Текст книги "Дивное лето (сборник рассказов)"
Автор книги: Карой Сакони
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
Посреди Земли [9]9
© Перевод на русский язык издательство «Художественная литература», 1980.
[Закрыть]
И что бы вы думали? Прошло добрых два часа, гляжу, а она опять тут как тут. Смеркалось. Я работала в саду, палую листву под деревьями сгребала. Между делом выполола сорную траву на клумбе с астрами и подвязала георгины – они было под ветром совсем поникли, большие, грустные их макушки клонились к земле. Осень все больше себя оказывала, утренники становились день ото дня холоднее, и ветер наскакивал злой и порывистый, по от дел никуда не денешься. А тут, смотрю, и циннии отцвели, надо бы выбрать подходящие и на семена срезать – словом, работы невпроворот. Так что я даже и не жалела, что она ушла – только попусту от дел отрывала, – а тут вот те на, опять она выглядывает из-за ограды; стоит как в воду опущенная, руки уронила, плечо оттянуто сумкой, голову склонила набок и молча глядит на меня через штакетник.
– Стало быть, ты не уехала? – окликаю ее. – Опоздала к поезду или еще что приключилось? – Потому как раньше она говорила, что у нее, мол, есть время до отхода поезда, по ей неохота торчать в привокзальном буфете.
– Нет, я не опоздала.
– Тогда в чем же дело? – Я подошла к калитке и отодвинула щеколду. – Заходи, нечего тебе там забор подпирать. Ну заходи же!
Она едва волочила ноги, со стороны подумаешь, будто тяжелобольная; ей бы мои хвори да заботы, посмотрела бы я, как она тогда бы ползала. Я распахнула калитку и посторонилась, чтобы дать ей пройти; руки у меня все в земле были, я сорвала пук травы, кое-как обтерла пальцы.
– Может, подсобишь кое в чем по саду, – говорю ей. – Палую листву сжечь надо. – Она мне и на это ни слова. – Ну-ка, закрой калитку, видишь ведь, у меня руки в земле.
Она толкнула калитку плечом, но вышло это у нее куда как неловко: подолом зацепилась за гвоздь, так и располосовала юбку – а ей и горя мало. Сумку она поставила на землю возле самой калитки.
– Бери свои пожитки, – говорю я ей, – и неси в кухню. Сейчас и я за тобой приду.
Она нехотя подняла сумку; уж и не знаю, что она туда набила, а только видно было, что поклажа оттягивает ей плечо.
– Неможется тебе, что ли? – спросила я ее напрямик.
– Я совершенно здорова, – отозвалась она. И остановилась среди виноградных саженцев. Одета она была в какое-то немыслимое тряпье, а поверх наброшена тонкая вязаная кофтенка; лопатки, того гляди, пропорют одежду, до того она была худющая да плоская: ни бедер, ни зада. Волосы заплетены в косу, несколько темных прядок выбились, и оттого испитое лицо ее казалось еще бледнее; одни глаза в пол-лица, точно ее напугали когда-то, вот и остался с тех пор этот всполошенный взгляд. – Дождь собирается. – Она подняла глаза к небу.
– Может, и соберется, – поддакнула я. – Ежели оттуда задует. – И я махнула рукой в сторону леса и гор. – Ежели оттуда задует, то уж точно дождя не миновать.
– Гроза будет страшная, – сказала она, и ее передернуло.
– Э-э, девка, видать, и вправду захворала ты, – говорю ей. – Да и зябко тебе, должно быть, в этакой хлипкой одежонке. Ступай-ка ты на кухню, сейчас с тобой печку затопим, в момент согреешься.
– Печку затопим? – Она оживилась, и даже лицо у нее вроде бы посветлело. Потом покачала головой. – Уверяю вас, тетя Веронка, я ничем не больна.
– Ну и ладно, ступай в дом, – говорю, – я только докончу листву сгребать, а то вишь как темнеет. Иди, я сейчас.
