Текст книги "Дивное лето (сборник рассказов)"
Автор книги: Карой Сакони
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
1967
Зимой
В комнате их было трое. Трое во всем доме. Фридеш Никлаи, Йоланка Сентирмаи и Паркани. В печи горел огонь, было тепло. Паркани сидел в сиреневом кресле, вытянув ноги в домашних туфлях. Одна туфля упала с ноги и валялась кверху подошвой. Люстры в комнате не было, свет падал из-под желтого абажура торшера и снизу, от бедер и выше, освещал Фридеша Никлаи и Йоланку Сентирмаи. Паркани сидел в тени, напротив. Он слегка повернул абажур, чтобы светлее было тем двоим. И все же их головы окружала темнота, иссиня-черная мгла, до самой рамы. Позолота на раме поблекла, но по выступам орнамента – кружевным листьям и переплетениям – еще можно было судить о прежнем великолепии.
– Может, закуску какую приготовить? – спросила Борбашиха, в три часа дня закончив хлопотать на кухне. Она принесла корзину дров, подложила в печь и остановилась у двери. – Как-то нехорошо эдак, господин доктор!
– Ну-ну, как-нибудь управлюсь!
– Будете пить?
– Нет.
– Зачем же шампанское тогда велели принести и коньяк?
– Новый год.
– Вот все и выпьете. В одиночку?
– Ступайте домой, голубушка. У вас, верно, полным-полно дел. Семья же.
– Пить будете, – повторила Борбашиха.
Паркани наполнил рюмку. Он не любил коньяка, но купил все же коньяк. Водку пить не хотелось. Ром тоже. «Ну, ваше здоровье!» – кивнул он Фридешу Никлаи и Йоланке Сентирмаи.
На румяном лице Фридеша Никлаи улыбка едва приметна – губы упрямо сомкнуты, а взгляд почти злой. Пожалуй, впечатление от улыбки оставляет только тонкая линия ухоженных темно-русых усов над слегка припухлыми губами. Да еще синева и прямота взгляда. Отважный взор, как говорится. Никлаи смотрит куда-то вдаль, словно видит что-то за выбеленной стеной – что-то важное. Посадка головы (подбородок чуть вздернут, чтобы высокий лоб был виднее) свидетельствует о гордости, даже о высокомерии. Высокомерие. Да, высокомерие. Вообще, видел ли хоть кто-нибудь, чтобы Фридеш Никлаи улыбался? После всегонаверняка никто и никогда. А прежде?
Йоланка Сентирмаи, верно, могла бы на это ответить. В дни, когда она получала те страстные, чарующие письма, в первое время после обручения, при кратких встречах, когда Никлаи склонялся перед Йоланкой в гостиной и, взяв ее маленькую руку, подносил к губам, едва касаясь легким поцелуем, – улыбался ли он ей тогда? Посмотришь на Йоланку, и кажется: иначе и быть не могло. Разумеется, его мужественность, видевшаяся в строгом выражении лица и молчаливости, производила на барышню впечатление, но действовало же, должно быть, и другое – обходительность, вежливость, ласка. Никлаи был красивый мужчина. Вон как ниспадают на затылок слегка вьющиеся густые темно-русые волосы, касаясь кипенно-белого воротничка. Элегантный костюм. Яркий шелковый галстук, украшенный булавкой с бриллиантом. Синий бархатный жилет, черный облегающий пиджак. И кольца. Перстень с красным камнем и массивное золотое кольцо. Да и поза, в которой сидит он (или стоит?), восхитительна. Рука, изысканно согнутая в локте, покоится почти у самой рамы.
Принять такую небрежную позу Паркани не сумел бы. Руки у него то в карманах, то болтаются по бокам или в крайнем случае держат рюмку. Да, да, именно рюмку со спиртным. А если стоит он, то всегда прислонившись к дверному косяку, стене или шкафу – устает.
