Текст книги "Дамам нравится черное (сборник)"
Автор книги: Кармен Ковито
Соавторы: Даниела Лозини,Диана Лама,Николетта Валлорани,Барбара Гарласкелли
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Мама шила по много часов в день. Надо зарабатывать на хлеб, говорила она. Мы с ней и правда иногда не ели. Не потому, что не было денег, а просто мама забывала, или ей не хотелось есть, или она сердилась, или гуляла неизвестно где. Да, когда мне исполнилось десять лет, она завела привычку уходить из дома и возвращаться неизвестно когда – днем или ночью. Видя, что она направляется к двери, я спрашивала: "Ты куда?"
А она отвечала одно и то же: "Пойду проветрюсь. У нас нечем дышать".
Причем говорила это так, что я чувствовала себя виноватой, словно я дышала не только своим, но и ее воздухом, а ей воздуха не оставалось.
Когда это произошло в первый раз и она не вернулась к ужину, я испугалась. А потом, как всегда, привыкла. Я рано поняла, что, если хочу жить вместе с мамой и терпеть ее причуды, надо научиться слепо ей доверять. Я повторяла себе: мама придет. Я должна была в это верить. Когда мама долго не возвращалась, я принималась бродить по дому и поглядывать в окна: не идет ли она. Иногда я ее видела: она появлялась из-за угла – длинные волосы развеваются по ветру, вокруг горла повязан шарф, руки засунуты в рукава пальто, шаг решительный, как у того, кто точно знает, куда и зачем идет.
"Ох, как я нагулялась!" – восклицала мама, входя в дом и ослепительно улыбаясь. Моим первым желанием было ее убить, вторым – обнять, потом – поколотить, потом – расцеловать. В общем, я бежала ей навстречу и крепко обнимала.
– Эй, – говорила она, смеясь, – ты меня задушишь!
Она и не подозревала, насколько близка к правде.
Крепко– прекрепко
Я тебя сожму,
Прямо к сердцу прижму.
Я желала маме смерти. Когда она меня обижала или заставляла дрожать от страха из-за того, что долго не возвращалась, я мечтала, что она умрет и для меня закончится эта пытка: жизнь в постоянном, изматывающем напряжении. Просыпаться утром и думать: что сегодня случится? что еще она выкинет? Следить за каждым ее взглядом, за каждым жестом, пытаясь угадать, как сложится день. Но как только я переставала мечтать о ее смерти, меня начинало мучить чувство вины. Словно острые ножи впивались мне в тело и в голову. Мне хотелось ее защитить, запереть дома и выбросить ключ, чтобы она больше не могла от меня убежать. Я шла к ней в гостиную, вставала на пороге и смотрела, как она шьет на машинке. Выглядела она нелепо: волосы собраны, чтобы не лезли в глаза, безразмерное домашнее платье висит мешком, глаза прищурены от огромного напряжения, худые длинные пальцы порхают вокруг ткани, ниток, швов, как обезумевшие мотыльки. Однако в ее движениях не было безумия, а были опыт и умение, накопленные веками. Мама шила платья так, как, наверное, Бог творил мир: точно не зная, что должно получиться, – но получалось здорово.
Раз два три: Мы с тобой играли. К облакам взлетали – Больно упали.
"Я – Франсуаза".
Два слова, которые произвели революцию.
– Фран – кто? – спросила я, побледнев.
– Фран-суа-за, – произнесла она по слогам. Она была в черном, вся обвешана колечками, болтиками, сережками, цепочками и браслетами. Двигаясь, она напоминала сани Деда Мороза – все бренчит и звенит. Волосы, словно у старой куклы: короткие и прямые в центре, по бокам и сзади – длинные. Белые с синим. Лицо худое, нос маленький, широкие скулы, пухлый алый рот. Голубые глаза – такие светлые, хоть смотрись в них, как в зеркало.
