Текст книги "Наркомат просветления"
Автор книги: Кен Калфус
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
Молодому человеку по природе не свойственна была экзальтация; и он не мог понять, что за чувство бурлило в нем, пока он шел под слабо моросящим дождиком по дороге к почтовой станции.
Не страшно, если люди сочтут его обманщиком – даже Мейер, который в любом случае знал его за надежного человека. Грибшин пришел к мысли, что обман заложен в самой природе синематографа, как и любого другого вида повествования. Тебе дается набор фактов, иногда добытых с огромным трудом, иногда – неполных или неточных, и твоя задача – расставить их в каком-то осмысленном порядке. Если не вложить в упорядочивание фактов определенный смысл, сюжета не выйдет.
Сейчас в сюжете участвовали граф и графиня. Грибшин задумался, как бы ввести в рассказ Семенову дочку. Конечно, ее утверждение насчет отца ребенка – полная чепуха, но Грибшин не позволял своему неверию мешать расчетам. Ее набухшие груди и раздутый живот станут всемирной сенсацией, приятно подогреют уверенность толпы в том, что все святые – лицемеры. Ему даже интертитра не понадобится. Конечно, такое синематографическое зрелище начисто уничтожит доверие графини, только что завоеванное фирмой «Патэ», но этот трюк был безмерно притягателен самой своей наглостью.
Почва вокруг деревни размякла – лед растаял под дождем, моросившим на неделе. Дыхание Грибшина вылетало облачком. Он чувствовал щеками новый холод, упавший на Астапово и окрестности. Скоро придут морозы – и уже не уйдут до весны. От предчувствия кровь ударила ему в голову. Это ощущение было так сильно, что крики донеслись до него неотчетливо.
Из черноты ночи выплыла почтовая станция – казалось, она сама шла наугад, как корабль без лоцмана. На скамье перед домом сидел человек. Это был Семен – в руках он держал кусок березы и большой охотничий нож. Семен не поднял головы, когда подошел Грибшин. Грибшин стоял, пытаясь разглядеть, что именно выстругивает Семен, сидя в холоде и сырости. Но в дереве не видно было никакой определенной формы. Семен просто строгал деревяшку, бессюжетно, сопротивляясь желанию творить. Он источал алкогольные пары. Что-то все-таки претворялось здесь: деньги – в водку, извечная русская формула. Семен получил довольно много денег за проживание Грибшина.
Старик не глядел на Грибшина. Он казался совершенно бесчувственным, и сам Грибшин словно внезапно погрузился в какой-то океан. Океан был огромный, зеленый, мокрый, оглушительный, вопящий, головокружительный, живой, русский. Грибшин не заговорил со стариком.
Ближнее окно почтовой станции было залито светом, так что рельефно вырисовывались грубые волокна занавески. Когда Грибшин толкнул дверь, золотой свет пролился на грязный порог. Он осознал крики девушки в тот момент, когда они прекратились. Дверь тут же захлопнули со страшной силой у него перед носом.
Грибшин уставился на дверь, как будто микроскопические волокна древесины, выступающие на поверхности, могли сложиться в буквы и фразы и объяснить только что виденное им. В комнате не было ни одного знакомого ему человека – только сутулая седая женщина. С разгоревшимся лицом. Она вроде бы с кем-то боролась. Ее иссохшее тело было замотано грязными тряпками – но чем были испачканы эти тряпки? Стул упал. На полу валялись простыни. И, кажется, он видел голую ногу? Нога ли это была?
– Галя, – пробормотал старик. Имя прозвучало почти как ругательство. – Что с ней будет? Есть хвакты… Хвакты можно понять… А вот что они значат, это другое дело… Барин улыбается, да улыбается ли? Пятно девичьей крови, да кровь ли это? Золотой… Эта баба, знаешь, совсем стара стала. Последний раз она была повитухой в девятьсот седьмом, приняла мальчика, сына Тимон Андреичева сына… Хера, хера. Хер – это хвакт. А для чего его используют – то он и значит… Я тебе говорю, Марина совсем сдурела. И старуха тоже. Только Галя… Галя… Знаешь, она не всегда такая была. Маленькая была… смышленая, это так же верно, как то, что в лесу темно. Я думаю, это все граф виноват… Но кто знает? Сам граф – это не хвакт. Он морок, привид, толкование… Нет, хвакты – они на самом деле. Об хвакт можно зубы сломать…
Пока слова старика просачивались в сознание Грибшина, крики девочки возобновились.
