 1980"
Автор книги: Кир Булычев
Соавторы: Александр Куприн,Ольга Ларионова,Андрей Балабуха,Михаил Пухов,Владимир Михановский,Андрей Дмитрук,Спартак Ахметов,Юрий Медведев,Владимир Рыбин,Альберт Валентинов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 29 страниц)
Ион Мынэскуртэ
Завтра, когда мы встретимся
(Пер. с молд. В. Балтаг)
Рассказ
Неделя первая
Это было прекрасно, как полет стрелы. С веселым свистом в ушах, с тихими беседами в салоне корабля.
Потом появился черный снаряд, и полет по программе был прерван…
Какой невероятно глупый случай, – сказал он себе, закуривая. Надо же, при возвращении, после стольких лет шатания в космических пустынях… Спаслись от монстров планеты № 2467, остались целыми и невредимыми при столкновении с этими ужасными призраками планеты с тремя солнцами… Ему хотелось ругаться, но подходящего ругательства не находилось, и он махнул рукой – что еще было делать?
Он не верил в чудеса, отлично понимая, что на помощь рассчитывать нечего. Вокруг одна звездная пустыня, бесплодная, как миллионы Сахар, если не больше. Несколько дней он наблюдал за роением солнц, методично описывающих круги и движимых дьявольской небесной механикой. Теперь они тоже попали в колесницу этой машинищи, сами стали колесиком гигантского механизма или же пылинкой, которую будет мотать туда-сюда, пока она не превратится в ничто.
«SOS!» – он подал сигнал, абсолютно не веря, что кто-то услышит его-в межзвездной целине. Да если бы и услышал, вряд ли он успеет помочь. «SOS!», «SOS!» – было пустым звуком…
Неделя вторая
Всходившие один за другим солнца были бледны, лили мутноватый свет, а он все пытался подыскать им сравнение. Должны же они быть хоть на что-нибудь похожи. Пожалуй, на тугодумных и холодных черноморских медуз. Он вспоминал море, ослепительное солнце, затем желатиновые тела, мокрые щупальца, и его колотил неприятный озноб. Самое плохое, заключил он, в том, что эти набитые плазмой чучела и их водянистый свет будут сопровождать нас вечно… И он захохотал – подумаешь, велика важность! И поморщился – подумаешь, велика важность! И нахмурился, и даже было хотел поднять руку…
Но, как бы посмотрев на себя со стороны, он увидел всю курьезность, неуместность жеста.
«Мне всю жизнь фартило, – заставил он себя переключиться на другие мысли. – Должно здорово повезти, чтобы отсрочить смерть. Нам повезло. Значит, один из нас родился под счастливой звездой. Как мы только остались в живых? Что ни говори, а этот валун летел на сумасшедшей скорости… Но валун ли это?» И на него вдруг нахлынуло былое, то самое время, когда он, мальчишка из Попешт, частенько отправлялся в долину Булбочь. Это был большой луг, длинным коридором соединявший Попешты и Булбочь. В высокой, по самые колени траве его ровесники пасли коров. Порой они задирались, бросались камнями. Однажды кто-то угодил ему камнем прямо под коленную чашечку, и он упал как срезанный. Наконец боль приутихла, но ходить было нельзя – нога не слушалась, вдруг став чужой. Подчинялась она не ему, а синяку, расплывшемуся под коленом. Помнится, это ужасно его обескуражило. Было все при себе – руки, ноги, голова, небо, деревья, воздух, и все же что-то неуловимо переменилось, и он беспомощно озирался, стараясь постичь – что же именно переменилось?…
Вот и сейчас он был беспомощен. Устремив глаза в пустоту, казнился мыслью – откуда тут быть радости? Правда, радость скорее походила на страдание, но все же была радостью.