Смотрю это я, как она идет по дорожке, и думаю: все же какой-то червь ее гложет, неспроста она так исхудала. Глядишь, еще мне на старости лет придется с лей нянчиться. Брела она неуверенно, будто и не знала, в какой стороне дом находится; вот скрылась за беседкой, а я притворила калитку, как положено, и задвинула засов. Сгребла опавшие листья из-под деревьев, выполотую сорную траву затолкала в корзину; сумерки сгустились так, что теперь уж ни за какую работу не возьмешься. Начал накрапывать дождь, и, пока я дошла до навозной кучи и вывалила мусор из корзины, сверху лило вовсю. Ветер захлестывал струи дождя в лицо, но не в моем характере было уйти в дом, пока не уберу все по местам. Сроду не любила бросать дело на середине. Я занесла корзину в кладовку, повесила ее на крючок; у меня в хозяйство каждая вещь свое место знает: садовый инструмент начищен до блеска и составлен в угол, серп повешен острием книзу на стене рядом с секатором и пилой, бечевка сложена в коробку из-под обуви, молоток и клещи – в старом ящичке, покойный муж мой сам смастерил его и перегородочками отделил гвозди и болты – погнутые, заржавелые – от новых, и все они по величине разложены, так что нет нужды часами искать, когда что понадобится; я всегда знаю, где что лежит и где что взять. Так уж привыкла: не по себе мне, когда в доме, в кладовой, во дворе, в саду или в птичнике что не в порядке.
Я подхватила метлу и успела еще кое-как смахнуть куриный помет; дождь разошелся вовсю уже, и пыль прибил, да только не хотелось мне, чтобы нечистоты размокали во дворе. Куры уселись на насест, мне только и оставалось, что захлопнуть за ними клетушки. Потом я сменила воду в собачьей миске, хотя сегодня пес вполне мог бы напиться сточной воды, но уж такая у меня привычка – сполоснуть собачью плошку и налить на ночь свежего питья. Собаки во дворе не было видно, должно, рыскает где за огородами, ну, ничего, ненастье загонит ее в конуру. Я сполоснула руки в бетонной колоде под водостоком. Ливень забарабанил по крыше, зажурчал по водосточной трубе, выхлестывая наружу, – надо бы отремонтировать водосток, подумалось мне, да где найдешь мастера. Потому как желающих подрядиться на такую вот работу – мелкий ремонт, починку – днем с огнем не сыскать. Сколько раз я то одного, то другого просила зайти ко мне: знай плечами пожимают, даже кто победнее и те нос воротят, часа свободного, вишь ли, не могут выкроить. А вот денежки получить за здорово живешь охотников много развелось. Работящего человека, такого, кто с душой бы брался за дело, почитай что и не встретишь. Если и подрядится какой ловкач, тоже добра не жди. Приставит лестницу к стене, влезет на крышу, прокопается наверху с полчаса, молотком постучит для отвода глаз, и там, глядишь, он уж и слез, тащится на угол, пивком освежиться; обратно придет – в затылке почешет и задаток просит, хотя работы ни на грош не сделано, у всех известная песня – завтра, мол, доделаю. Так лестница и стоит у стены неделю-другую, пока сама ее не уберешь на место, а работничка ищи свищи – унесла нелегкая.
Еще я пододвинула кадку к водостоку; пока добралась до дома, на мне сухой нитки не осталось. Тьма сгустилась непроглядная, гром вдали погромыхивал; стояла ранняя осень, и дождь лил как из ведра, а все не по-летнему, не было в нем тепла, промозгло от него становилось, как в ноябре. Пожалуй, только раскаты грома да грозовые всполохи за горой и напоминали лето. Когда я захлопнула за собой дверь, гроза бушевала уже в саду. В доме полумрак. Одна из кошек прижалась к моим ногам, принялась ластиться; брысь, пошла прочь, шуганула я ее, не ровен час наступишь тут на тебя в потемках. Ну конечно, это пестрый котенок, он у меня самый ласковый. Котенок прочь никак отходить не желает, встал на задние лапки и пу скрести когтями подол, возьми, мол, его на руки. Ладно, ладно, говорю, подожди хоть, пока свет зажгу… О девчонке я начисто позабыла, а она затаилась и сидит у окна на табуретке молчком.