"А ты, значит, Нина". Она картавила, слова звучали, как камушки, катящиеся по сбегающей вниз тропинке. Я-то Нина, а она кто такая? Странно, но я не могла подобрать слова, чтобы спросить ее. Франсуаза спокойно стояла посреди моей комнаты, бросив на пол грязный рюкзак, и внимательно разглядывала все вокруг, включая меня. Я лежала на кровати и читала книжку, которую задала нам учительница – "Мальчишки с улицы Пала" [1] , и все не могла успокоиться. Откуда она явилась? Что ей от меня нужно? С какой стати она стоит с таким видом, будто собралась купить нашу квартиру и пришла ее посмотреть? Не успела я и слова сказать, как вошла мама, улыбающаяся и растрепанная: "А, вы уже познакомились! Нина, это Франсуаза, она поживет здесь у тебя". Я обомлела. Что значит: поживет у тебя? Здесь вам не общежитие, а мама у нас не заведующая! Это МОИ дом, а эта комната – МОЯ! Что происходит? Книга выскользнула из рук и с шумом шлепнулась мне на живот.
"Вот и хорошо, я знаю, что вы подружитесь. Нина сейчас покажет тебе, куда убрать вещи. А постель, – мама наклонилась и потянула за ручку у меня под кроватью, – здесь: два в одном!" Она вытащила нижний этаж моей раскладной кровати – вот уж не думала, что он когда-нибудь пригодится, – и уплыла. На кухню. Или на Луну – точно не знаю. Мне стало дурно.
Глазкам твоим ясным Решетка кована, А твоим косточкам Могилка уготована.
Ожидать можно чего угодно, но все-таки это "что угодно" мы себе часто даже представить не можем. Наше "все что угодно" – только частичка того, что бывает на самом деле. Я наивно полагала, что смогу смириться с маминым сумасшествием, но Франсуаза оказалась тем самым "что угодно", которого я не ожидала. В мою голову подобные мысли не приходили, они в ней просто не умещались.
Однако задавать вопросы я не осмеливалась. Я решила выждать. Рано или поздно она исчезнет, вернется туда, откуда явилась. Но Франсуаза не только не собиралась уходить, она чувствовала себя у нас как в своей тарелке. Они с мамой часами болтали о том о сем. Мама учила ее шитью, Франсуаза на лету схватывала. Само собой разумеется, я не могла даже пуговицу пришить, хотя мама чего только ни делала, чтобы меня научить. Беря иголку с ниткой, я превращалась в манекен, у которого из рук все валится.
"Да что у тебя вместо рук? Студень, что ли?" – сетовала мама. Иногда она говорила это в шутку, но чаще – с разочарованием. И смотрела на меня так, будто пыталась понять, откуда на нее свалилась дочь-неумеха. Поэтому когда я поняла, что за две недели какая-то пришлая девица научилась шить платье, мне словно под дых дали. Войдя в гостиную и увидев, с каким восторгом мама разглядывает ее произведение, я решила, что француженка (я уже поняла, что она из Франции) должна исчезнуть. Как – я пока не знала, но это было неважно.
Нежные очи На белый свет глядят. Из темного колодца Ходу нет назад.
Франсуазе было семнадцать. Она сама мне сказала в тот вечер, когда поселилась у нас. Еще сказала, что у нее нет ни отца, ни матери, ни братьев, ни сестер.
– А бабушка с дедушкой? – они были моей последней надеждой.
– Все умерли, – ответила она рассеянно. Все умерли. Надежды, что за ней явится кто-нибудь из родных, не было. Все умерли. А может, она их убила? Я смотрела на Франсуазу, пока она раскладывала вещи у меня в шкафу. М-да, видок такой, что запросто перережет всю семью. Тут она повернулась и взглянула на меня, подняв брови, словно хотела сказать: тебе что-то не нравится? Я опустила глаза – сделала вид, что занята чтением, но поняла, что заливаюсь краской. Со временем я стала узнавать этот взгляд. Смысл был именно такой: тебе что-то не нравится? Таким способом она преспокойно отгораживалась от чужих страданий.
Мчаться, скакать, нестись, хватать, Бить, топтать, колотить, убегать, Падать, шататься и скользить: Камню по морю не плыть.
– Сегодня мы едем на море.
С тех пор как явилась эта француженка, хандра на маму больше не нападала. Мимолетная гроза, вопли, крики – такое бывало, но по сравнению со светопреставлением, к которому я привыкла, – просто пустяк. Мне не хватало маминых выходок. Я ее не узнавала. Француженка отняла у меня ее истерики, сидение часами в убежище между стеной и шкафом, дни без обедов и ужинов, изнурительное ожидание. Да, потому что странные мамины прогулки прекратились. Выходя на улицу, она брала нас с собой (чаще брала одну француженку), или мы все втроем сидели дома. Они – там, в гостиной, шили, болтали или слушали радио; я – у себя, умирая от ненависти. Я ненавидела их по очереди: сегодня – одну, завтра – другую. В исключительных случаях (когда у Франсуазы получалось особенно красивое платье и мама засыпала ее комплиментами) я ненавидела их обеих, одновременно.