Стало ясно как при свече – положение безвыходное, отчаянное. Но ведь вот же теснится в груди это неуместное чувство радости! Может, потому что удалось остаться в живых? – снова подумалось ему. Но что за штука – жизнь? И что это за жизнь, если ты закупорен в консервной банке? Ты можешь двигаться, пить, курить, отвечать на вопросы – но это еще далеко не жизнь. С чего бы вдруг возрадоваться? А может, жизнь – возможность мыслить, и мой разум радуется, что у него достаточно времени хорошенько поразмыслить над тем, над чем стоит поразмышлять. Собственно, подумал он, довольно любопытная вещь, да, весьма любопытная, как это мне раньше не пришло в голову: в юности человек либо вовсе не думает о смерти, или же думает о ней с ужасом. Ближе к старости он начинает привыкать к этой мысли, а к концу жизни (если только умирает естественной смертью) совершенно спокойно относится к уходу в небытие. Разум уже не возмущается, он подводит итоги – все, что надо было сделать, сделано, продумано, завершено и больше ничего не остается. Есть поверье, если человек не доделал что-то до конца или же кого-нибудь ждет, он не спешит умереть. Любопытно, не правда ли? Но что же нам еще делать, кого нам ждать? Нет слов, один вопрос пока не утрясен. Что ни говори, в этой идее есть рациональное зерно. Давно, когда меня и в помине не было, люди жили что-то около пятидесяти-шестидесяти лет. В мок мальчишеские годы они доживали до восьмидесяти и девяноста. А теперь живут сто пятьдесят лет и даже больше.
– Жан! – крикнул он в другой конец салона. – Отчего люди так долго живут?
Ответа не последовало, и он снова погрузился в мысли.
Конечно, тут дело в обеспеченности, в условиях жизни, медицине и прочем. Словом, нам впору все блага современности.
Но только в этом ли дело? – не давал покоя вопрос. Только ли? Если для прадеда весь мир представлял собой одно село, значит, и дум у него было поменьше. Вот он думал, думал, все передумал, собрался да и помер. Что ему еще оставалось делать? Дед помер в семьдесят, но дед обошел пол-Европы, участвовал в самой страшной войне, войне с фашистами, и ему надо было прожить долго, чтобы успеть поразмыслить надо всем, что было увидено и услышано. Отец прожил еще больше, но отец еще не знал о существовании иных цивилизаций, не знал, что эти цивилизации имеют такую же большую культуру, как и мы, культуру, которую предстоит познать…
«Довольно, – приказал он себе. – Довольно, пока не выдумал новую грань экзистенциализма. И потом, даже завалящей аудитории не найдется, чтобы оценила мою риторику».
Он выбрался из кресла и беспокойно зашагал по кабинету.
Подошел к иллюминатору, всмотрелся в звездную пустыню.
Солнца были на своих местах и лили такой же мертвенный свет на этот мир, прежде ничей, а теперь принадлежащий только им.
И все же радостно сознавать, что валун не разнес корабль в порошок. Как-никак передышка. Остаться в живых – это ведь тоже шанс. Единственный. В этом, правда, ничего утомительного, но и трагичного тоже не усмотреть. Есть еще шанс вернуться. «Вернуться», – горько усмехнулся он…
И вдруг осознал, что его вовсе не занимает мысль о смерти.
Ему как-то все равно – останется ли в живых, умрет – но вернуться хотелось. Любой ценой.
Из звездной пустыни выкатилось новое солнце. Он безотчетно погрозил ему кулаком, погрозил и почувствовал приступ ярости.
«SOS! SOS!» – волны радиосигнала терялись в мертвой пустыне космоса.
Неделя третья
Он передал Жану капсюль, расправил плечи и улыбнулся широко, как уже давненько не улыбался.
– Послушай, Жан, – ни с того ни с сего сказал он, – прочел я когда-то стих…
– Стих?…
– Славное стихотворение, – подтвердил Октавиан.
– Ну И ЧТО?
– Нет, правда, славное стихотворение, – не отступился он.
Он хотел рассказать, где и когда прочел эти прекрасные строки. Был жаркий день. Он ненароком забрел на Армянское кладбище, старое кладбище, на стенах которого можно было писать элегии. Он брел по тенистым аллеям, пока не увидел надгробный камень, изображающий дочитанную или же написанную до половины книгу с загнутым листом. Под ним покоился поэт двадцатого века. Имя как-то не запомнилось, но остались строки, высеченные на камне и в памяти строки.
Правда, сейчас не время и не место рассказывать Жану, где именно прочел он эти строки.
