Текст книги "Наркомат просветления"
Автор книги: Кен Калфус
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
– Я считаю, что наше общение было плодотворным, Николай Антонович.
Грибшин не улыбнулся в ответ.
– Мне нужно спешить на медицинский доклад, – торопливо сказал он, – но как мне… как мы…
Кавказец взял его за плечо. Он держал крепко, и Грибшин ощутил стальную хватку.
– Я знаю, где вас найти.
ДесятьПоприсутствовав за день еще на двух медицинских докладах и поругавшись с очередным представителем власти из-за съемок на вокзале, вечером на почтовой станции Грибшин опять обратил свои мысли к незнакомцу с Кавказа. Ни один человек не производил на Грибшина такого впечатления с тех пор, как в 1908 году в Москву прибыл Жорж Мейер. Мейер явился, не зная ни слова по-русски и едва ли понимая хоть что-то в чуждой империи, куда приехал, но он пылал энтузиазмом насчет синема и того прогресса, который оно должно принести человечеству, он обладал огромным техническим и художественным талантом и страстно желал поделиться им. Грибшин, ученик Мейера, усвоил, что посредством синематографа человек принесет просвещение в каждую дальнюю горную деревушку, каждый бедуинский лагерь, каждое поселение в тундре.
Но Грибшина добили невинные на первый взгляд слова кавказца. Тот проникал взором в будущее еще дальше, чем Грибшин или Мейер. Что же до крысы доктора Воробьева… революционер использует эту крысу.
– Сударь, а вы видали графа?
Впервые Семен, хозяин дома, упомянул графа в разговоре, с режущей фальшивой непринужденностью, пока Марина, жена хозяина, наливала Грибшину чай. Ее эти слова, казалось, повергли в замешательство. Семен, в отличие от других местных крестьян, избегал обсуждать причину, привлекшую в Астапово и соседние деревни столько чужаков и иностранцев. Грибшин поначалу пытался выяснить, что думают простые русские люди о графе, но супруги отвечали односложно, и больше он им вопросов не задавал.
– Его никто не видал, – ответил Грибшин. И добавил, тускло улыбнувшись: – Разве только человек десять его детей, примерно пятнадцать докторов, и около двадцати ближайших учеников и сподвижников, да еще жена начальника станции, которая его моет каждый день.
Он не стал говорить, что Мейер каждый день донимал Черткова просьбами, суля от лица фирмы «Братья Патэ» бесплатное распространение среди соответствующих пацифистских групп пленки, запечатлевшей графа на смертном одре и его последние слова. Чертков явно заинтересовался предложением заснять графа, но пока не ответил синематографисту согласием. Теперь Мейер обдумывал возможные подходы к Саше, младшей дочери графа.
Семен печально кивал головой, словно Грибшин высказал какую-то глубокую мудрость. Жена Семена стиснула зубы. Никто из них не смотрел на девочку, Галю. Она подняла голову – не оттого ли, что упомянули графа? Галя была коренаста, с плохим цветом лица и нечесаными пшеничными волосами. Беременность ее не красила.
Семен прокашлялся.
– Так что они говорят? Чего он собирается делать?
– Говорят, скоро умрет – в считанные часы или дни. Воспаление уже захватило оба легких. А что он собирается делать… Ну, например, он не собирается причащаться, если ты об этом. Митрополит прислал священника специально на этот случай, но к графу его не пустили.
Хотя Мейер пропустил приезд священника, который избегал появляться перед камерой, но позже удалось заснять, как он в черной рясе ходит по перрону – воплощение русской азиатчины, парижская публика будет в восторге. Священник был готов на что угодно, лишь бы граф принял причастие – иначе его нельзя будет похоронить по-христиански. Правительство боялось, что если графу откажут в церковном погребении, начнутся массовые беспорядки.
– Я чего хочу сказать, сударь, чего он собирается делать насчет наследства? Уже объявили?
Несмотря на неграмотность и отсталость, старик со старухой, очевидно, были хорошо информированы. По всей России люди чесали языки о домашние проблемы графа – во дворах, у колодцев, в конюшнях и кабаках – крестьяне, которые в жизни не читали ни слова из его трудов.
Грибшин ответил:
– С наследством будут разбираться еще много лет. Но все равно Чертков собирается издать самые последние труды графа, религиозные, миллионными тиражами, по себестоимости – без прибыли.