– Господи, помоги! – донеслось до Грибшина через дверь. – Господи помоги Господи помоги Господи помоги!
Ответил другой голос, еще более приглушенный, словно из-под кучи одеял:
– Господь спаси тебя и сохрани!
Грибшин изо всех сил пытался понять, что происходит. В голове у него все крутились юпитеры, кинокамера, графиня, обвинения Хайтовера и присутствие кавказца. Ему было очень странно, что кавказца сейчас нет с ним. Очень медленно, словно заново учась говорить, Грибшин обратился к старику:
– Она рожает?
– Родами умрет, – спокойно ответил старик.
Грибшин положил руку на дверь, но не стал толкать. Он не хотел опять заходить в комнату. Из-за двери донесся очередной крик боли, и Грибшин обратился к Семену.
– Лошадь, – провозгласил он.
Семен не ответил. Он смотрел в никуда, как будто его словоохотливость приснилась Грибшину.
– Лошадь, – повторил Грибшин. – Лошадь – это конкретный факт.
Через некоторое время Семен сознался, что лошадь есть у соседа, и, нетвердо ступая, сопроводил Грибшина туда, чтобы попросить лошадь взаймы. Переговоры заняли примерно столько же времени, сколько понадобилось бы Грибшину, чтобы вернуться в Астапово пешком.
Было уже поздно, и Астапово погрузилось во тьму, за исключением отдельных очагов коммерции и развлечений. Железнодорожная станция была окутана тишиной, особенно вокруг дома начальника. Репортеры вернулись к себе в шатры и в вагон, и другие зеваки нашли пристанища, какие были отведены им по роду занятий. Две пары жандармов прогуливались вдоль перрона в противоположных направлениях, а третья пара стояла на посту в середине платформы. В доме не было ни огня. Грибшин, неопытный всадник, гораздо сильнее запыхался в результате поездки, чем заемная лошадь.
Он привязал скакуна. Беспрепятственно подошел к дому начальника станции и постучал в ту же дверь, куда несколько часов назад на миг допустили графиню.
Внутри дома послышалась мышиная возня, и все затихло. В ответ на эту тишину он ударил в дверь, пытаясь выразить неотложность дела, которое привело его сюда. И тут он сам перестал ощущать эту неотложность. Пощипывал морозец. Что подвигло Грибшина на эту глупость – бешеную скачку среди ночи? Крики деревенской дурочки? Дурочки умирали от родов по всей России. Другие дурочки спешили занять их место. Кавказец посмеялся бы над ним.
Как раз когда Грибшин собирался отступить от двери дома, в котором граф доживал свою последнюю или предпоследнюю ночь, дверь отворилась, и на пороге явился очень высокий мужчина средних лет в ночной рубахе. Это был один из пяти ныне живущих законных сыновей графа – Грибшин не знал, который именно.
– Чего вам надо? – буркнул мужчина.
«Заснять графа на смертном одре», – но вместо этого Грибшин ответил:
– Одна девушка нуждается в помощи. Она рожает.
Мужчина покачал головой, словно не пуская слова наружу. Грибшин предположил, что семью графа беспокоили на этой неделе уже много раз, и удивился, почему его приходу никто не помешал. Мужчина почти закрыл дверь, очевидно, чтобы не напустить холоду в дом, но закрыл все же не полностью – оставил щелочку.
– А доктор Маковицкий уже спит? Вы можете его разбудить? У девушки кровотечение. Она умрет.
– Доктор Маковицкий у графа, – ответил графский сын. В голосе его слышалась тяжелая усталость.
– Может, кто-то из других докторов? Доктор Покровский? Доктор Беркенгейм? Может, доктор Беркенгейм со мной поедет? Девушка всего в двух верстах отсюда. Можно мне поговорить с доктором Беркенгеймом?
– Уже поздно.
– А где г-н Чертков?
– Чертков не доктор.
– Он поймет, что́ поставлено на карту. Из-за отсутствия врача умирает молодая женщина. Уж наверное, можно выделить одного из медицинских светил на несколько часов. – Грибшин говорил безо всякой иронии. Он добавил: – Я не побираюсь. Я не миссионер и не сектант. Я служащий фирмы «Братья Патэ».
– Извините. Ничего нельзя сделать.
– Спросите графа! Он не спит?