Паркани сейчас тридцать шесть лет. Мясистое лицо помято, под глазами синие полумесяцы, в волосах проседь. Тело расплывается по креслу. А Никлаи, ему сколько лет? Вот он, пожалуйста! Но дашь и тридцати. Не правда ли? Сорок два! В те времена мужчины жениться не торопились.
Или дело не в этом?
Вот сидит Йоланка, красивая барышня из семейства Сентирмаи, вся в белых кружевах, грудь того и гляди выпорхнет из тесного лифа, вырез глубокий, чтобы длиннее казалась шея, ее грациозно, по-лебединому изогнутая шея, вокруг пухлого розового личика корона белокурых волос, чуть капризный рот – но в любой момент готовый без умолку щебетать и смеяться. Глаза, лучась, глядят на мир – в них жизнь, жизнь…
– Ну ладно, – пробормотал Паркани. – Выпьем, что ли, ребята!
Йоланке здесь двадцать лет. Да, вот она в позолоченной раме, стройная, красивая.
Глядя на них двоих, Паркани поднял рюмку с коньяком. При электрическом освещении напиток казался янтарно-коричневым. Паркани захотелось вдруг коньяку, он выпил. Хотя не любил коньяка.
– Дрянной это коньяк, ребята, – сказал он. Потянулся вперед, сбросил со скрещенных ног и другую туфлю, оставшись в носках, сунул ступни под перину, лежавшую на кровати. Впрочем, огонь пылал, было тепло, настоящий зимний вечер. На улице шел снег. И реку затянуло ледком, снег падал мягкий и чистый, заглушая городской шум. И здесь в доме было тихо, только звякало в рюмку горлышко бутылки да слышалось легкое журчание, когда Паркани наливал коньяк.
– В ваше время уже был коньяк, ребята? – спросил Паркани. Ему хотелось разговаривать с ними, не было охоты ни думать, ни смотреть на телефон. Но шпур из розетки он все-таки не выдернул. Отключать телефон было нельзя: ведь могли позвонить по срочному делу, знали, что он дома, сидит, куксится. Борбашиха наверняка разболтала: мол, доктор-то нашодин дома пьет.
– Бог даст, оставят меня в покое.
Йоланка Сентирмаи любила жизнь. Впрочем, в те времена вряд ли знали коньяк. В ходу были абрикосовая водка да вино. Или уже и тогда пили коньяк? Надо бы встать да заглянуть в энциклопедию. В каком же это году испанские монахи завезли во Францию коньячный спирт?
По Йоланке видно, что она любила жизнь. Должно быть, и детям радовалась. Двое детей. Одной из нихбыла бабушка. Паркани помнит бабушку, по воскресеньям она пекла булочки к кофе с молоком. «Рано умерла моя бедная мама…» – говаривала она.
– Печальная история, старина, но, надо признать, исполнено лихо, – сказал Паркани Фридешу Никлаи. Приподняв рюмку, отхлебнул. Никлаи смотрел в стену.
– Не забыть бы нам в полночь о шампанском… Шампанское-то вы пили, а? В полночь. Полуночи-то ведь ты дождался, а?
Лицо у Никлаи строгое, замкнутое. «Ну конечно, – размышлял Паркани, – тебе было нелегко, да и потом, старина, нелегко было больше не думать обо всем этом».
Звякнул телефон. Паркани уставился на аппарат. Звонок не повторился. Но, оставаясь начеку, Паркани не шевелился еще долго. В ушах гудела тишина.
«Надеюсь, это не она», – подумал Паркани. Хотя Борбашиха, если увиделась с ней, обязательно доложила, что доктор встречает Новый год в одиночестве. Первый Новый год без Шары. Без Шары и детей. Шара. Сидит сейчас у телефона в кресле, поджав под себя ноги в одних чулках. Клянусь, так и сидит у проклятого аппарата. Но, надеюсь, это не она. Пить будете, сказала Борбашиха.