– Как, сударь, неужто граф мне ничего не оставил?
Мужик подался вперед, через стол, протянув перед собой руку, словно собирался коснуться руки Грибшина. Во взгляде его светилась почти что страсть. Марина кивнула, по-видимому, довольная, что ее муж наконец заговорил на эту важную тему.
– Что?
– Мне, сударь, Семену Семеновичу, хозяину этой избушки. Вы не знаете, моей семье что-нибудь полагается из наследственной массы?
Грибшин поморщился, в частности, из-за юридического термина, произнесенного Семеном. Вопрос повис в эфире между ними.
– Это для малого, который должен родиться, – добавил Семен. – Мы ж не так много просим.
Он помолчал, соображая, надо ли говорить еще что-нибудь.
– Корову, – объявил он. – Мы требуем корову.
Абсурд не был смешон Грибшину. Несмотря на свою молодость, он уже много раз сталкивался с абсурдом – искаженные, нелепые идеи встречались не только у рабочих и крестьян, но и в среде интеллигенции и дворянства. Царь дарует помилование политзаключенным. Рабочие не позволяют интеллигентам руководить собой. Конституционно-демократическая партия получит большинство мест в Думе следующего созыва. Австрия не аннексирует Боснию.
Наконец он сказал:
– Не думаю, что граф волен дать вам корову. Во-первых, яснополянское имение и все относящееся к нему движимое имущество по закону принадлежит графине. А корова в России пригодится кому угодно…
– Это не для меня, – заявил Семен. – Это для малого, который вот-вот родится.
– Тем не менее…
– Это ж его кровиночка! Его дитя!
Тут Грибшин засмеялся – не сдержался, невольно хихикнул и тут же пожалел об этом. Ему понадобилось несколько секунд, чтобы вновь овладеть собой.
– Что ты хочешь сказать? Говори прямо.
– Ребенок – от графа, мой внук, если будет на то Божья воля.
– Не может быть.
Семен положил руку на сердце.
– Честное слово, сударь, это правда. Как Бог свят.
Грибшин старался говорить урезонивающе, но не мог сдержаться – снисходительный тон так и рвался у него из груди.
– Когда же, по-твоему, это случилось? Еще и недели не прошло, как граф прибыл в Астапово – умирающим, дряхлым стариком. А твоя девочка вот-вот родит.
– Случилось, – сказал Семен.
– Где? В Ясной Поляне? Ты хочешь сказать, что девчонка восемь-девять месяцев назад ездила в Ясную Поляну?
Семен замолчал, и Грибшин опять осознал, насколько непробиваема эта проклятая мужицкая тупость. Для этой девочки съездить в Ясную Поляну было примерно так же вероятно, как съездить в Африку. Претензии мужика были абсурдны, но он от них не откажется, никогда в жизни не уступит разумным доводам. Крестьяне верят в то, что говорят, и ничего тут не поделаешь.
Он резко спросил у девочки:
– Кто отец?
Она впервые встретилась с ним взглядом. Глаза ее блестели, словно вот-вот прольются слезами. Но она не заплакала. На губах ее играла слабая улыбка, словно балансируя на грани иного мира. Грибшин удивлялся такой театральности – и особенно тому, как девочка управляла светом, отражающимся от глади озер ее глаз. Как и с той иконой – все дело тут было в освещении, но он не мог понять, как это ухитрились сделать в затененной комнате.
– Вы никогда не встречали графа, верно ведь? Не во плоти, во всяком случае… А теперь вы утверждаете, вы верите, что…
И тут Грибшин засмеялся во все горло, уже не извиняясь. Он трясся. Смех его был неприятен. Это был грубый, тяжелый звук, некрасивый, словно идущий через нос, будто дыхательная система Грибшина была устроена не так, как у всех нормальных людей. Обычно смех давался ему с трудом.
Как бы то ни было, российские землевладельцы, даже если они были писателями, теистами, пацифистами и вегетарианцами, очень редко оставляли что-то своим побочным детям.