Поэтому когда мама сказала: "Сегодня мы едем на море", – я ответила: "Нет".
Все равно что разговаривать со стенкой. Весело щебеча, мама побросала в большую голубую сумку купальные костюмы, полотенца и крем от солнца, выдала Франсуазе раздельный светло-зеленый купальник, взяла ключи от машины – разбитого "фиата-131" вишневого цвета, глохнувшего на всех светофорах, – и сказала: "Пошли?"
Франсуаза улыбнулась своей загадочной улыбкой, а я решила сопротивляться: набраться смелости и отстаивать собственное мнение. Все впустую. Так я оказалась на заднем сиденье машины и, нахмурившись, прилипла к окошку. Я ненавидела не только их двоих. Я ненавидела целый мир.
Мысли мои дерзкие, Как звездочки упали. Сны мои страшные, Как цветы увяли.
На пляже было много детей, бегавших за мячами. Намазанных кремом толстых теток, недоверчиво трогавших воду ногой. Белых, как сметана, дядек, которые резались в карты, сидя на табуретках вокруг низкого раскладного пластмассового столика. Зонтов, ковриков, полотенец, шезлонгов, ведерок и совочков. Красок, запахов, звуков. А еще – моря, моря, моря. Мама с Франсуазой лежали рядом на синем полотенце, закрыв глаза и подставив солнцу лицо и тело. Молча, расслабившись. А я, не раздеваясь, сидела на песке неподалеку от них – так, чтобы было понятно, что я вроде и с ними, а вроде как сама по себе.
– Ты чего не раздеваешься? – спросила мама немного погодя.
– Не тянет.
– Ну, как хочешь.
Франсуаза на секунду открыла глаза, загадочно взглянула на меня и снова их закрыла.
Я изнемогала от жары. Солнце напекало голову, пот лил ручьями. Бедра и лодыжки болели из-за того, что я сидела, крепко обхватив их руками. Нос горел. Хотелось пить. Ноги, томившиеся в теннисных тапочках, зудели. Но я не шевелилась. За целый час я не пошевелилась ни на миллиметр. Мимо меня бегали дети: они гонялись друг за другом и прыгали в воду. Один ребенок притормозил и остановился неподалеку. Посмотрел на меня с недоумением. Открыл рот – наверное, хотел что-то спросить, – но я испепелила его взглядом. Он развернулся и побежал к другим детям.
– Хватит. Мы поняли, что ты сердишься. Весь пляж это понял. Теперь можешь раздеться и пойти искупаться, – сказала мама, поднимаясь на ноги. Хватит, повторила она, и я поняла, что время бунта прошло. Таким голосом она говорила, когда давала понять, что разговор окончен. Она позволила мне разыграть спектакль, но теперь пора было уходить со сцены. Я стала медленно раздеваться, пока они с Франсуазой шли к морю – бок о бок, словно сообщники. Я поплелась за ними. Когда я вошла в воду, у меня перехватило дыхание. Не глядя по сторонам, я нырнула. Долго плыла под водой, а когда вынырнула, мне было хорошо.
Качаюсь– покачиваюсь, Ровно дышу. Качаюсь-покачиваюсь, Ровно дышу.
Я только что перешла в среднюю школу. Для девочки-подростка я была довольно невзрачная – дело обычное. В этом возрасте трудно быть не таким, как все. Главное в этом возрасте – казаться не таким, как все, как правило, вовсе не тем, кто ты есть на самом деле. Но я не знала даже, кем мне хотелось казаться, а уж кем быть – про это и речи не шло. Одевалась я небрежно: натягивала на себя первое, что попадется под руку. К великому огорчению мамы, которая считала, что одежда отражает суть человека. С ее точки зрения поговорка "Не всяк монах, на ком клобук" была полной чушью.
– Вот еще, – говорила она. – Клобук – это важно. Думаешь, римский папа не заботится о своем внешнем виде?
Я не понимала, при чем тут папа, клобук и мамины платья, но я вообще много чего не понимала из того, что говорила мама, так что фразой больше, фразой меньше…
Однажды синьора Анна остановила меня на лестничной клетке, когда я возвращалась из школы.