Ну и что? Он ведь не на работе. Дежурит Липтак. А на Новый год все пьют, не так ли?
– Послушай, – сказал он Никлаи. – Ты-то меня не знаешь. Но я тебя знаю. Вот в чем фокус. Можешь сказать спасибо художнику, который намалевал вас обоих. Тебя и твою благоверную. В то время, когда все у вас шло хорошо.
Он сполз в кресле пониже и, уже почти лежа на спине, глубже закопался ногами в постель. От коньяка стены комнаты приятно колыхались. Шевельнулся и Никлаи, за ним Йоланка.
– Полно вам, – сказал Паркани. Впрочем, он был этим доволен. Все не один. – Ты любил ее, а? – подмигнул он Никлаи.
Ну конечно. Письма. О письмах рассказывала даже бабушка. Возможно, они и существовали? В поэтическом стиле. Так о них вспоминали. Год напролет писал Никлаи, письмо за письмом. Чего хотела Йоланка? Кого ждала? Стояли вокруг нее в столовой (у них непременно была столовая) и по очереди пилили. «Это деловой человек! С прекрасной репутацией! Богатый! Порядочный! Да он на руках тебя будет носить! Так, как он, тебя уж никто любить не будет!»
Так – не будет, это верно!
Из двоих всегда кто-то любит сильнее. Один все отдает, а другой только прикидывает, другой только свой быт меняет.
Йоланка. Нравился ей Никлаи, и любила она его, но не так, чтобы пожертвовать собой. Нет. Кое-что от себя хранила для себя одной. А Никлаи даже не догадывался. Никлаи узнал об этом позднее, на том новогоднем балу, в городской управе.
Так что неудивительно!
Даже став госпожой Никлаи, Йоланка хотела остаться Йоланкой. Не получалось. Она рожала детей, вела дом, выслушивала мужа, кивала, когда Фридеш рассказывал о хозяйственных делах. Даже воодушевлялась, повторяла мужнины слова. Но при всем при том хотела остаться Йоланкой.
Поначалу Никлаи этого не знал. Узнал только на балу.
Паркани помрачнел. Он сердился на Йоланку. В ее сторону даже не взглянул, выпил сейчас только с Никлаи: «Прозит!»
Краешком глаза он косился на телефон. Сидит там Шара, ей-богу! Да и Борбашиха, наверное, сказала, что доктор в одиночку…
Ага! Теперь ты на меня смотришь, Фридеш Никлаи! Ты прав. Но подробностей моей историиты не знаешь. Но раз тебе интересно, скажу: у нас похожая история вышла. К сожалению, это так, дорогой родственничек.
Тогда-то телефонов еще не было, а? Несколько цифр, и, пожалуйста, видеться не обязательно, можно побеседовать и так. Оно и проще, гораздо проще. Не нужно смотреть друг другу в глаза.
В прошлом году здесь были гости. И мы играли с детьми на домашнем бильярде. Ну да ладно. Ясно и так. Выпьем.
Паркани и Никлаи. Оба совсем позабыли о Йоланке. Естественно, ведь она осталась на балу. Минула полночь. Чокнулись за Новый год, выпили шампанское, и Никлаи понял, что компания захмелела. Расшумелась. Мужчины стали слегка петушиться. Он стоял в зале у колонны, в черном костюме, прямой и неподвижный. Иногда кивал пробегавшим мимо. Йоланка – рядом, в длинном бальном платье. Раскрасневшаяся, с сияющими глазами. В руке – маленький веер.
– Едем, – сказал Никлаи. – Я прикажу подать коляску.
Йоланка кивнула, но его не слышала. Но поняла. «Вальс! Вот начинают вальс!» Белокурый молодой человек направился к ней.