Сын был высокий и мрачный, но с теплотой в глазах. Он пытался скрыть сочувствие. Он верил каждому слову Грибшина; он принимал к сердцу все людские просьбы, но был не в силах помочь. Всю жизнь он чувствовал себя в разной степени беспомощным, бессильным, нерешительным и бесполезным. Он часто думал – а кем бы он стал, если бы родился от менее известного отца? А сейчас – просто-напросто: что, если бы его отец решил умереть не столь публично – дома?
– Сударь, прошу вас.
– Спросите графа! – повторил Грибшин. – Или представьте себе, что спрашиваете графа. И представьте себе, что он ответит. Посмотрите на то, что он писал: о ценности человеческой жизни, о том, что крестьяне тоже люди…
– Мой отец много чего написал.
– Да, и написанное – не пустые слова.
– К нам приходит множество людей, и все точно так же просят помощи, на основании того, что писал мой отец: утилитаристы, пацифисты, коммунисты, оргиасты. Духоборы. Молокане. И все чего-то просят, и все на основании книг. Часто их просьбы противоречат друг другу. Мы не можем удовлетворить все просьбы.
Грибшин ушел от двери дома начальника станции, злясь на самого себя. Конечно, графский сын прав: Астапово наводнено просителями. Теперь Грибшин не знал, что делать. Он подумал, не остаться ли ночевать на койке в шатре у журналистов, но вспомнил, что обещал вернуть лошадь. Он обогнул дом начальника станции и подошел туда, где привязал клячу. Взобравшись в седло и взяв вожжи, Грибшин понял, что они с лошадью не одни.
Ему не надо было поворачиваться – человек подходил к нему спереди. Это был не тот, кого он ждал, не кавказец. Перед человеком плыл в воздухе светящийся красный шар – кончик горящей сигары. В темноте Грибшин не мог понять, к кому прикреплен другой конец сигары. Запаха дыма он тоже не мог понять: к дыму примешивался другой запах, знакомый, но Грибшин не помнил, откуда он его знает. Он мог просто игнорировать это видение, но загадочное видение, или что-то странное в его собственном сегодняшнем настрое, тоже загадочном, заставило его остаться на месте и наблюдать.
– Добрый вечер.
Грибшин кивнул в направлении голоса.
– Время уже довольно позднее для того, чтобы скакать туда-сюда, – заметил бестелесный собеседник.
– У меня срочное дело, – ответил Грибшин. И почувствовал себя глупо из-за того, что ответил.
– Срочное дело? – передразнил голос. – Я полагаю, в нем замешана девушка. Я вижу, что в здешних срочных делах очень часто замешаны девушки.
Тут Грибшин узнал фигуру, выступающую из мрака. Это был профессор Воробьев, человек с крысой.
– Это не то, что вы подумали. Совсем другое, – сказал Грибшин.
У Воробьева в одной руке был большой черный докторский саквояж, а в другой – зажженная сигара. Насколько мог разобрать Грибшин, докторское лицо выражало легкое презрение – но к кому относилось это презрение? К ассистенту синематографиста? Ко всему свету, не ценящему гений доктора? Грибшин понял, что профессор его опять не узнал и никогда не узнает.
Когда Грибшин рассказал Воробьеву про девушку, выражение лица профессора не изменилось. Презрение, словно глазурь, застыло у него на лице. Но он сказал:
– Я поеду. Показывайте дорогу.
ЧетырнадцатьСемен так и сидел на скамейке, выстругивая из очередной деревяшки уже другую бесформенную фигуру. Он даже не поднял головы при появлении двух господ. Грибшин помог Воробьеву спешиться, и профессор тихо вошел в дом.
Дверь открылась лишь на миг, и Грибшин сразу отвернулся, но ему снова представилось зрелище, которое не могло быть логически осознано им в данный момент. Единственный кадр, растянутый на метр повествования, неизгладимо запечатлевшийся на сетчатке глаза, при том, что соседние эпизоды стерлись из памяти. Теперь видна была и Марина, склонившаяся над дочерью. Она обхватила девочку руками. С ней была старуха, завернутая в измаранные тряпки. Старуха нагнулась над девочкой, лежащей на импровизированных подушках. Верхняя часть девочкиной рубахи была абсолютно чистая, исключая небольшое пятно над левой грудью. Ниже пояса все было пропитано кровью, словно девушка была цветком, растущим в горшке с кровью. Лицо девушки преобразилось от боли, приобрело какую-то простую красоту. Старуха – повивальная бабка – казалось, испытывала ту же боль, но у нее на лице эта боль читалась как глубокая старость, напрасно прожитая жизнь, столь долгая, что мало кто из российских крестьян мог на такое надеяться. Старуха отчаянно двигала руками в массе алых простынь. В эту долгую секунду Грибшин услышал только:
– Господь спаси тебя и сохрани!