ОдиннадцатьНазавтра графу не стало ни лучше, ни хуже, и московские врачи, сменившие Маковицкого на посту, не назначили никакого нового лечения. После полудня графиня упала в обморок на перроне у входа в дом начальника станции. Двое сыновей отнесли ее на скамью и привели в чувство при помощи нюхательных солей. Придя в себя, графиня слабо выкрикнула имя графа. Мейера не известили вовремя, и он не смог ничего заснять – Грибшин считал себя лично ответственным за это упущение. Хотя Грибшина никто не упрекал, на него все время словно давило что-то: материала для съемок становилось все меньше. Грибшин назначил специального человека для постоянного наблюдения за графиней. Иностранные корреспонденты тоже забеспокоились – вести из Астапова грозили сойти с первых полос газет. Многим журналистам платили по количеству опубликованных слов, а это количество теперь угрожающе сокращалось.
Графиня опять несла караул на перроне – она привлекала к себе внимание чувствами, легко читавшимися на лице, и выразительными жестами, словно перрон был театральной сценой. Подобно профессору Воробьеву и другим искателям известности, графиня приставала ко всем журналистам без разбору; она предлагала им открыть подлинную историю похищения графа.
Да, его похитили – Чертков и Маковицкий. Она сообщила журналистам, что эти бандиты не пускают ее к человеку, с которым она прожила без малого пятьдесят лет и которому родила тринадцать детей. Графиня напомнила, что это она переписывала набело все его рукописи и торговалась с издателями за публикации его величайших трудов – а теперь эти бандиты, повторила она, эта шайка сектантов не дает ей провести с ним последние несколько минут! В этот момент, именно в ту секунду, когда перед мысленным взором зрителя представал первый восклицательный знак (вскоре должны были последовать и другие), на пудреных щеках графини явственно проступал румянец, а над верхней губой выступали капельки пота. На Астапово спускались туманные сумерки, а Грибшин стоял на перроне в нескольких метрах от графини и наблюдал, как она дает Хайтоверу «исключительное» интервью.
Грибшин знал, что за ним тоже наблюдают. Конечно, возле съемочных групп всегда собираются зеваки, но до сегодняшнего дня никто не обращал внимания на молодого русского ассистента. Кавказец не смешивался с толпой, а держался поодаль, по всей видимости, направляясь куда-то еще, быть может, торопясь на какую-то встречу, но… Грибшин остро сознавал, как выглядит со стороны за повседневной работой, сознавал доверительный тон Мейеровских замечаний и команд, и чувствовал, будто держит в руках сам свет, горячий и жидкий. Это испытывались синематографические способности Грибшина, согласно условиям, предложенным ему накануне.
Вечером Грибшин вошел в шатер прессы, где Мейер сидел за обедом и бутылкой вина. Мейер только что вернулся с собственной неудачной встречи с Чертковым. Главный адепт, судя по всему, не собирался допускать синематографическую камеру в дом начальника станции. Мейер вышел со встречи в состоянии мрачной задумчивости, и соответствующее выражение не сходило с его лица, пока он поглощал первое и второе блюда. Маленький садовый столик был покрыт клетчатой скатертью, привезенной в Астапово вместе с остальным оборудованием.
– Позвольте мне поговорить с графиней, – предложил Грибшин. – Мы можем оказать ей услугу, на которую газеты неспособны.
– Что за услуга?
Грибшин замялся, не зная, как описать то, что он собирается сделать.
– Позвольте, я вам покажу. В крайнем случае потом смоем пленку.
Мейер секунду глядел на него с изумлением – ведь это он, Мейер, первым пошел на контакт с графиней, – а потом его луноподобное лицо озарилось солнечным светом. Его всегда радовало, когда его ассистент проявлял инициативу, он и сам любил все новое и рискованное. Безымянный кавказец не ошибся насчет его псевдонима – синематографист родился в Эльзасе, и звали его тогда Жозеф-Луи Мюндвиллер, но, как любой европейский революционер, он достиг успеха, лишь найдя свое настоящее имя.
– Хорошо, мой мальчик. Посмотрим, на что вы способны.
Грибшин вернулся на перрон, обезлюдевший в этот час ужина. Грибшин ожидал, что графиня все еще там – она заявила, что не собирается есть. Поискав графиню в зале ожидания и у кассы, Грибшин отправился к ее личному вагону. Лакей в ливрее с галунами, стоявший у вагона, злобно оскалился навстречу. Грибшин улыбнулся и объявил, что ему необходимо поговорить с графиней. Лакей опять оскалился и ответил, что графиня велела ее не беспокоить в этот час семейной трагедии.