– Я пойду распоряжусь, – сказал Никлаи. Пока ничего особенного не произошло. Он сделал пять-шесть шагов к выходу. Мелодия вальса заполнила зал. Никлаи отдал распоряжение слуге. Повернулся назад. Йоланка – в объятиях белокурого молодого человека. Вальс. Никлаи остановился. Стоял и смотрел на взвихренный зал. На белокурого молодого человека, на запрокинувшую голову, смеющуюся Йоланку.
– Силы небесные! – сказал Паркани. Налил себе. Даже не почувствовал вкуса коньяка – выпил залпом. Заметил Йоланку в платье с кружевами. Смутился. – Я верю, – кивнул он. – Я верю, милая, что тебе хотелось только немножко пожить.Чуть-чуть потанцевать, немного посмеяться. Да и не в этом беда. Просто твоя милость не поняла чего-то. Не поняла, нет.
Он взглянул на Никлаи. Никлаи даже не шевельнулся. Но смотрел тяжело, в упор, с недоумением. Потом отвернулся. Кто-то набросил ему на плечи плащ. У подъезда он сел в коляску. Шел снег, толстым слоем снег устилал улицу. Бесшумно катилась коляска.
– Ха-ха! – воскликнул Паркани, бросил взгляд на Йоланку. О, этот испуг на лице молодой женщины, когда в зале она не увидела своего супруга! О боже мой! Быстро накидку! Прохладная шубка легла на разгоряченные обнаженные плечи. Живо извозчика! Живо!
Снег. Мягкий снег на улице небольшого городка. Белый снег на крышах, фонарных столбах, карнизах. Огоньки. Тишина.
О боже мой! Стук. Стучит, барабанит Йоланка в дверь. В одном из окон свет – это комната мужа. Йоланка колотит в дверь, бьет изо всех сил, топчет снег на крыльце. Продрогла – бальные туфельки мокнут в снегу. О, как страшно! Страх в висках, в горле! Немеют руки, ноги.
– Однако! – передернул плечами Паркани и пропустил еще немного коньяку: ему было холодно. На портрет и не смотрел. Ноги поглубже зарыл в постель.
В окне Никлаи погас огонь.
Дом Сентирмаи стоял на пятой улице от Никлаи, за горой. Туда плелась пешком окоченевшая Йоланка.
– Если подумать, – сказал Паркани, обращаясь к Никлаи, – то это равносильно убийству, любезный родственник.
Лицо Никлаи непроницаемо. Он молчит. Молчит себе и молчит. Йоланка схватила воспаление легких. Она пишет супругу, просит прощения, умоляет. Она же ничего не сделала, чтобы так ее наказывать.
– Н-да, чего-то твоя милость не поняла. Так и не поняла, – сказал Паркани Йоланке Сентирмаи. – Увы.
Никлаи смотрит, молчит. Йоланка умерла. Лицо у Никлаи неподвижно. Йоланка умерла в доме своих родителей, но она умерла и на новогоднем балу. Та Йоланка, которую он хотел видеть своей женой. Нет, она и не умирала – ее просто не было вовсе. Никогда. И напрасно поминают ее имя, он понятия не имеет, о ком речь.
– Выпьем, – поднял рюмку Паркани. Жидкость подрагивала в рюмке, немного коньяку выплеснулось. Никлаи неподвижен. Йоланка Сентирмаи одна, глаза блестят, слегка подергиваются губы. Она ничего не понимает. Кроме того, что ей пришлось умереть.
Паркани встал, обошел кровать и приблизился к родственнику, чтобы рассмотреть его получше. Взгляд его упал на спокойные руки Никлаи.
– Ты был прав, – сказал Паркани. – Но я все-таки боюсь тебя.
Без пяти двенадцать. Выдернуть бы сейчас минут на десять телефон, подумал он. Но не сделал этого.
– В твое время еще не было телефонов, – сказал он Никлаи. Но оправдываться не стал. Взглянув на ноги, увидел, что стоит в носках на ковре. В таком виде почувствовал себя неуютно. Поставил рюмку, отыскал туфли. Поправил рубашку, галстук, приготовил шампанское, чтобы было под рукой, сел опять в сиреневое кресло. Старался сидеть прямо, не горбясь.