– Приходил какой-то мужчина, сказал, что он твой папа. Позвонил в дверь, но у вас никого не было. Ждать не мог, попросил меня передать тебе это. Держи, – она протянула мне желтый конверт, довольно пухлый, на котором от руки было написано большими буквами: "Нине". Я уставилась на конверт, не решаясь его забрать.
– Ты чего? Он не кусается! – сказала синьора Анна.
Может, и не кусается, но лучше не проверять. И потом, что это еще за история про "папу"? В первый раз слышу. Мама мне про него никогда не рассказывала, я долго думала, что никакого папы у меня и вовсе нет, что она одна произвела меня на свет. У других ребят были и мамы, и папы, мне это казалось диким… И вообще, зачем он, отец? Единственный раз, когда я спросила про него у мамы, она помахала рукой, словно отгоняя назойливую муху, и буркнула что-то вроде: "Ходит где-то там…" На этом объяснения закончились.
Что принесет тебе ветер – не знаешь, Где спрятаны ножички – не угадаешь. Важно теперь только одно: Всему конец положит оно.
В конце концов, я забрала этот желтый конверт. Сказала синьоре Анне "Спасибо" и побежала домой. Как обычно, мамы и Франсуазы не было. Я улеглась на кровать, скрестила ноги и положила на колени конверт. Долго на него смотрела. Мне было ясно: его содержимое все изменит. Я подняла глаза и уставилась на шкаф перед собой. Белый шкаф с голубой отделкой. Всю жизнь его терпеть не могла. Решилась, набрала воздуха и открыла конверт. Внутри лежала фотография и два листка бумаги. Один из них был документом. Сначала я принялась разглядывать фотографию. Думала, что увижу себя маленькую вместе с мужчиной, моим отцом, и с мамой, а там был очень красивый мужчина, мама, совсем молодая, и девочка – но другая, не я. Я-то знала, как выглядела, когда была маленькой. Дома у нас было полно фотографий, на которых я маленькая и пухленькая, с копной темных волос (которые потом мама стала красить то в один, то в другой цвет). А у девочки на фотографии были прямые черные волосы. Маленький нос. Пухлый рот. И еще она была худая, как щепка. Я перевернула фотографию. На ней были написаны три имени – от руки. Почерк тот же, что и на конверте, – в этом я не сомневалась. Имена такие: Мелисса (мама), Пьер (папа?), Франсуаза. Последнее имя я прочитала раз десять, но до меня все не доходило. На фотографию что-то капнуло. Это у меня на лбу выступил пот. Я взяла один из листков – письмо – и стала читать.
Нина, маленькая моя,
много лет я пытался написать тебе это письмо. Всякий раз, дойдя до конца, я его рвал, но теперь откладывать больше нельзя.
Жить мне осталось недолго, и я должен рассказать тебе правду. Я пытался достучаться до Мелиссы, просил поговорить с тобой, но ты ж ее знаешь: никто и ничто на свете не заставят ее сделать, чего ей не хочется, и никто не помешает ей поступить так, как хочется ей.
Фотография, которую ты найдешь в конверте, была снята в Париже, пятнадцать лет назад. Девочка на ней – это твоя сестра Франсуаза. Когда Мелисса ушла, она оставила ее мне. А тебя – забрала. Почему она ушла, я не знаю. В один прекрасный день, летом, просто взяла и ушла. Я не знаю, почему она забрала тебя, а сестру оставила мне. Знаю только, что было именно так.
Я знаю, что не должен тебе обо всем рассказывать, но в глубине души надеюсь, что мое письмо тебе пригодится. Может, чтобы защититься от нее. Мелисса не злая, просто она сумасшедшая, а у меня не хватало сил сопротивляться ее сумасшествию.
Она не хотела, чтобы я к тебе приближался. Не хотела, чтобы рассказал о себе.
Франсуаза похожа на мать. Может исчезнуть в любую секунду, понять ее невозможно. Она тоже ушла, особенно ничего не объясняя. Я не смог ее удержать, я слишком ослаб от болезни.
Но прежде чем перейти в мир иной, я решил, что ты должна обо всем узнать. Ты еще маленькая, но я уверен, ты все поймешь.
Защищайся, Нина.
Не надо на них обижаться, только защити себя от этих двух странных женщин – от твоей мамы и от сестры.
Жаль, что не могу быть рядом с тобой. Очень жаль. Я люблю тебя.
Папа.