– У меня личное послание от моего коллеги, мсье Мейера из фирмы «Братья Патэ». Прошу вас, передайте графине, что дело срочное. – Грибшин поклонился и протянул лакею монету. – Фирма «Братья Патэ» чрезвычайно признательна вам за содействие.
Слуга повернулся и вскарабкался по ступенькам, виртуозно сделав вид – способность, отточенная поколениями предков-слуг, – что он и без того собирался в вагон. Морось приглушала безжалостный электрический свет фонарей вокруг станции и проникала сквозь пальто Грибшина, а он стоял у подножия лестницы, уверенный, что монета упала в нужную щель. Он ждал двадцать минут. Наконец дверь отворилась, и в проеме показалась сама графиня.
Она стояла на площадке вагона над головой Грибшина, но не потому царственно высилась над ним. Она была коренаста, с бычьей шеей – потомственная дворянка, графиня, достойная пара для графа, не уступавшая ему в силе на протяжении полувека. Отсутствие улыбки стерло даже память об улыбке. Грибшин недооценил графиню. В ней была решимость, противоречащая всему, что ему о ней рассказывали. Неоднократные попытки самоубийства не оставили печати душевной неуравновешенности на сером, мучнистом лице. Во взгляде графини читалось полное осознание своего положения и даже созданного ею у публики смехотворного образа.
– Да? Что такое?
Грибшин ответил по-французски, желая потешить ее аристократический снобизм:
– Мсье Мейер свидетельствует вам свое искреннее почтение.
Молодой человек надеялся, что его пригласят подняться в вагон. Он ожидал беседы с глазу на глаз, в обстановке, где он мог бы дать понять, что заслуживает доверия, что сочувствует графине, и сделать ей свое смелое предложение. Но графиня обращалась с ним так холодно, что он понял: если он сейчас попросит допустить его в вагон, она может отказать и скрыться внутри. Морось усиливалась, шум станции стихал, и Грибшин почувствовал неотвратимое набухание исторического момента. Он заговорил ясным, чистым голосом – совесть его была так же ясна и чиста:
– Мадам, мсье Мейер свидетельствует вам свое величайшее уважение и преданность, и просил сообщить вам, что мы только что получили телеграмму от мсье Патэ. Мсье Патэ предвидит громадный успех фильмы, снятой о вашем прибытии, в Европе и Америке. Фильма пронизана сочувствием к вам. Мы нижайше просим позволения заснять вас еще раз. Мы убеждены, что о происходящем в Астапове может правдиво рассказать только синематограф.
Она смотрела на него так жестко и холодно, что Грибшин подумал: может быть, он опять ошибся, и она все-таки сумасшедшая.
– Со всем моим уважением к вам, мадам, вы ошибаетесь, считая, что вы и ваши близкие – единственные жертвы создавшегося положения. То, что совершается здесь и сейчас, бросает тень сомнения на творческий дар графа и на природу его семейной жизни. От этого обмана пострадает весь мир. Чтобы публика узнала правду – подлинную правду, которая превыше минутных обстоятельств, – публика должна увидеть, что вы сказали графу последнее «прости» и получили его благословение. Граф сам пожелал бы, чтобы это свершилось, если бы только решение зависело от него.
– Чертков этого не допустит.
Грибшин выдавил смешок.
– Власть мсье Черткова небезгранична. Быть может, он правит сейчас домом начальника станции, а быть может, и нет. Но то, что мсье Патэ правит синематографом, неоспоримо. От имени мсье Патэ я прошу вас приготовиться к съемкам. Пожалуйста, ждите нас на перроне возле дома начальника станции, скажем, через полчаса. Я обещаю, что в это время мы заснимем правду.
– Почему я должна вам верить?
Грибшина удивил этот вопрос – он был брошен Грибшину, подобно веревке, бросаемой утопающим пловцом. Грибшин некоторое время ощупывал трос, потом ответил:
– Мадам, мне вы не должны верить. Вы должны верить только истине.