Он ждал полуночи. Хотел чокнуться с Никлаи.
1968
День седьмой
Официанту некуда было торопиться, он терпеливо ждал. Бенкё сидели в ресторане одни, если не считать старика, потягивавшего у печки глинтвейн. С одиннадцати шел снег, движение на дорогах замерло. Воскресный полдень, обеденное время, а ресторан пуст.
– Закажете что-нибудь еще?
– Что? – спросил Бенкё. Посмотрел на мать, потом на официанта. – Да, да. Детям. – Он все еще возился с ухой, никак не мог разделаться с куском карпа, между зубами застряла острая кость. Он ждал, что мать ответит за него.
– Да, детям, – кивнула мать.
Официант терпеливо ждал, заложив руки за спину.
– А где дети? – Бенкё хотелось выковырять кость пальцем, но официант не отходил.
– А правда, где они? – Старушка уже покончила с едой и, подавшись грудью вперед, говорила, говорила. Только сейчас она заметила, что детей возле них нет.
Бенкё осторожно вытащил кость изо рта. В центре зала, между столами, он увидел Тонику. Она играла в классики на инкрустированном каменном полу – прыгала на одной ножке.
– Топика!
Девочка отмахнулась – некогда.
– Тоника!
– Ну что?
– Не ну что, а иди сюда. Мама, я прошу тебя, позови ее. А где Лаци, Шари? Лаци, Шари! Вылезайте из-за занавески, она пыльная, грязная, вся прокурена. Фу!
– Занавеска чистая, – спокойно улыбнулся официант.
– Мама, ну пожалуйста, собери ты их. Пусть сядут за стол. Ну что же это такое!
– Им скучно, – сказала старушка. Мягко позвала детей. – Разве вы не слышите, что папа говорит? И слушайтесь бабушку. Сейчас дядя официант принесет что-нибудь вкусненькое.
Официант неловко улыбался. В темно-синем костюме, рослый, румяный, с ослепительно белыми зубами, он как будто сошел с рекламного плаката.
– Они никому не мешают, – сказал он мягко. – Посетителей сейчас нет. Очень славные дети.
Малыши были в брюках из шотландки, синих свитерах и белых сапожках.
– Есть у вас блинчики с орехами? – спросила старушка. Обед и вино немножко разморили ее. Почти всю бутылку рислинга выпила она. Сын сделал лишь, несколько глотков, да и то с минеральной водой.
– Значит, блинчики с орехами. Сколько порций?
– Да, сколько? А где Лулу?
– Лулу! Куда он запропастился?
– Мне кажется, он здесь. – Официант показал под стол.
– Ах это ты. То-то я чувствую что-то мягонькое у ног. – Бабушка приподняла край скатерти. – Иди сюда, звездочка моя, иди ко мне. Не сиди на каменном полу. – Она посмотрела на официанта. – Он так любит дома сидеть на ковре. Так бы и сидел целый день. Он ведь еще совсем маленький.
Лаци и Шари уже толклись возле стола. Волосы растрепаны. Они принялись выуживать малыша из-под стола.
– Лулу! А Лулу – собачка! Ой, собачка Лулу! Осторожно!
Малыш стал кусаться. Вылез и укусил их за руки.
– Лулу! – Бенкё хотел наконец доесть остывавшую уху. Жир, красный от паприки, приставал к краям тарелки.
Где тут уследить и за рыбными костями, и за детьми.
– Тоника! – закричал вдруг Бенкё, беспомощно растопырив измазанные жиром пальцы. Он сам испугался своего крика и повторил, сдерживаясь:
– Топика, да перестань же ты наконец прыгать!
– Так значит, четыре порции блинчиков? – переспросил официант.