– Чего ж ты сумерничаешь? – спрашиваю.
– Я не нашла выключатель.
– Да вот же он, на тебя глядит! – Обычно я пользуюсь только одной слабой лампочкой: пенсия по мужу невелика, вот и приходится экономить. – Вечер добрый, – сказала я, повернув выключатель. Я всегда, как свет зажигаю, говорю «добрый вечер», даже если в доме одна.
– Дождь какой… – Это девчонка мне. Сидит и сумку держит у ног, будто вот-вот уйти собирается.
– Дождь проливной! В этакую непогоду из дома не высунуться. Заночуешь у меня, постелю тебе на диване. Одна я теперь, сама знаешь, так что оставайся, живи у меня, сколько пожелаешь… Да отставь ты сумку-то в сторонку!
Дождевые потоки бежали по стеклам, гроза все не унималась, ну да пусть ее гуляет вволю, со двора у меня все прибрано. Я присела у печки, выдвинула ящик с дровами, наломала хворосту на растопку; тут и кошка-чернушка почуяла хозяйку, вылезла из своего угла, где козлиная шкура брошена, и с котенком на нару давай это возле меня круги выписывать, в руки тыкаться, мурлыкать, ластиться и о колени тереться.
– Налито вам молоко, чего еще надобно? Только и знают, что есть просить… Эдит! – окликнула я девчонку. – Выдвинь-ка из-под буфета миску кошачью, пусть полакают.
Она встала, но как-то неуверенно, будто и не знала, что такое буфет. Наклонилась, вытянула кошачью миску, а там, как я и думала, еще оставалась еда – хлеб, в молоко накрошенный, – кошка с котенком сей момент к миске повернули и принялись лакать. Я подсунула бумагу под хворост и зажгла растопку.
– Давай-ка и мы с тобой поедим. Суп остался от обеда, и яичницу мигом поджарю, – сказала я.
– Как у вас опрятно и порядок везде. – Эдит огляделась по сторонам. Она взяла с буфета начищенные до блеска медные весы с чашками и ступку. – Это мои старые знакомые, помню, как вы, тетя Веронка, бранили их каждый раз, когда чистили… – (Пестик был подложен под ступку, господи, как давно я ею не пользовалась! А на весах я теперь свои очки держала да разные коробочки с лекарствами.) – А в ящичках что? – Она подошла к стенному шкафу, стала выдвигать ящики одни за другим. Принюхалась, – Ванильный сахар! – Сунула палец в порошок, попробовала на вкус, – Он самый!..
– Там же найдешь шафран и гвоздику. Все на своем месте, как и прежде.
– Только канарейки не стало.
– А ты и канарейку помнишь?
– Помню. Ее звали Манди.
– Верно! – И я тоже вспомнила старую нашу канарейку. А ведь последние годы и думать о ней не думала.
Я подкинула в печку сухих поленьев, огонь занялся вовсю, потрескивал, и дождя не слышно стало.
– Канарейка все склевывала какие-то ракушки. Мелкие окаменевшие раковины… Как они назывались?
– Ей-богу, не помню, – сказала я. Печка прогрелась, я поставила на плиту суп, а рядом – чугунный котелок, напарить картофельных очистков для кур.
– И клетки от нее не сохранилось? – спросила Эдит.
– Ну как же, куда ей деться? На чердаке лежит. Та канарейка погибла, а другую я заводить не стала. Покойный муж мой, а твой дядя Дюла, большой любитель был певчих птиц, из-за него и канарейку держали. Встанет, бывало, у клетки и давай подсвистывать, а канарейка подхватывает, заливается.
– Погибла, значит. – Эдит уставилась куда-то в пустоту перед собой. – Вот уж никогда бы не подумала.
– Не век же ей жить!
– Все равно не подумала бы. Собственно, я ведь и не вспоминала о ней никогда, вот только сейчас, когда посмотрела на это место, где клетка висела. Вот там ее клетка была, возле часов… А что, разве часы не ходят?
– Остановились, еще во время войны.
– Во время войны?