– …это были славные стихи, – сказал он, – и написал их мой земляк, еще в прошлом веке. Если хочешь, я прочту строфу…
Жан не отозвался, и Октавиан размеренно прочитал:
За грань нелюдимого завтра
Далекий забросит нас миг,
Но, вставши над суетным прахом,
Как песня останется мир.
Еще не договорив стиха, он понял, что свалял дурака. Ему просто хотелось говорить. В последнее время это становилось острой необходимостью. Слова так и просились на язык, но как-то не находилось случая, и стихи уже несколько дней звенели в ушах, рвались наружу. И он их сказал, сказал в самую неподходящую минуту.
– Чего молчишь? – спросил он.
– Чтобы дать тебе поговорить.
– Сердишься?
– Чего там, – ответил Жан, но было видно, что он просто кипит от злости.
– Но пойми, я думаю, что нам именно так и следует поступить. – Жан не отвечал, и Октавиан продолжал: – Они мне очень дороги, – и он похлопал ладонью по большому капсюлю. – Вот здесь двадцать философских трактатов, столько же математических, сорок романов, тысяча стихов и почти все песни с планеты № 1208. А здесь, – кивнул он на другую, – копии гениальных картин с планеты № 913. Здесь, – и перед его глазами вдруг встали обрывистые горы на Молде, планете с двумя солнцами, которую населял гордый и мудрый народ. – Здесь, – повторил он, но заметил, что Жан его не слушает…
И Октавиан смолк, не выказывая ни обиды, ни удивления.
Он протянул руку, осторожно взял следующий капсюль, бережно положил на пюпитр и принялся составлять тщательную опись. Вот уже четыре дня они были заняты этой работой.
Упаковав капсюли, они погружали их в специальные сейфы и отвозили на борт космической лодки, чудом уцелевшей при столкновении с метеоритом. Наткнулся на нее Жан, когда в начале недели вылетел узнать размеры катастрофы. Завтра крохотный корабль должен был вылететь к Земле.
Октавиан почувствовал на себе взгляд француза, поднял голову. Лицо Жана было неузнаваемо. Оно выражало не то лютую ненависть, не то боль. Октавиан так и не понял, истинктивно отступил на шаг. Таким он никогда не видел Жана, но знал, уже четвертый день знал, что эта минута наступит, и надо будет выдержать натиск. Он знал еще, что космическая лодка полетит к Земле, и на ее борту две тысячи капсюль. Она полетит, а они останутся здесь.
«SOS!» – волны разбегались в космосе… и вдруг он услышал какие-то шорохи в наушниках. Неужели кто-то за миллионы километров уловил сигнал бедствия? Неужели? Он стал настраивать приемник.
Неделя четвертая
Они стояли лицом к лицу. Вышли из кабины Ганса и стали друг против друга. Октавиан никак не мог совладать с тиком левой щеки, и Жан Фошеро глядел на него с ясной издевкой.
Октавиан вскинул глаза, решившись довести разговор до конца: – Опять за свое?
– Может быть, – прищурил глаза Жан. – Почему бы и нет?
– Как бы то ни было, помогаешь…
– Надо же чем-нибудь заняться. Не ровен час, как бы с тоски не завыл, глядя на звезды.
– Только и всего? Но ведь это значит… Ты знаешь, что это значит?…
Из каюты донесся глухой стон, и Октавиан Маниу вздрогнул. Лицо француза снова приняло ехидное выражение.
– Ты, наверное, невероятно глуп, – сказал Жан. – Хотя почему же глуп? Ты просто дико наивен. – И он захохотал.
Смех полоснул ножом по сердцу. Октавиану оставалось только молчать. А француз все хихикал:
– Знаешь, что я себе представил? Как два мертвеца пытаются оживить третьего… Да, да! Красиво, не так ли?
Маниу смотрел на него с жалостью, даже с состраданием.
Жан вдруг схватил его за грудь, затрясся в ярости:
– На что рассчитываешь? Что ты ждешь, что ты ждешь? Ведь знаешь – никто не придет. Никогда! Знаешь? Нас слышат, но я не могу передать наши координаты, и наш гроб будет летать…
Он смолк на полуслове. Они оба знали, сколько будет лететь «гроб». Он мог лететь хоть тысячу лет и стать настоящим гробом, потому что припасов, воды и воздуха было еще на два месяца. Но все могло кончиться и в следующий миг. Все зависело от воли случая и судьбы.