Совершенно обалдев, я взглянула на второй листок. Это было свидетельство о рождении. В нем говорилось, что мои родители – Мелисса и Пьер, что родилась я в такой-то день, в таком-то году, в родильном отделении парижского госпиталя. Но почему же я ничего не помнила? И почему мама ни о чем не рассказывала – ни тогда, ни теперь? А что было известно Франсуазе?
Мечте моей не сбыться И не дойти письму. Ведь от судьбы жестокой Нет спасу никому.
Я держала в руках листок, а конверт валялся у меня между ног на кровати.
Сначала меня обуял страх, потом – гнев.
Она меня предала. Неважно, что она решила забрать с собой меня. Я точно знала, что все эти годы ей не хватало Франсуазы. Теперь пустота заполнилась. Франсуаза вернулась. Я представила себе эту дружную парочку и словно почувствовала удар под дых. Сейчас они тоже вместе, неизвестно где. Может, поехали за покупками. Или – в парк. Или плывут на корабле на другой континент.
Меня начало колотить.
Я поняла, что меня предали и бросили.
Когда я услышала звук открывающейся двери и их веселые голоса, мне словно всадили нож в самое сердце.
Капля за каплей Кровушка течет. Кричи не кричи: Помощь не придет.
С того дня прошло десять лет. Меня много раз спрашивали, что же все-таки случилось. Я им так и не рассказала. Письмо Пьера и свидетельство о рождении я успела сжечь до того, как приехала полиция.
С того дня я не произнесла ни слова.
И волосы мне больше никто не красил.
Николетта Валлорани
Крылья
КАРТОННЫЙ город, населенный марионетками. Двух измерений – и того много, глубина здесь – как невозможное эхо.
Ночь, мокрая от дождя. Такси на площади Чинкве Джорнате: одни стоят, другие едут. Заостренные профили на фоне витрин: бритые головы, куртки, джинсы. У одного парня на шее арафат-ка, у другого на затылке татуировка со свастикой. Сидя в машине, в безопасности, я улыбаюсь. Глаз автоматически находит нужный ракурс: шарф фаната "Милана", взмывающий, словно бабочка, над плечами, тощая нога отвешивает пинок. Блеск ножа как предостережение. Кто из какой бригады – уже не видно, у этого потерявшегося поколения знаки отличия перемешаны непонятно как. Вот она, Вторая республика, – с чувством вины и всеми признаками поражения; и что делать с ней – неизвестно. Наш народ на ошибках не учится. Он их коллекционирует, как награды. А я их фотографирую. Лучшие снимки оставляю себе.
Зеленый: еду дальше, еду по узкому кругу, сжавшему сердце города, еду бесконечным маршрутом, все время возвращающим в исходную точку. Высматриваю себе жертву, за которой пойду, следы, которые приведут меня в заповедную зону, о существовании которой я не подозреваю. Это трудно, всякий раз труднее. Бессонные ночи давно не готовят мне никаких открытий. Блеклые тени на углу Порта Рома. Толстуха, ожидающая последний трамвай. Индус с охапкой увядших цветов. У стены на углу – две дрожащие от холода проститутки. Секс как профессия, сдобренный оговоренной дозой насилия. Согласие быть изнасилованной за гроши. Проезжая мимо, я думаю, попадут ли эти двое в статистику.
"Женщины – это ангелы, – заявил тот насильник. – Я хочу видеть, как они истекают кровью".
Однажды я разговаривал с убийцей. Он изнасиловал и убил румынскую проститутку. Ничего сложного и ничего особенного, на первые страницы газет не попадешь. Поменяйся они национальностями – еще куда ни шло, а так – новость вполне заурядная. С виду нормальный мужик, даже забитый какой-то. Вполне себе мирный толстяк. В полиции он даже не пытался ничего отрицать, видимо, не понимал, в чем виноват.
"Женщины – это ангелы, – заявил он, когда я начал его фотографировать. – Ты это знал? Я бы их даже пальцем не тронул. А ты бы не смог сфотографировать. Ангелов не фотографируют. – Он опустил голову, словно задумавшись, между бровями пролегла морщинка. – Но знаешь, из ангелов кровь не льется. Поэтому я ее и убил, эту приезжую шлюху. Она прикидывалась ангелом. А из ангелов кровь не льется. Я – защищаю ангелов, – добавил он, помолчав, и вытащил из кармана скомканную бумажку и карандаш. – Эту я убил первой. Пишу номер 1. – Он нарисовал на листочке палочку. – Когда наберется достаточно, я посчитаю и пойму, сколько среди них настоящих ангелов".