– Ну да. Переносили их в подвал, и, видно, что-то внутри у них сдвинулось, с той поры они и стоят. Ну, поздно разговоры разговаривать, давай на стол накрывать. Вишь, и тарелки наши прежние целы, узнаешь?
– Нет, не помню… – ответила она наобум, должно быть, мои слова мимо ушей пропустила. Я навела на столе порядок, даже скатерть постелила; обычно-то, когда я одна, только отодвину в сторону мешочки с цветочными семенами да яблоки-падалицу, так и поем на уголке, а тут и скатерть достала.
– У меня и наливка смородиновая припасена. С прошлого года стоит.
Эдит по-прежнему не обращала на меня внимания. Она опустилась на низкую скамеечку у печи, и кошки расселись вокруг нее, поближе к огню.
– А калитка заперта? – вскинулась вдруг она.
– На задвижку закрыта.
– На задвижку, и только-то?
– Никто сюда не сунется, – говорю я, – хоть кличь-скликай… – Я расставила тарелки и рюмки. На сердце тепло было от одной мысли, что у меня в доме гости, давно ко мне ни одна живая душа не заглядывала. Разве что брат забежит иной раз. «Ну, как ты тут, – спросит, – Веронка? Скрипишь помаленьку?» А кроме него, больше некому.
– Вдруг к нам полезет кто! – Она даже с лица изменилась.
Я как раз разбила яйца на яичницу. Покосилась на нее, решила: шутит – и сама рассмеялась.
– Вот те на! Видать, начиталась страстей, а может, в кино насмотрелась?
– В кино? – Похоже, ей и впрямь было невдомек, о чем я. Сжалась вся в комочек. Пестрый котенок вспрыгнул было ей на колени и так напугал, что она вскочила, как подброшенная.
– Слышь-ка, что за напасть с тобой приключилась? Уж не захворала ли ты?
– Вот и вы туда же, тетя Веронка, все меня об одном и том же спрашивают!
– Бледная ты да худющая – страсть глядеть. Как живется тебе, не знаю, сама ты ничего про себя не рассказываешь. Не видишь тебя годами, потом мелькнешь случаем, не присядешь, не поговоришь, к поезду, видите ли, ей надо спешить… но сейчас тебе спешить некуда, все равно ведь не уедешь. Ты хоть работаешь ли где, не пойму я?
– Работаю… А почему вы не запираете калитку? Как можно оставлять открытой настежь?
– Да не настежь она открыта, говорено тебе, что заперта на задвижку. Кто и захотел бы войти, так не сможет.
А той, знать, беспокойные мысли сидеть не давали, вскочила на ноги и ну сновать из угла в угол, я едва успевала следом головой вертеть.
– Садись к столу, я суп разливаю.
Но ей все неймется.
– Не стоит бояться их, сторонних-то людей, – сказала я. – Никому нет дела до других, всяк сам по себе живет.
– Ох, если бы! – воскликнула она и рассмеялась. Напугал меня этот смех, потому как не чувствовалось в нем веселья. – Вы и не представляете себе, тетя Веронка, что творится на свете.
– А чему там твориться? Идет все, как заведено. Хотя бы меня взять, к примеру, мало ли я всякого натерпелась – две войны пережить, и перемены, и власти разные, а мне все ничего, живу себе и живу. Ну, будет тебе с ума сходить, иди садись к столу.
Я разлила по тарелкам картофельный суп, вкусный такой получился, с кореньями разными и сметаной заправлен. Эдит села, но к еде не притронулась. Я помешала ложкой в тарелке, подула, чтобы остудить, и принялась за хлебово. А сама думаю: может, и она разохотится, на меня глядя. Но Эдит ни в какую. Вытащила из сумки сигареты и враз задымила.
– Поглядите на нее: вкусный суп в рот не берет, а за свои вонючие сигареты хватается! – упрекнула я девчонку.
Но она мои слова пропустила мимо ушей. Знай смолит табачищем, а рука у самой так и ходит ходуном. Я только тут и заметила, что пальцы у нее трясутся.