Тут девушку загородила спина Воробьева, и дверь закрылась.
Грибшин уселся рядом с Семеном, оба глядели в темноту и слушали нескончаемые крики девочки. Семен достругал одну палочку, отложил, хотя она так и не обрела никакой определенной формы, и принялся за другую. Грибшин опустил глаза, разглядывая землю у себя под сапогами, едва видимую в темноте, и рассыпанные по ней стружки от Семеновой резьбы. Это были всего лишь стружки, но Грибшин различил в них какие-то очертания, некую фигуру.
Он вглядывался изо всех сил – ему пришлось мысленно удалить те стружки, которые не вписывались в картину. Он окончательно убедился, что в стружках скрыт ангел, или, по крайней мере, какое-то фантастическое создание, – нет, именно ангел. Грибшин почти различал очертания его крыльев. Удлиненная фигура словно вставала из массива щепок, сложившихся в подобие прямоугольника – возможно, длинного гроба. Восстающий дух. Потом в глазах у Грибшина прояснилось, и картина исчезла.
Грибшин не следил за временем, и постепенно крики перестали доходить до его сознания. Наконец он вспомнил про лошадь. Не сказав ни слова Семену, он взял поводья и повел лошадь по тропинке. Сосед, беспокойно ожидавший у калитки, не справился о Семеновой дочке.
Возвращаясь плохо знакомой дорогой, Грибшин едва узнал деревню с этой стороны. Штук шесть домов рассыпались на обочине дороги, словно игральные кости на столе. К Семену вышли Марина и повитуха. Семен перестал строгать, а две женщины сидели по бокам, словно взяв его в скобки, и глядели на рассыпанные стружки. Стружки соответствовали выструганной палочке, как негатив – позитиву. Женщины посмотрели на Грибшина.
– Профессор Воробьев? Где профессор Воробьев? – спросил он.
– У девки, – буркнул Семен.
Он сделал на палочке зарубку и повел очередной разрез.
– Она жива? – спросил Грибшин, выдыхая с облегчением и позволяя себе что-то вроде улыбки, на долю секунды перекосившей нижнюю половину лица. Ему никогда раньше не приходилось спасать кому-то жизнь. Он подумал об отце, который был бы им доволен, которого порадовал и развеселил бы его рассказ о ночных подвигах в седле.
– Да только мальчик умер.
– Какой мальчик?
– Ее мальчик. Мой внук.
– Мои соболезнования, – сказал Грибшин.
Никто не ответил, и никто не помешал ему войти в избу. Он толкнул дверь. Комната не изменилась с тех пор, как он впервые вошел в этот дом, только сейчас она была напоена солнечным светом, будто настало утро, и с виду была гораздо чище, словно ее только что выскоблили дочиста. Следов крови не осталось. Воробьев, стоявший спиной к двери, посмотрел на него безо всякого выражения. Профессор был все в том же костюме, и даже волосы у него не растрепались.
Грибшин учуял тот же странный запах, с которым впервые столкнулся в купе, на пути из Тулы. Это был запах Воробьева, но теперь он стал более отчетливым и едким, почти неприятным. Грибшин едва не чихнул. Возможно, в этом ореоле запаха крутились молекулы экстракта какой-нибудь поганки, или головни, или споры какого-нибудь редкого тропического растения, частицы осколка кометы или блуждающей туманности. Грибшин задумался: не так ли пахнет будущее?
Девочка лежала навзничь на тюфяке и спала. Она покоилась царственно, и можно было не заметить, что она идиотка, но в остальном она выглядела точно так же, как и до своего тяжкого испытания. На лицо не легли морщины. Простыни под ней не были окровавлены, и рубашка была чистая. Даже пятно исчезло.
– Я впервые принимал роды, – объявил Воробьев, но говорил он не с Грибшиным. Казалось, он обращался к девочке, которая его не слышала. – И мне пришлось пользоваться инструментами, не идеально приспособленными для этой цели. У меня не было эфира. Тем не менее я уверен, что более современных врачебных методов в этой деревне не видывали.