Октавиан положил руку на плечо француза.
– Ладно, – сказал тот, несколько успокоившись. – Ганс счастливее нас…
– Кто знает…
– Ты ему ничего не говорил?
– Нет. Зачем? Он по-прежнему уверен, что случайно свалился с борта машинного блока, когда я, дескать, был вынужден сделать резкий поворот. О столкновении он ничего не знает. И не должен знать.
– Уж лучше бы сразу умер. По меньшей мере, не знал бы правды. Иной раз лучше не знать правды.
– Нет, не лучше, – убежденно возразил Октавиан. – Он рядом с нами, как всегда…
– Он с нами только благодаря реаниматору. Думаешь, его можно вечно поддерживать в таком состоянии?
– Так оно лучше, – повторил Октавиан. – Успокойся и займись делом, передай координаты нашего местонахождения…
– Думаешь, Ганс спасибо скажет? За то, что ты его терроризировал три месяца? Чтобы в конце концов он все-таки умер? Задыхаясь, умер от голода, холода, жажды?…
– Нет, – сказал Октавиан, – у нас появилась надежда на спасение…
– Ты ведь доктор, – крикнул ему в лицо Фошеро. – Ты ведь-доктор, понимаешь? Ты мужчина, и должен смотреть правде в глаза!
– Правде? Но у нас возникла надежда!
Разговор стал его раздражать. Он знал, что за этим последует. Француз снова скажет о кубических сантиметрах воздуха, воды и еще что-то об идеализме, который рука об руку с идиотизмом и беспросветной тупостью, о считанных днях, которые остались на их долю. Уже четыре дня обсуждалось одно и то же, это просто надоело, и Октавиан раздельно сказал:
– Он не умрет. Пока он верит, что мы летим, он не умрет. Он семь лет ждет возвращения, и он не может умереть.
Неделя пятая
В полночь ему послышались шаги в коридоре. Он прислушался, застыл в лихорадочном ожидании, точно действительно могло что-то стрястись или кто-то мог навестить их в этой звездной пустынности водянистого цвета.
В наушниках какие-то шорохи и обрывки фраз. Сигнал бедствия поймал какой-то корабль, но он не знает местонахождения корабля, потерпевшего аварию.
Он снова опустил голову на подушку. Уже засыпая, явственно услышал скрип двери. Вскинулся, мурашки побежали по телу. Скрип повторился, словно только что открытую дверь затворили. И снова тишина, гробовая тишина.
«Бред, – подумалось ему. – Что же еще? Нервишки пошаливают. Надо бы взять себя в руки, пока не поздно. Если человек не знает, когда взять себя в руки, он не стоит и ломаного гроша». Октавиан изо всех сил старался успокоиться, и все же чувствовал, как медленно, но неотвратимо охватывает его беспокойство. Так обставляют зверя… «А вдруг, вдруг… – молнией сверкнула догадка. – Неужто он способен? Нет, невозможно. Надо быть последней дрянью, чтобы пойти на такое. Он не из тех, руку на отсечение даю, не из тех. И все же…» Тут его обожгла новая мысль. «А вдруг?… Вдруг Жан прав? Ведь и я было так подумал. Только я не хочу себе признаться, просто боюсь признаться. Слишком уж большая скорость была у метеорита. Не увернуться, как ни старайся. Столкновение с метеоритами было исключено в самом начале, когда корабль был еще в стадии проекта…»
Он вскочил с постели, лихорадочными, скрюченными пальцами схватил пистолет. И тут же опустил его. «Да, нервы явно не в порядке, – сказал он себе. – Какие только глупости не приходят в голову! Еще немного, и, глядишь, в панику ударишься. Но нет…» – Он подошел к двери и осторожно, без малейшего шума, потянул ее на себя. Дверь плавно отворилась, Октавиан скользнул в проем, прокрался вдоль стены к каюте Ганса. С той же осторожностью надавил на дверь, заглянул в каюту. Ганс спокойно спал.
Октавиан пошел по коридору, прислушиваясь к каждому шороху. Уже было уверился, что дело в слуховых галлюцинациях, как вдруг где-то далеко, в глубинных отсеках корабля раздался резкий металлический скрежет. Откуда? Из какого отсека?