– Если бы и я могла так жить! – говорит она. – Чистота, порядок кругом, медная посуда сверкает, картофельный суп приправлен майораном…
– Вот и поела бы, коли тебе по вкусу! А то у самой ребра торчат, как у худой клячи, и руки вишь как трясутся.
Она поскорей убрала руки под стол, подальше от глаз моих.
– Я не работаю сейчас, – сказала она.
– Чем же ты занимаешься?
– Чем занимаюсь, спрашиваете? – Она подняла руку, затянулась сигаретой, щеки ее совсем запали от глубокой затяжки. Потом снова спрятала руки под стол, чтобы не видны были дрожащие пальцы. – Чем я занимаюсь! Наблюдаю. Наблюдаю и все сосредоточиться не могу. И это самое ужасное: столько всего нужно видеть и слышать. У меня полно заказов, но я не в состоянии работать. Я делаю эскизы плакатов…
– Разве ты не картины рисуешь?
– Нет, плакаты. Послушайте, тетя Веронка. Совсем недавно сделала я один плакат… – И замолчала, как осеклась. Я почти дохлебала свой суп, а ее остывал в тарелке. – Нет, вы только послушайте!
– Слушаю я, слушаю. А вот суп у тебя остынет.
– Представьте себе огромную такую мышеловку…
– Может, хоть яичницу поешь?
– Мышеловку, а внутри – большой грецкий орех.
– Должно быть, красиво получилось. – Я отставила прочь нетронутую тарелку с супом: наверное, не понравился. Успела уж позабыть, что из еды она любит.
– Красиво?! – Эдит схватила меня за руку. – При чем здесь красота! Страшно это!
– Отпусти руку, а то сало пригорит.
– Господи, да неужели вы не понимаете?! – Она с отчаянием смотрела на меня.
– А чего тут не попять? Большая мышеловка, а внутри орех. Так обычно и заряжают мышеловки, кладут для приманки орех, шкварку или просто сала кусочек… Прежде ты картины рисовала. Помнится, когда жила у нас, ты как-то даже сад наш нарисовала.
Растопленное сало зашкворчало на сковородке, я вылила на сковородку яйца; кошка с котенком почуяли вкусный запах и принялись мяукать. Я приподнимала вилкой края, где прожарилось, хотелось, чтобы яичница получилась пышнее.
– Ты как любишь – пожиже? – спросила я.
– Западня! – сказала она, не отвечая на мой вопрос. – Гигантская западня. Вот только не знаю, орех – этого достаточно? Подходящая ли это приманка? Может, надо было изобразить вместо ореха что-нибудь другое: эту кухню, к примеру, с ее начищенной до блеска медной посудой, с ее теплом и уютом. Или цветущий сад. Рождественскую елку. Или влюбленную пару, мужчину и женщину, идущих рука об руку…
Яичница доспела, я поставила сковородку на деревянную подставку, чтобы не повредить этернит на столе. Эту пластмассовую обшивку когда то, должно быть году в сороковом, сделали по заказу покойного мужа. Какой-то агент ходил по домам, предлагая этернит на кухонный стол. Этой вещи, мол, сносу не будет, уговаривал агент. Мы облюбовали пластину красного цвета. Она и сейчас еще как новая, вот только в одном уголке треснула. Я хоть и знаю, что ей сносу не будет, а все стараюсь обходиться поаккуратнее.
– Ешь, – говорю я Эдит. – Что-то никак я в толк не возьму, к чему ты клонишь с мышеловкой этой.
– Западня. Я говорю о громадной-громадной западне, куда все мы суемся по своей доброй воле. А иначе никак не заполучить этот треклятый орех.
– Невдомек мне, чего он тебе дался, орех этот. Ты лучше яичницу ешь, а то остынет! Одно я вижу: с тобой творится что-то неладное. Раньше ты мне куда больше нравилась, когда картины свои рисовала. А ведь я тогда еще тебя остерегала: береги, девка, береги себя. Табачище курить да ночи напролет просиживать – до добра не доведет такая-то жизнь. Помню, еще отец твой в каждом письме наказывал, чтобы не потакали тебе. Стала ты художницей – ну и ладно, сама захотела, никто тебя не неволил, хотя, по мне, уж лучше бы пошла в аптекари, как отец твой… Ну, хватит табаком дымить, ешь, пока не остыло. Желудок у тебя всегда был слабый, тебе бы о здоровье своем подумать. Поживи у меня с недельку, наберешься силенок, а окрепнешь, тогда ступай, куда тебе надобно. Всю семью пораскидало, но, уж раз ты сама ко мне пожаловала, я тебя приструню малость. Ешь давай!