– Фирма «Братья Патэ» заплатит за лечение, – поспешно сказал Грибшин.
Воробьев опять повернулся к Грибшину, и тот засомневался, узнал ли в нем Воробьев хотя бы вчерашнего ночного спутника.
– «Братья Патэ»? Жаль, что в последние несколько часов вы не присутствовали тут с камерой: вышла бы прекрасная демонстрация практического медицинского опыта. Еще одна утерянная возможность. Синематографии так и не удалось достигнуть целей, к которым она якобы стремится, в особенности – слить воедино образование и науку. Синема стало всего лишь еще одной потехой для посетителей пивных.
Молодой человек покраснел:
– Фирма «Братья Патэ» никогда не забывает о своем общественном долге. Мы снимаем фильмы на серьезные темы и гордимся этим. Поэтому мы явились в Астапово, поэтому мы показываем зрителям важные новости со всего мира. Синематография – по-прежнему самое многообещающее средство общественного просвещения.
Воробьев отбросил сарказм.
– В таком случае у меня есть к вам предложение – я дам вам еще один шанс заснять достижения современной медицины. Вы запечатлеете прогресс медицинской науки, ее самые передовые достижения.
Грибшин открыто сомневался.
Воробьев объявил:
– Граф умрет завтра, или через неделю. Момент его смерти даст уникальную возможность проведения медицинской процедуры, которая обессмертит его славу. Я предлагаю вам запечатлеть посредством синематографии эту процедуру – плод моих долголетних исследований и экспериментов.
– Вы хотите проделать ее над графом?
– К несчастью, российские законы предоставляют наследникам полную власть над несчастным усопшим, вне зависимости от их компетентности. Поскольку граф явно неспособен распорядиться на случай своей смерти, решение будут принимать члены его семьи, или, что более вероятно, Чертков. Г-н Чертков уважает синематограф. Если не ошибаюсь, ваша фирма может оказать некоторое влияние на г-на Черткова.
Грибшин удержался от улыбки. Может, Воробьев и безумец, но он – интересный безумец. И запах – да, сомнений нет, это запах будущего. В эту секунду Грибшин понял, что всю жизнь будет слушаться своего предчувствия – ощущения, что он падает навстречу будущему, – всякий раз, как оно возникнет. Он смотрел на спящую девушку, на ее безмятежное лицо.
– Вы переоцениваете наше влияние на г-на Черткова. Он даже не пустил нас с камерой в дом.
– Г-н Чертков захочет с вами разговаривать. Он доверяет вашей фирме. Вы можете устроить нам встречу и представить меня.
Грибшин задумался, что из этого можно рассказать Мейеру, чье терпение было велико, но не безгранично. Мейер сочтет безумцем его самого.
– Возможно. Но я не могу обещать результатов. У г-на Черткова, э-э-э… весьма консервативные взгляды.
– У нас с г-ном Чертковым общая цель: донести величайшую истину до возможно большего числа людей. После надлежащей демонстрации моих исследований он поймет, что я его союзник, можно сказать – коллега.
ПятнадцатьСпозаранку в дверь забарабанили безо всякого пароля. Все лежали, затаившись, и тут очередной удар чуть не вышиб дверь. Послышался голос:
– Да открывайте же, мать вашу, это я, Сталин!
Вдовец, приютивший Ивановых, окончательно растерялся от неутомимой наглости этих чужаков, от их дискуссий, ругани, от набегов таинственных незнакомцев на его жилище. Человек с изрытым оспой лицом, назвавшийся Сталиным, прошествовал в дом, словно на сцену, поворачиваясь из стороны в сторону, чтобы дать себя разглядеть хорошенько. Иванов был в ярости. Его жена чуть ли не плевалась. Они провели бессонную ночь на печи. Молодой человек, Бобкин, пробежал мимо Сталина к окну и отогнул краешек тюлевой занавески. Он был уверен, что арест неминуем. Вдовец (которого звали Петр Егорьевич) понял, что его жизнь еще никогда не была в такой опасности. Он мысленно желал, чтобы граф наконец умер и Россия опомнилась.
– Вы нарушили революционную дисциплину, – хмуро заявил Иванов. Он уже оделся и сидел за импровизированным письменным столом, похожий на чиновника на зерноскладе. – Вы поставили под угрозу всю партию. Что если нас арестуют или убьют? Откуда вы знаете, что не привели за собой хвост? Вы должны были сидеть в Сибири до получения дальнейших инструкций!