Он знал корабль как свои десять пальцев. Пойдя на ощупь, ускорил шаги. Теперь стало ясно, куда идти. Скорее, скорее, так, осторожней, без шума, скорее, еще скорее. Как же ему раньше в голову не пришла такая мысль? Жан так настойчиво утверждал присутствие кого-то третьего, особенно в последнее время. Кто-то третий, несомненно, кто-то третий…
Он вышел из-за угла и увидел спину Жана. Тот наклонился над дверью герметической камеры, за которой стелился космический холод, и силился ее открыть.
«Давненько он тут возится, – подумал Октавиан. – Наверное, хотел войти в герметическую камеру и выкачать в нее весь воздух корабля, чтобы не потерять и молекулы кислорода…» Это было похоже на дурной сон или же на кошмар с привидениями. Он совершенно один в этой бездне.
– Какая встреча! – громко воскликнул он. – Какая неожиданная встреча! Я было тоже подумал, что один из нас – лишний. – И его губы дернулись в кривой усмешке. – А тут вон какие дела. Надеюсь, я тебе не очень помешал? – Голос Октавиана стал жестким.
Жан медленно обернулся, выпрямился. Скроен он был на диво, к тому же в руке у него был железный брус. И откуда он его только достал?
Октавиан сделал еще шаг.
Фошеро совершенно спокойно поднял над головой брус.
Октавиан сделал еще шаг.
Брус поднялся выше. Фошеро изобразил довольную улыбку.
– Не подходи! – сказал француз. – Иначе… Я совсем не шучу.
– Ты прав. Один из нас лишний. Втроем мы не доживем до спасательной экспедиции. Ты и сам это знаешь.
Он сделал еще шаг, и улыбка окаменела на его лице как маска.
Фошеро наклонился, как бы готовясь к прыжку. Дурной сон продолжался.
– Ну, подходи, – прохрипел он.
И Октавиан стал подходить, и нее происходило как во сне.
Шаг, другой, третий… Еще один…
Рука Жана беспомощно повисла.
– Никак мне от тебя не избавиться, – в изнеможении произнес он. – Все осточертело, понимаешь? Я не могу больше, нет сил…
– Неправда.
– Все, – повторил он. – Здесь уже нет ничего такого, что могло бы меня задержать.
– Нет, есть, – сказал Октавиан со всей твердостью, на которую только был способен. – Нас кто-то слышал.
– Я подсчитал. До последней мелочи. Резервы самые ограниченные. Если корабль даже пойдет спасать нас, он все равно опоздает.
– Я тоже все подсчитал самым скрупулезным образом. Месяц туда, месяц сюда, и в запасе еще десять дней. Так ведь?
– Ну! Чего же ты еще хочешь? Разве не лучше, чтобы кто-то из нас пожертвовал собой и дал один, два или десять шансов на спасение? И почему именно ты взял на себя задачу отвечать за других? Почему ты решил, что Ганс должен жить? Ты решаешь за меня,…
– Это ведь тоже предательство, – задумчиво проговорил Октавиан. – Семь лет мы были вместе. Не семь дней – семь лет.
– Семь лет, – горестно повторил Фошеро. – Семь лет! Как трудно возвращаться домой после семи лет.
– Очень трудно, – подтвердил Октавиан. – Очень трудно, но нужно, Жан.
Он стер со лба холодный пот, ощутил, как бешено бьется кровь в висках, как ноги стали ватными, и тяжелыми шагами тронулся по коридору. Через каждые два шага иллюминаторы, эти водянистые солнца, смахивающие на медуз и еще невесть на что, мерцали сквозь хрустальное стекло, словно издеваясь над ним. Они, эти небесные тела, стали ему ненавистны. «Впрочем, – размышлял он, проходя длинными коридорами, – чем они виноваты, что они именно такие, что с ними случилось именно то, что случилось…» В конце коридора, прислонившись к тяжелой герметической двери, Жан Фошеро слушал удаляющиеся шаги. Закрыв лицо руками, он скользнул вниз по стенке.