Она неохотно поковыряла вилкой яичницу, начала лениво жевать.
– Чего это ты там пережевываешь? Яичница нежней нежного, я в нее молочка подлила, сама в рот просится, тут и жевать нечего!
– Ах, тетя Веронка, не понять вам этого… Впрочем, так оно и лучше для вас.
– Чего тут особо понимать-то! Заказали тебе мышеловку нарисовать и орех внутри. Ты нарисовала, и дело с концом.
– Никто мне этого не заказывал. Но я все равно сделаю.
– Ну и ладно, рисуй, коли хочется.
– Каждому своя мышеловка. И вы тоже, тетя Веронка, сидите в мышеловке – вместе со своим садом, курами, кошками… по вечерам топите печь, ругаете медную ступку и дверную ручку, крахмалите занавески…
– Крахмалю, а как же! У меня всегда порядок, как заведено; так было десять лет назад и тридцать лет назад… Я себе поблажек не даю, хороша я была бы, вздумай распустить себя! Отродясь я этого не знала, чтобы сигаретами баловаться, строить из себя невесть что или сидеть сложа руки. Семьдесят третий мне пошел, а я каждый божий день с шести утра на ногах, весь дом на мне, и никто мне не помогает. Ну как, вкусно?
– Вкусно.
Она разохотилась и ела теперь с аппетитом, даже тарелку кусочком хлеба подчистила. Я разлила по рюмкам смородиновую наливку, крепкая была наливка, с прошлого года настаивалась. Едва успела пригубить, как Эдит уже опрокинула свою стопку.
– Я закурю, – сказала она.
– Кури уж, что с тобой делать!
А сама собрала со стола грязную посуду, смела крошки. Дождь как зарядил, так и лил беспрестанно, по стеклам прямо потоки текли.
– Постелю тебе на диване, там, где ты раньше спала, ладно?
Она кивнула.
– Вы побудете со мной, пока я не усну?
– Раньше полуночи я все одно не ложусь, – говорю ей. – Нам, старикам, много сна и не требуется.
– А вы посидите рядом со мной… пока я не усну?
Я так и обомлела.
– Послушай, – говорю, – что это за дурь на тебя нашла?
– Страшно мне…
– Что калитка не заперта, оттого, что ли, страшно?
– Сюда могут прийти, и… – Она осеклась.
– Будет глупости-то городить! А может, ты натворила чего?
– Нет, – отвечает она, – что вы, тетя Веронка! В том-то и беда, что я ничего в жизни не сделала. Или сделала плохо. Сама не могу разобраться.
– Чиста у тебя совесть или нет?! Если совесть чиста, чего тебе бояться! Преступники, те боятся. Ну ипусть их боятся, поделом им!
– А кто это – преступник? – Девчонка уставилась на меня, и вижу, в глазах у нее отчаяние. – Тетя Веронка, скажите мне, кто такой преступник? И кто может сказать, чиста ли моя совесть?
– Оно, положим, верно: все мы не без греха, – поддакнула я ей.
– Правда?! Не без греха! – ухватилась она за мои слова. – Но ведь это неправильно! Нельзя грешить безнаказанно!
Так не бывает, чтобы грех остался без наказания, – говорю я. – Не здесь, так на том свете, но каждому воздастся по грехам его.
– Да никакого того света не было и нет! – перебила она запальчиво. – У человека только одна жизнь. И оказывается, любой грех может остаться безнаказанным. Вот чего я боюсь. Что не придут…
– О ком ты это? – Я вышла из терпения. Девчонка совсем задурила мне голову, и я теперь уж ни слова не понимала из того, что она говорит.