– Да, – ответил Бенкё. – Их именно четверо… Умоляю, мама, ну последи за детьми. Не хочу я с ними ругаться.
– А с ними и не надо ругаться. – Старушка умиленно смотрела, как малыши, подбежав к Тонике, стали прыгать за нею следом.
Старику, потягивавшему у печки глинтвейн, все это явно нравилось.
– Один лучше другого, – сказал он старушке.
– Падает снег, падает снег, адаетснег, даетснеге-ег, – затянул Лаци. Шари подхватила, и они побежали к выходу. А Тоника теперь прыгала задом наперед.
– С ними бесполезно разговаривать.
– Словно четыре маленьких гномика, – улыбнулся старик.
Бенкё кивнул: спасибо. А наклонившись над ухой, сказал:
– Их в приличное место с собой брать нельзя. Вообще нельзя выпускать из их клетки.
– Ой, ну зачем ты так!
– Вот, это мой воскресный обед! Даже не могу докончить эту проклятую уху. Пожалуйста, она уже как лед.
– А ты не нервничай. Я же не нервничаю. Если бы я так нервничала, то каждый день оставалась бы без обеда.
– Мне очень жаль, что все это свалилось на тебя, мама, В такие моменты я понимаю, что это такое. – Он отпил минеральной воды. Опять болел желудок. Последнее время это часто случалось после еды. Мгновенная боль, похожая на резкий удар. Он надавил пальцами под ребро. – А Шара неплохо устроилась.
– Она же учится. Что она там учит? Она мне говорила, но я забыла.
– Эстетику. В вечернем университете.
– А что такое эстетика? Налил бы мне вина, по-моему, там еще осталось в бутылке.
– Учится она! – нервно сказал Бенкё. – Кто ее знает! Нас выпроваживает, а сама может делать что угодно.
– Перестань!
– Неделю валяется на диване, неделю в квартире не убрано. Она наверняка и учебу эту придумала для того, чтобы иметь больше свободы… Смотри, они сейчас отдерут портьеру! Если ты не вмешаешься, я займусь ими сам.
– Вот и блинчики, пожалуйста. – Официант ловко расставил на столе четыре тарелки.
– Дети! – позвала бабушка. – А ну-ка, быстренько сюда. Тут для вас есть что-то вкусненькое. Идите же ко мне, птенчики мои.
– Извините нас, – обратился Бенкё к официанту.
– Что вы, что вы. Вы можете гордиться своими детьми. Вот если ребенок ведет себя тихо, тут уж, действительно, дело неладно.
– Не смей брать руками, – сердито одернул Бенкё Лацику. – Сколько раз тебе говорили, что руками, – он понизил голос, – не жрут?!
– Вкусненькие блинчики. Для нашего маленького Лулу, – просюсюкала бабушка.
– Я рассчитаюсь, – сказал устало Бенкё. Он потрогал живот. Как камень. Придется лечь на операцию.
– Вам не понравилась уха? – спросил официант, положив перед Бенкё счет. – Сто сорок два форинта.
– Да нет, очень вкусно, вот только желудок у меня…
– Болит? – забеспокоилась мать. – Опять?
– Нет. То есть… Не сильно, – Он дал официанту двести форинтов и попросил сдачи пятьдесят.
– Ну, доедайте блинчики – и пойдем.
Бенкё поднялся. Наконец-то он мог встать из-за стола. Было три часа. До дома можно добраться минут за двадцать, если дорога сухая. Но снег не перестает. Так что уйдет не меньше часа.
– Есть еще немного вина, – сказала старушка, – но оставлять же его. Дети, не кидайтесь шапками. Мама и папа не для того работают. Лаци, подними носовой платок. И не трогайте мою сумку, а то не найдешь потом. Вон как вас много.
– Да? – Бенкё надел полушубок, – Я пошел, буду ждать вас в машине у входа.