ДвенадцатьНесколькими днями позже зрители по всей Европе наблюдали следующую сцену: графиня приближается к дому начальника станции и поднимается по трем ступенькам ко входной двери, где ее встречает некрасивая девушка – ее младшая дочь Саша. Графиня явно спрашивает разрешения войти в дом, а потом проходит в дверь мимо Саши. В этот момент изображение на долю секунды затемняется, дергается в сторону, изображая разрыв непрерывности, который на зарождающемся языке кино обозначает, что прошло какое-то время. Две женщины все еще в кадре, но теперь графиня движется мимо Саши в обратную сторону, выходит из дома. Она смотрит на Сашу успокоенным, благодарным взглядом, почти что с улыбкой – ее первая улыбка в Астапове. Саша все еще хмурится. Графиня осторожно спускается по крыльцу без перил и выходит за пределы освещенного экрана, неся на лице выражение скорбного достоинства.
Во время съемок у крыльца дома начальника станции собрались зеваки, привлеченные вспыхнувшим светом юпитеров, но Грибшин привел отряд своих людей, и жандармы согласились помочь ему расчистить площадку, озираемую оком синематографа. Графиня шествовала от своего вагона, раздвигая толпу. Грибшин опять поклонился и объяснил ей, что от нее требуется. Она поняла сразу. Мейер стоял рядом, поддерживая Грибшина своим авторитетом. Сначала замысел Грибшина заинтриговал Мейера, но потом Мейер начал сомневаться; в конце концов он решил, что надо сначала заснять эту сцену, а потом уже предаваться сомнениям. Дверь дома начальника станции оставалась закрытой. Когда Грибшин излагал графине инструкции, его отвлек какой-то шум в толпе.
– Вы, черт возьми, не хозяин этой чертовой станции, – говорил чей-то совершенно пьяный голос. Толпа рассыпалась смехом.
Один из жандармов, бывших на жалованье у Мейера, в конце концов удалил смутьяна, и Грибшин еще раз прошел с графиней ее роль.
– У нас есть один-единственный шанс на то, чтобы сделать все правильно, – сказал он. Мейер посчитал до трех и завертел ручку.
Приподымая юбки с мокрой платформы, графиня прошествовала к дому начальника станции и взошла по ступеням. Она легонько постучала в дверь. Через несколько секунд дверь отворилась, и за ней обнаружилась Саша, которая, должно быть, наблюдала в окно, не в силах понять, что происходит. Саше было двадцать с чем-то, но в безжалостном свете юпитеров она казалась отяжелевшей женщиной средних лет, приобретя сходство с матерью.
– Мама, прошу тебя, не…
– Александра, – сказала графиня, называя дочь полным именем, – пожалуйста, будь хорошей девочкой, пусти мать повидать отца на смертном одре. Из простой человеческой порядочности.
– Доктор Маковицкий не велел, – отвечала Саша безо всякого выражения.
Но графиня уже протиснулась через порог в затемненный дом. С того места, где стоял Грибшин, ему видны были фигуры внутри дома, которые кинулись к графине, яростно жестикулируя. Но камере ничего этого видно не было; и, конечно, их протестующие крики тоже не запечатлелись на пленке.
– Есть, – сказал Грибшин. Мейер резко остановил ручку. Грибшин не хотел, чтобы монтаж делали в Париже: там могли не понять его замысла или воспротивиться.
Графиня повернулась на каблуках – она была замечательно подвижна для женщины ее возраста и комплекции. Фигуры во мраке дома не успели ее коснуться. Их руки шевелились, как морские водоросли.
– Есть, – опять закричал Грибшин, когда она ступила обратно через порог.
Синематограф затрещал и ожил. Грибшин так хорошо знал все три камеры, привезенные Мейером в Астапово, что различал их по звуку механизма. Шестеренки камеры, которой Мейер снимал сейчас, при вращении издавали чуть более высокий, какой-то женственный звук. В нем можно было различить мягкий шелест, словно гравий пересыпают. Грибшин обожал этот звук; как будто, сматывая с катушки пленку, камера одновременно разматывала параллельное время. Когда снимался какой-нибудь эпизод, Грибшин видел происходящее словно бы уже на пленке, черно-белым и плоским, со скоростью чуть выше натуральной, зато с добавкой текста. Такое искажение придавало эпизоду смысл.