– Не знаю. В том-то и беда, что я сама не знаю. Боюсь я, что не придет… или не придут…
Я попыталась привести ее в разум:
– Разве не ты сама твердила, будто боишься, вдруг, мол, придут? Или что кто-то один придет?
– И этого я тоже боюсь. Боюсь, что не придут и не призовут меня к ответу, и боюсь, что придут и за все спросят. Ну пожалуйста, тетя Веронка, посидите рядом, пока я не усну. По-моему, я теперь разговариваю во сне, так что вы не пугайтесь. А может, мне лучше сразу уйти…
– Еще чего выдумала! – говорю. – Погода такая, что добрый хозяин собаку не выгонит. Да и на поезд ты опоздала, куда же на ночь глядя идти?
Она вскочила и принялась завязывать тесемки сумки.
– Да-да, конечно, так правильней будет – сразу уйти. Нет никакого смысла отсиживаться тут. Нелепо пытаться сбежать, все равно меня найдут, так что честнее будет самой выйти навстречу. Несколько дней отсрочки не спасут…
– А я говорю – перестань дурить! – прикрикнула я на Эдит в сердцах и выхватила сумку у нее из рук. Должно быть, я сильно рванула, все ее пожитки вывалились на каменный кухонный пол: туфли, книги, зеркальце… Эдит присела на корточки и принялась запихивать барахлишко обратно в сумку.
– Здесь все мое имущество, – сказала она. – С той квартиры, которую раньше снимала, я ушла насовсем.
– Выходит, у тебя и угла своего нету? А что же сталось с прежним твоим жильем? Такая шикарная была квартира, и не чья-нибудь, своя собственная!
– Ушла я оттуда…
– Да-а, немногого же ты добилась в жизни! Не зря у отца твоего душа за тебя болела. Да и дядя Дюла, помнишь, сколько раз твердил тебе: не упускай своего счастья, Эдит, не растрачивай себя попусту… А ты как была недотепа, так и осталась!
Она перестала заталкивать барахлишко в сумку и посмотрела на меня: глаза у нее были какие-то шалые.
– Недотепа? – Я было испугалась, уж очень диковатый был у нее взгляд, но тут Эдит расхохоталась. – Квартира была шикарная, это верно. Две комнаты, и обстановка что надо. Но мне, видите ли, хотелось большого. Чтобы квартира была просторнее и находилась в Буде. И обязательно с террасой или а застекленной верандой, чтобы вид живописный открывался. Я могла бы себе это позволить – купить такую квартиру. Денег у меня было навалом, мне хорошо платили за те картины… Но тогда пришло это… – Она сразу вдруг помрачнела. – Пришел этот страх. Что рано или поздно с меня спросят, призовут к ответу.
– Кто призовет-то? Закон, что ли?
– Закон тут ни при чем! Все делалось по закону и по правилу, и тем не менее я чувствовала себя преступницей… – Эдит подошла к окну, резко повернула обратно, бестолково закружила по комнате, точно места себе не находила. – Я стою посреди Земли, – продолжала она, – и жду, что будет. Заговорят со мной? Или мне заговорить первой?.. Каждый молча наблюдает за другим: пусть, мол, делает что угодно, мое дело сторона… – Эдит остановилась, прижала ладони ко лбу. – Прямо не знаю, что же это такое творится! Какое-то предательство. Мы хотим заполучить орех, а западня тем временем захлопывается втихомолку.
Она со стоном упала на стул, вся поникла, сжалась в комочек. А я смотрела на нее: господи, какая худышка, кожа да кости! Муж мой покойный всегда говорил, что у таких худых людей обязательно бывают слабые нервы. И про Эдит он говаривал в те поры, что, должно быть, нервы у нее никудышные.
– Ложись-ка ты, девка, спать, – сказала я тихо. – Отдых – вот что тебе перво-наперво требуется.
Она все так же сидела и стонала.