– Там холодно.
Иванов грохнул кулаком по столу.
– Зачем вы приехали? Я знаю, зачем! Вы думаете, сейчас самое время для переворота, и вы надеетесь встать во главе его и обойтись без Партии! Я прав?
Сталин снял сапоги и пальто. Он сказал вдовцу:
– Нельзя ли вас побеспокоить насчет чаю?
Петр Егорьевич, счастливый, что получил задание, бросился к самовару. Новый гость сел на скамью у печи и вынул трубку. Он вытащил из кармана штанов кисет и набил в трубку немного табаку. Тщательно умял табак и закурил. Скоро помещение наполнилось черствым, едким дымом.
– Дорогой Владимир Ильич Ле…
– Иванов, – торопливо поправила мадам Иванова.
– Дорогой Владимир Ильич Иванов. Возглавить переворот, не имея поддержки Партии, было бы самоубийством, и к тому же рабочие не готовы, – сказал Сталин. – И вообще какой может быть переворот, когда под ногами путаются христиане в таком количестве. Но массовые выступления против царской власти – вполне вероятны, и Партии не помешает в них поучаствовать, верно? Ведь вы за этим сюда и явились, г-н Иванов? Подтолкнуть людей на забастовку или демонстрацию, и сделать так, чтобы кто-нибудь – не вы, конечно – поднял красный флаг? Чтобы наблюдать собственными глазами. Узнать расстановку политических сил. Я полагаю, мы приехали сюда с одинаковыми целями. – Сталин улыбнулся еще шире. – Так давайте не будем ссориться, товарищ.
– Ну хорошо, вы приехали. И что же вы узнали? – сердито спросил Иванов.
– Я был на станции, – ответил Сталин, не позволяя себе скатиться на тон упрека. Слов самих по себе было достаточно, чтобы выразить его мысль: Иванов не высунул носу из дома с момента прибытия в Астапово. – Необычайное для такой глуши зрелище: паломники, пророки, репортеры, телеграммы во все столицы мира. В России нет сейчас другого места, более прочно укоренившегося в двадцатом веке, чем Астапово. Это – революционный момент. По моим наблюдениям, это также и религиозный момент.
– Религия ist das Opium der polks,[4]4
Опий народа (нем.). Парафраз высказывания Карла Маркса («К критике гегелевской философии права», введение): «Религия – это вздох угнетенной твари, сердце бессердечного мира, подобно тому как она – дух бездушных порядков. Религия есть опиум народа».
[Закрыть] – отозвался Иванов.
Сталин глубокомысленно кивнул, будто впервые в жизни услышал эту фразу.
– Но, товарищ, ведь во многих случаях доктора вынуждены прописывать опий, – размышлял он вслух. – А если вы явились в Астапово, чтобы наблюдать за текущими событиями, вы должны были заметить, как сильно религия влияет на массы. Посмотрите на дороговизну хлеба. И молока. Посмотрите, какой безнадежностью пропитана сама ткань русской жизни. Эти люди не видали лучшего. Они много веков живут лишь верой в лучшую жизнь на том свете. Думаете, после революции эти люди так просто расстанутся со своей надеждой, с привычными церковными обрядами? Партия, готовясь к революции, не имеет права недооценивать место религии в жизни народа.
– Социальная мифология! Извращение! Богостроительство! Фёдоровщина! Ересь!
Ради кого они спорили? В комнате было четверо мужчин и одна женщина. Жена Иванова и его помощник Бобкин неминуемо должны были принять сторону Иванова. Оставался только вдовец – а он едва понимал, о чем они. Ему не польстила такая явная борьба за его мнение. Он все больше убеждался, что приютил у себя в доме шайку безумцев.
– Вовсе нет, – сказал Сталин. – Я же не предлагаю взять на вооружение христианство или какое-нибудь учение, основанное на трудах этого полумертвого дурака, неудавшегося святого – графа. Но если бы вы провели какое-то время на перроне в Астапове и увидели, какие страсти разбудило присутствие графа – идеи, символа графа, – вы бы поняли, что массам нужен объект для поклонения. Они любят графа гораздо больше, чем идеи и символы социалистической революции. – Сталин грустно покачал головой. – Товарищ, массы не видят особой разницы между социализмом и учением графа – «люби ближнего своего» и тому подобная чепуха. Этим-то мы и должны воспользоваться: в умелых руках граф станет героем-революционером, или еще лучше, мучеником!