Октавиан возвратился в отсек управления кораблем. Он включил радиосвязиста. В отсеке зазвучала записанная электронным радистом на пленке незнакомая речь. Какой-то корабль засек их, идет к ним на помощь. Из-за помех трудно было установить, как далеко находится от них этот корабль и стоит ли тешить себя надеждой на его помощь.
Неделя шестая
«Помнишь? – спросил он себя. – Помнишь?» – «Да, – отвечал он, – помню…» Все же ему не до воспоминаний. Но Октавиан сделал усилие и снова сказал себе: «Да, конечно же, я все помню, не забыл и былинки, не забыл, как трава заостряется к небу; и не забыть все эти звуки, которые можно услышать только в одном-единственном, только в моем родном селе; и запахи, со всеми их оттенками, начиная от благоухания цветущей акации, от запаха полыни, созревающей пшеницы, от тяжелого духа болотного; стоит только захотеть, и тут ж вспомню вкус леса и неповторимый аромат ночей, проведенных на берегу озера у Поноаре, орехов у Больших виноградников и яблонь. Да, – сказал он, – я бы мог вспомнить все это, и еще многое другое: разбитое в детстве окно; усталую мать, приходящую с работы; наши кроткие и многоводные реки, летом прозрачные, а по весне вышедшие из берегов, разлившиеся, как море; льдины, на которых ребята путешествовали, как на плотах; высокую черешню, с которой упал; коня, резвящегося на самом юру, и еще… Видишь, – сказал он себе, – как все это просто? Стоит только воскресить в памяти то, что некогда было любо, и спокойствие тут же вернется к тебе».
Он знал, что это не совсем так, но ничего другого, кроме воспоминаний, у него сейчас под рукой не было, поэтому он снова сказал себе: «Помнишь? В силах ли припомнить сейчас, после стольких лет? Да, – уверил он себя, – я помню, я помню все, могу даже собрать крупица за крупицей, и не останется ни одного незаполненного часа… Мы были детьми, по это была не игра, я помню расцветшую сирень, и ивы, и прихотливые улочки на другом краю села, и записки, летавшие по классу, и школьные вечера, и мучительное беспокойство, и грандиозные планы на будущее, тайные взгляды, соприкасающиеся, минующие множество лиц, и… да, особенно ту самую ночь, когда родители ушли из дому, и мы лежали рядышком с открытыми глазами и притворялись, что сладко спим… Нет, я не забыл, да и как бы я мог забыть самого себя? Я ничего не забыл, потому что не могу забыть, да и не хочу, понимаешь? Да, – отвечал он себе. – Это так. И ту большую любовь, которая ждет меня сейчас, и сына, который ждет меня… Это совсем не воспоминания, и я для них тоже совсем не воспоминание… Нет, – сказал он, сжимая кулаки, – нет! Как может стать воспоминанием то, что еще не стало прошлым?»
…Он уже много дней сидел перед экраном, сидел в одиночестве, как призрак на покинутом погосте. Экран делила надвое тонкая ниточка, и у него временами создавалось впечатление, что эта же ниточка проходит через его мозг. В известном смысле это так и было. С правой стороны экрана на него неотрывно смотрели глаза Жана, с другой виделся задумчивый профиль Ганса. Он опасался, что в таком отчаянном положении они могли бы сотворить глупость, и не отрывал глаз от экрана.
Октавиан далеко не был уверен, что им ничего не известно про это непрерывное бдение, но уже было все равно, одобряют они это или нет. Он думал, что исполняет свой долг, и этого было достаточно. Когда один из них, скажем Жан, отправлялся бродить по коридорам, видеокамеры пробуждались одна за другой и шаг за шагом шли за ним.
Ганс почти оправился. Он знал всю правду, но вел себя достойно.
Он сидел перед экраном, все следил за двумя другими призраками. Призраки читали, писали, ели, ложились спать и зарывали лица в подушку, делали гимнастику, словом, все возможное, чтобы не встречаться.