– Перестань ты терзать себя! – говорю ей. – Какого ты совета ждешь от своей старухи тетки, когда я и в толк-то не возьму, о чем ты говоришь! А только одно я тебе скажу: негоже этак-то казнить себя, не то вконец изведешься. Ежели работа тебя доконала, значит, работу надобно подыскать другую. Трудиться человек должен с охотою – это главное. И раз ты ни в чем закона не преступила, значит, тебе и бояться нечего. А вот работа всегда должна быть на первом месте. Возьми хоть меня, к примеру: я тоже всю жизнь работала не покладая рук, с одним делом управишься, а сама смотришь, за что дальше браться, и передышки себе не даешь ни на минуту. Как в огороде все переделаю и живность свою обихожу, то за штопку или починку белья принимаюсь. Человек должен делом себя занять, а не забивать голову ерундой разной. Замуж тебе пора, детишек бы нарожать и жить как положено…
– А как положено? – вскинула она на меня глаза.
– Как все люди живут! – У меня лопнуло терпение. – Как твои родители жили, как мы с твоим дядей Дюлой жизнь прожили. Уж и не знаю, чего тут объяснять!
– Пойду я, – заявила она и встала.
Я чуть затрещину ей не влепила: против истерики первое средство.
– Тогда зачем ты явилась, если часу побыть не желаешь? – вырвалось у меня сгоряча.
Эдит стояла передо мною, и я видела, как глаза ее наполнились слезами. Жалко мне ее стало.
– Я помнила, что у вас мне было хорошо… Здесь мне всегда было так легко!
– Э-э, милая, это когда было… – сказала я и сама расчувствовалась, припомнив прежние годы, когда муж мой был жив; Эдит тогда жила у нас, ходила в здешнюю школу. Своих детей у нас не было, и какое-то время мы жили одной семьей, Эдит нам была как родная дочь.
– Ужинали мы в саду под яблоней… Я собирала смородину с кустов, мыла у колодца, а потом мы посыпали ее ванильным сахаром.
– Вишь ты, как тебе все хорошо запомнилось! – сказала я, чуть успокоившись. – Вот и останься у меня хоть на несколько дней, обо всем с тобой потолкуем, старое житье вспомним. Идем, постелю тебе…
Она кивнула. Я прошла в комнату, достала из шкафа чистое белье. Дождевые капли барабанили по стеклу, гроза, правда, утихла, но дождь, похоже, перешел в обложной. Завтра, пожалуй, и в сад не выйдешь. Ну ничего, достану шкатулку с фотографиями, и будем с ней разглядывать старые снимки. Найдем себе какое-нибудь занятие. Я постелила ей на диване; у простынь был чуть лежалый запах, его даже лавандой не отобьешь. Я распахнула окно, пусть комната проветрится на ночь.
– Эдит! – крикнула я. – Иди в комнату! Ты только взгляни, как цветы разрослись! – Я помнила, что прежде она очень любила цветы, а у меня ими всегда была комната заставлена: аспарагус, фикус, пальма, филодендрон, дерево жизни, кактусы разные – и на столе, и на специальной подставке, и даже на шкафу стояли, – Эдит, слышишь, что говорю?
Никакого ответа; я вышла в кухню. Наружная дверь была распахнута настежь и хлопала на сквозняке, ветром захлестывало дождевые струи, у порога натекла целая лужа. Эдит и след простыл. Кошка с котенком кинулись ко мне, принялись ластиться, а пестрый котенок подол царапает, на руки просится. Сумки ее тоже нигде не видать было. Я встала в дверях, окликнула ее несколько раз, да так и не дождалась ответа. Долго стояла я, все звала ее, а дождь поливал мне на голову и плечи.
Потом уж я отступилась и дверь за собой захлопнула. Вода от порога растеклась по каменному полу. Я подтерла лужу тряпкой. Кошка с котенком, отталкивая друг друга, лезли мне под руку. Брысь, пошли! – шуганула я их тряпкой. Они отскочили в сторону, обиженные, улеглись у печки на козьей шкуре и стали вылизывать друг другу шерстку.
Когда я кончила вытирать пол, они уже спали, уютно прижавшись друг к дружке.
Я постояла еще какое-то время на кухне, подождала: вдруг да вернется Эдит.
И надеялась: сперва – что она вернется, потом – что ушла совсем.
Она не вернулась.
1972