– Мучеником? – Иванов брызгал слюной. – Кто же это его замучил? Жена-мегера? Нетопленый вагон третьего класса?
Сталин отхлебнул чаю и повернулся к крестьянину:
– Товарищ, нельзя ли у вас попросить хорошего русского печенья?
Петр Егорьевич полез в чулан.
– Товарищ Иванов, историю надо писать так, чтобы она отражала революционную истину. Обстоятельства смерти графа неважны. Но можно показать, если это будет в наших классовых интересах, что наша Партия развивает и осовременивает учение графа. Граф придаст нам авторитет в области морали.
Иванов зажал уши.
– Что вы несете! Наш авторитет в области морали базируется на научно-историческом методе!
– Товарищ, массам нужна вера. Социализм может заполнить эту нишу, введя свою собственную обрядность на основе научных принципов. Социалистическая революция может иметь собственные ритуалы – обедни, революционные праздники – и пантеон великих социалистов. Мы можем поместить туда графа…
– Нет, нет, нет! – завопил Иванов. – Тысячу раз нет! Это богостроительство. Я развенчал богостроительство в своей книге «Материализм и эмпириокритицизм»! Разве вы ее не читали? В ЦК было голосование по этому поводу! Редакционная коллегия объявила богостроительство извращением принципов научного социализма. Любая вера в бога, какого угодно – это труположество!
Тут произошло нечто странное. Сталин внезапно уронил голову, словно ему отвесили оплеуху. Возможно, это произошло на слове «ЦК». Веки его отяжелели, и он униженно вперился взглядом в голые доски пола. Ответить ему было нечего. Вдовец подивился такому преображению. Доверять ему, конечно, не стоило, но с таких людей все станется…
Наконец Сталин пробормотал:
– Вы совершенно правы… Я, конечно, читал книгу, но, видимо, недостаточно внимательно. Мне надо будет еще раз перечитать свой конспект.
Закончив извиняться, он просветлел лицом. А не издевается ли он над Ивановым, подумал Петр Егорьевич; если да, то недостаточно явно, так что у Иванова не было законного повода оскорбиться, даже если в глубине души он и был оскорблен. Зачем же Сталину дразнить Иванова? Неужели ради него, Петра Егорьевича? Все это было очень странно, но вдовец смутно понимал, что эти господа борются за власть через него, через спор об идеях. Дурацкий новый век, в котором споры об идеях будут влиять на судьбы простых людей, таких, как он сам.
– По крайней мере я не зря съездил в Астапово… – добавил Сталин.
– Вы съездили хуже чем зря! Эта поездка была полной глупостью! – провозгласил Иванов.
– Я кое-чему научился. И кое-кого привлек в наши ряды.
Иванов несколько секунд смотрел на кавказца. Он взглянул на Бобкина, который, разинув рот, слушал их спор. Бобкин никогда раньше не встречал таких невоспитанных людей, как Сталин. Иванов мог бы исключить Сталина из партийной верхушки. Раз не исключает – значит, видит в нем что-то полезное.
– Чему вы научились? Кого привлекли?
– Надежного молодого человека, синематографиста, служащего «Братьев Патэ», русского. Французы проводят синематографические съемки на станции.
– Каково его классовое происхождение? Зачем он нам нужен?
Сталин откинулся назад на скамье и затянулся дымом из трубки.
– Он понимает, что такое синема и как оно может работать на революцию. Он знает, как организовать факты во что-нибудь полезное.
– Какие факты?
– О, – с небрежным видом сказал Сталин. – Любые факты: факты-картины, факты-слова, полуфакты, бывшие факты, нефакты, факты, которые следуют друг из друга. Факты, которые прямо сейчас рождаются из событий и обстоятельств. Факты, которые не стали фактами, а остаются ложью, пока не служат революции. Юноша будет нам полезен.
Иванов поморщился, словно его нёбо оросил фонтан желчи. Какое-то время он молчал, а потом, почти мгновенно, его настроение изменилось. Он все еще не улыбался и глядел на Сталина так же пронзительно, но даже вдовец уловил в его поведении нечто новое, почти что снисходительность. Иванов потянулся погладить несуществующую бородку. Бобкин был прав: Иванов видел в Сталине что-то полезное.
– А вы пока возвращайтесь в Сибирь, – приказал Иванов.