Поначалу их объединяла забота о здоровье Ганса. Когда же он поднялся, продолжали встречаться в силу тягостной привычки, но им нечего было сказать друг другу, и это страшно угнетало их, как преступление, и тогда они, не сговариваясь, решили оставаться в своих каютах, иначе дошли бы до того, что испытывали бы ужас один перед другим, стали бы ненавидеть друг друга лютой ненавистью. Итак, каждый из них спрятался в свою раковину, в своей каюте, а он, Октавиан, определил себя здесь, перед экраном с ниточкой посередине, проходящей сверху вниз, как ручеек. Ему казалось, что здесь он находится вечность, но на самом деле прошла лишь неделя и завтра должна была начаться другая, седьмая. Завтра…
«Помнишь? – спрашивал он. – Помнишь? Да, – отвечал он, – помню… Помнишь все наяву или только кажется? Наяву, – отвечал он твердо. – Во мне живет каждая секунда всех тридцати лет, прожитых на Земле, и всех семи лет странствий по бездонностям Большого Космоса».
Спасательный корабль летел к ним, а им ничего не оставалось, как ждать своей участи.
Неделя седьмая
Их корабль агонизировал. Внутренности разлагались медленно, как в теле, пораженном гангреной. Нервные центры остались нетронутыми, и катастрофа неспешно стекалась от периферии к центру, к зрению, к слуху и мозгу корабля. Это было как рак, как проказа или еще что-то пострашнее. Ночь за ночью были слышны стоны агонизирующей гигантской птицы.
Она умирала, и умирала куда мучительнее, чем люди. Когда уже было не в силах слушать томительный стон металла, Октавиан затыкал уши, но стон продолжал сверлить его мозг, и он понял, что находится на пороге помрачения рассудка.
Оставалось недолго. Но он решился ждать конца. Он уже не верил, что спасательный корабль застанет их живыми. Великой милостью казался каждый глоток воздуха, каждый стук сердца, божьим даром казалось каждое воспоминание. Он смертельно ненавидел время, такое мучительное и быстротечное. Он не знал, будет ли после этого еще какая-то жизнь. Он хотел прожить эту. До конца. До последнего вздоха. До последнего глотка воздуха. До последней крошки хлеба. Вместе с Гансом и Жаном Фошеро. Назло драконам и космическим бабам-ягам, назло метеориту, который мог оказаться вовсе не метеоритом.
И особенно – назло этим солнцам со своим дурацким светом.
Вдруг он понял, что ему уже не вынести одиночества.
Неделя восьмая
Агония продолжалась.
Ночью было особенно невыносимо слушать бесконечный стон металла. Десятки автоматов делали отчаянные попытки приостановить или же отдалить катастрофу, но все их усилия ни к чему не приводили.
Он не покидал своего поста. Отключил экран, но продолжал оставаться перед ним. Как каменная баба. За кем он наблюдал? За Гансом? За Фошеро? Октавиан криво усмехнулся. Скорее всего смотреть надо было за ним самим… Удивительно, но иногда на экране всплывала тень как бы какого-то приближающегося к кораблю тела. Но это могло быть и галлюцинацией. Он не знал, будет ли потом еще какая-то жизнь, и хотел продолжить эту. Вечность, а то и две, и три вечности назад, когда Жан Фошеро не нашел спецлодки, когда уже все было потеряно, он уже решился. И когда огненный столб метнулся к Земле, неся с собой две с лишним тысячи капсюль, и еще одну, самую маленькую, в которой находился лишь листок из записной книжки с нацарапанным номером сектора, в котором они застряли, да с двумя-тремя короткими объяснениями, Октавиан по-прежнему оставался верен своему решению. И теперь он боялся идти к ним, боялся, что не выдержит.
Но жизнь надо было прожить до конца, и ему неоткуда было знать, будет ли еще другая жизнь, и не мог объяснить, почему жизнь надо прожить до конца, и что такое сама жизнь, и почему они должны вернуться. Он боялся синевы в глазах Ганса, боялся едкости Жана. Они смотрели на вещи с другой точки зрения, они были не в состоянии понять его. Когда-то Жан даже сказал ему, что у него ужасное чувство самосохранения. Но это было не совсем так. Он хотел вернуться.
Он хотел вернуться. Только и всего.