Саша не поняла, что произошло в этот момент, и приписала поведение матери ее природной эксцентричности – вот так ворваться в дом и потом так же внезапно выбежать прочь. Много лет спустя Саша наконец увидит этот выпуск кинохроники; один парижанин, последователь графа, неосторожно решит сделать ей приятное и организует закрытый дневной просмотр в кинотеатре недалеко от Монпарнаса. Но к этому времени с Сашей, с ее семьей и с ее страной уже случится такое, что почти никакой внешней реакции этот эпизод не вызовет – Саша лишь горестно, медленно покачает головой.
Грибшину также представится возможность пересмотреть эту сцену много лет спустя, тоже на закрытом просмотре – в отведенной ему бывшей бальной зале Кремлевского дворца. У Грибшина на лице будет задумчивость: этот момент навсегда определил его жизненную траекторию. Когда графиня выйдет из кадра и он заполнится новыми картинами жизни Астапова, Грибшин поднимет голову и посмотрит на струйку сигарного дыма, поднимающуюся сквозь луч проектора. В свете луча дым покажется плотным, как бетон.
В этой комнате не слышно было, как работает государственный аппарат: пели телефоны, хрипели приказы, секретарши выбивали дробь по мраморным полам коридоров, трещали пишмашинки, перья царапали по важным документам, шелестели бумаги, хлопали дверцы сейфов, смертельно серьезно смеялись мужчины, во внутреннем дворе тянули носок солдаты, пыхтели броневики, а здесь только тихо щелкал проектор, и в ушах Грибшина (хотя человек, которому принадлежали уши, уже не носил фамилию Грибшин) это был истинный звук власти. Щелк-щелк: свет обретает форму, повинуясь приказу человека. В кинозал не доносились выстрелы из подвала.
– Да ты шарлатан, вот ты кто, из того же балагана! – Вернулся тот пьяный, Хайтовер, как раз когда кружок зрителей, собравшихся вокруг синематографической камеры, начал расходиться.
Грибшин натянуто улыбнулся.
– Слушаю вас?
– Это мошенничество. Мне теперь все ясно. Вы собираетесь представить дело так, как будто граф попрощался с женой; может, даже скажете, что он ее благословил и предоставил ей авторское право на свои труды. Что-то такое. Жульничество.
– Ну так напишите статью, – сказал Грибшин, уже не улыбаясь. Казалось, он совершенно серьезен. Графиня, не сказав ни слова ни Грибшину, ни Мейеру, вернулась к себе в вагон. – Разоблачите братьев Патэ. Устройте скандал.
– Непременно, – пообещал Хайтовер. А потом, протрезвев, осознал, какая уверенность читается на лице русского. – Но кинозрители увидят, что это произошло. Увидят ее довольную наглую рожу. Они вложат деньги в вашу иллюзию.
В эту секунду Мейер выключил юпитеры. Как только двое погрузились в темноту, к ним присоединился третий – незнакомец с Кавказа. Грибшин сначала подумал, что кавказец решил прийти ему на помощь на случай, если Хайтовер полезет драться. Потом он понял, что кавказец просто слушает их спор. На лице незнакомца играла улыбка. Хайтовер его не заметил.
Грибшин сказал:
– Ну так исправьте ход истории.
Хайтовер прищурился, словно пытаясь разглядеть собственно ход истории. В словах Грибшина не было иронии: в них можно было даже различить искреннее желание, чтобы Хайтовер победил.
– Я понимаю, что вы делаете, – сказал Хайтовер. – Я только не понимаю, зачем. Какая прибыль фирме Патэ от этого обмана? Попасть в фавор к графине? Исключительные права на показ фильмов, снятых по книгам графа? Она дала вам взятку?
Все эти гипотезы имели право на существование. Последняя, конечно, была неправдой. Грибшин не думал заранее, какие блага принесет фирме его синематографическая «ловкость рук», хотя все предсказанное Хайтовером было вполне вероятно. Обвинения Хайтовера убедили Грибшина, что фирма Патэ значительно выиграет от оказанной им услуги. На кого бы ни работал Грибшин, он всегда был непоколебимо верен своему работодателю.
Сейчас, в присутствии кавказца, Грибшину внезапно захотелось сказать правду. Он посмотрел прямо на Хайтовера и объяснил:
– Синема – относительно новое изобретение, и в нем все еще есть место экспериментам и поискам. Мы хотим открыть новые способы его применения, которые пригодятся в будущем.