В машине он немного передохнул. Снег залепил ветровое стекло. К четырем будем дома, подумал он, до того, как начнется матч по телевизору, нужно еще просмотреть проекты планов. Завтра в девять совещание в тресте.
Дети уже толкались у дверей ресторана, надевая синие вязаные шапочки.
– Спокойно, спокойно, – командовала бабушка.
– Это, к вашему сведению, «трабант», а не сугроб, – разозлился Бенкё. – И нечего его разносить. – Он смотрел, как дети забирались в машину, переваливаясь друг через друга. Правой рукой он разгреб их, освобождая место для малыша. Лулу вцепился ему в запястье и запел. – Того, кто будет вести себя тише всех, – сказал Бенкё, – вечером покатаю на плечах. Поехали!
Снег падал хлопьями. Дорога была скользкой, он не решался ехать со скоростью более сорока километров. В зеркальце машины он видел синие шапки детей и себя. Узкую полоску своего лица. От белизны снега оно казалось серым. Он провел рукой под глазами. Посмотрел на мать – как же они похожи друг на друга. Круглые, мясистые лица. Когда-то ему хотелось иметь более резкие черты лица. Теперь уже все равно.
Огромная машина с нефтяной цистерной тянулась мимо «трабанта», обдавая его снегом. «ОСТОРОЖНО. ОГНЕОПАСНО». Вот уже эта громадина обогнала их. «ОГНЕОПАСНО». Двойные колеса, грохот. Ее шофер хоть что-то делает. Когда в гараже он выходит из этого чудовища, то хоть вздохнет с облегчением – пронесло. Как Ив Монтан в «Плате за страх». Это по крайней мере какое-то дело. Какое-то дело. Какое-то дело. Какоетодело…
– Что ты сказал? – спросила мать. Она сидела рядом и дремала. Дети копошились сзади. Они царапали замерзшее стекло, дрались, хихикали и болтали на своем языке. «И не суброг. Трапа карапа»…
– Когда ты был ребенком, ты так же пристраивался на коленках у окна. У окна автобуса. Помнишь, раньше рядом с кабиной шофера был такой закуток. В старых автобусах. И так же глазел на все, как Лаци. Нет, как Тоника… Ты был невыносим. Однажды засунул себе в нос бобы…
– Хоть бы я тогда задохнулся… – И подумал: если из-за Шары нельзя будет смотреть матч, поднимусь к Молнарам. Так даже будет лучше.
А дети сзади:
– Окапякатька гряказнока. Снеговук.
– Помнишь… – Старушка откинулась на сиденье, и голос ее невнятно доносился из-под меховой шапки. – Помнишь, ты пошел в армию в сорок девятом? Мог и не идти, но тебе хотелось во что бы то ни стало. У тебя тогда голова шла кругом от всех этих общественных дел. Но потом ты вырос. Только все могло сложиться удачнее. Хорошо еще, что у тебя есть эта машина. Да, это хорошо.
Да уж, это мотор. Машина эта. Прямо трактор! И голоса детей: – Апсинапсимамсикакси. Негугур. Карапляк. Карапляка, карпляка… – И снег. А Дунай не замерз, хоть и холодно. И хлопья снега хлещут в ветровое стекло. Вот и домики Септэпдре. А у нас, конечно, и сегодня не убрано. И завтра будет все то же. Шара занята своей эстетикой, а у мамы болит спина. В девять совещание в тресте, а я еще и не заглядывал в материалы. Будет ли когда-нибудь так, чтобы надо мной ничего не висело?!
– Скажи, – обратился он к матери, – скажи, мама, ты не помнишь, кем я хотел стать?
– Что ты, сынок?
– Не знаешь, кем я хотел стать в детстве?
– В детстве? О, у тебя было много прекрасных планов!
– Ну а больше всего кем я хотел стать? Не помнишь?
Старушка на секунду задумалась. Обед и слепящий снег разморили ее. Она улыбнулась.
– Нет, сынок, этого я не помню.
1968