«Я – клетка того большого сообщества, называемого человечеством. Я – это не только те, что существуют сегодня, а и те, которые жили сто и тысячу лет назад. А это значит, что две тысячи предков живут во мне, и смотрят на мир моими глазами, и слышат моими ушами, а я думаю, исходя из их опыта, и если меня не станет, не будут и они. Но во мне живет еще тысяча или десять тысяч наследников, и я живу в них, и если не будет их, не будет вообще никого, – лихорадочно рассуждал Октавиан Маниу, ясно ощущая, что к нему прибывают силы. – Да, – сказал он себе, – мне надо вернуться на Землю и поклониться могилам предков, чтобы они знали, что существуют; пойти к могиле того самого поэта XX века и сказать ему, что вспомнил стих, вспомнил его стих на краю мироздания, которое никогда не знавало, что такое стихи, и которое отныне будет это знать: да, надо вернуться, да, ради тех, кто живет сегодня, и кто будет еще жить…»
Он был готов вернуться и в огненном вихре, был готов обрушиться на Землю в объятом пламенем корабле, только бы знать, что вернулся, что уже там, превращенный в щепотку глины, и через тысячу или через две тысячи лет, когда ветер в миллионный раз развеет этот комок, и ровно столько же раз омоет его дождь, проведя сквозь артерии цветов и деревьев, он снова станет человеком. И тот человек, который будет Октавиан и не будет им, никогда не узнает, что в нем живет и движется атом, а то и два, и три атома того, кем был он когда-то. Да, не будет знать. Но это уже не имеет никакого значения. Важно рыло то, что он будет там. Навсегда. Во веки веков. Он принадлежал Земле, и не мог не вернуться на Землю.
Этих вещей он не мог себе объяснить. Октавиан перемалывал их каждый день в своем мозгу, перемалывал давно, даже не сознавая это. И все же никак не мог отдать себе отчет в происходящем.
А агония корабля подходила к концу. Кровь исполинской птицы все медленнее пульсировала в артериях, и ее тело все чаще содрогалось в конвульсиях.
…В понедельник погасли огни в заднем отсеке, во вторник воздух стал нагреваться.
Аппаратура изо всех сил старалась сохранить уголок тепла в этом пространстве с мутным светом и солнцами, напоминающими медузы. Но агония подходила к концу; фатальная, ужасная, неотвратимая, как судьба; бесконечность и небытие подстерегали их мутными и жадными глазами. Они заманили их в этот уголок мироздания, сильных и непобедимых, и теперь позволяли себе поиграть с ними.
– За грань нелюдимого завтра, – прошептал он.
Достал из нагрудного кармашка три пастилы, взвесил на ладони и снова положил в карман. Улыбнулся, провел ладонью по лбу, поднялся, прошелся по каюте, снова улыбнулся, на этот раз иронически, вызывающе. «Ну и что, – сказал он себе, – ну и что?» Пощупал пастилы в кармане. Они были на своем месте.
Это все, что у него есть, абсолютно все, и их надо приберечь для последнего часа.
«Я – „Сокол“, я – „Сокол“, – услышал он в наушниках. – Держитесь!»
Конец девятой недели
В четверг они разделили последний кусок хлеба, в пятницу выпили только по стакану воды, в субботу – по полстакана.
И тогда он решился. Он сделал все, что от него зависело, и теперь понимал, что пора положить конец этому долгому кошмару. Верить в то, что какой-то корабль отыщет их в бездне, ему уже не хотелось.
Он включил экран.
– Жан, Ганс! Поднимитесь к пульту управления!
Не дожидаясь ответа, он выключил аппаратуру.
Через две секунды они вошли. Он долго смотрел на них, точно хотел удостовериться, что на них можно положиться, затем стал говорить, долго говорить.
– …это как сон, – сказал Жан. – Я не знал… я не верю…
– Какая разница…
Он расстегнул нагрудный карман и достал три розовенькие пастилы. Ганс попросил их понюхать, и все трое захохотали…
– … в этом случае наш организм не будет нуждаться ни чем, ни в чем. Потребуется разве что немного кислорода. Для этого надо будет надеть скафандры. Понятно?
– Конечно, – ответил Ганс. – Даже чудесно, я бы сказал, – но не договорил. В заднем отсеке что-то случилось: нечто врезалось в корабль, шатнуло его обессиленное тело. Впрочем, и сам корабль мог не выдержать собственной тяжести. Во всяком случае, металл стонал и ревел. – Они дождались, когда снова стало тихо.