Не знаю, что он говорил на суде, этот убийца, любивший учет и контроль, но история про ангелов не шла у меня из головы. С той поры в городе поселились бледные тени, прозрачные фигуры с крыльями – души женщин, которых убили, потому что они не были ангелами.
Когда я выхожу из машины – обвешанный фотоаппаратами и вспышками, с надетой налицо привычной маской равнодушия, – они шагают рядом со мной.
Пока фотографируешь мертвецов, хочешь не хочешь, а выучишь роль. Это все равно что каждый вечер выходить на подмостки, зная, что на самом деле ногами на сцене дрыгаешь не настоящий ты. А еще зная в глубине души, что персонаж, которого ты играешь, рано или поздно завладеет тобой.
Это как одержимость, лекарства от которой нет.
Тела обнаружили в районе верфи, с перерывами в несколько недель.
Трое.
Мужчины.
Белые.
Молодые.
Достаточно сильные. Мертвые.
Все три раза газета посылала меня: в первый раз – потому что я был не занят, во второй и третий – потому что я уже знал место и сюжет, хотя на тот момент никакого сюжета еще не вырисовывалось.
Три раза я проехал по кольцу вокруг сердца города, чтобы сфотографировать мертвецов – вид у них был удивленный, глаза распахнуты, наглее – длинная резаная рана. Штаны расстегнуты, будто они к чему-то готовились. Кулаки сжаты, словно и теперь, после смерти, им хочется защищаться. Никаких следов. Единственный свидетель – грязная вода канала Навильо. Нашей сгинувшей реки, которую по-настоящему видишь, когда выезжаешь из центра, а еще лучше – когда отправляешься далеко за город.
Я ищу глазами невредимую границу, за которой город уступает место полям: территорию, где скрываются нелегалы, пограничную зону. Я знаю: того, что я себе вообразил, там нет – только окраины, грязь, место без прошлого. Но так хочется верить, что за городской чертой можно увидеть другую жизнь и испытать удивление. Этого не случится – ни потом, ни сегодня вечером.
Помотав головой, я медленно поднимаюсь на помост, освещенный дрожащими огнями фар полицейских машин.
Посиневшее, немного опухшее лицо. Сильное, молодое тело. Сжатые кулаки. Расстегнутые штаны.
У убийства есть свои ритуалы. Основанные на традициях и привычках, как всякая хорошо сделанная работа. У него свой язык, своя поэзия, понятная только убийце. Этот мужчина моложе и красивее остальных. Фотогеничнее. Смертельное ожерелье смотрится на нем особенно элегантно. Тень вокруг губ напоминает улыбку.
– Что скажешь?
– Скоро наберется на целый каталог.
– Признайся, этот тебе понравился.
Полицейский поворачивается ко мне спиной, а я улыбаюсь, в соответствии со своей ролью. Последний снимок.
Нагибаюсь. Ноги устали. Старею. Я – человек из прошлого, попавший в нескончаемое сегодня – в то, что я фотографирую. Но мои собственные кости не похожи на фотографируемые мною лица: они проедены плесенью долгих лет. Я с любопытством слежу, как мое тело отдаляется от моей души: поскрипывая костями, уходит все дальше и дальше, в то время как мои взгляды на мир не меняются. Меня будто поделили на две части, расходящиеся в разные стороны. Теперь я начинаю походить на настоящего человека: глубину мне дарит третье измерение – расстояние, на которое я отошел от себя. Привилегия, которой у этого трупа не будет.
Присаживаюсь на корточки и, словно ища опору, кладу руку на мокрые булыжники.
Холодные, мокрые, гладкие.
Что– то мягкое.
Сжимаю большой и указательный пальцы и поднимаю это мягкое.
Перышко.
Я никогда не влюблялся, всерьез – никогда. Я любил только тех женщин, которых не сумел заполучить. Говоря словами насильника, только настоящих ангелов, из которых не льется кровь. Я любил желание, удивление, влюбленность, электрический разряд и легкий трепет. То, что бывает в начале и что не переходит в плотскую страсть, потому что страсть похожа на затухающее пламя.
Я любил не людей, а их фотографии.
С Ларой было иначе, но об этом мне вспоминать неприятно.
Я отгоняю воспоминание и поднимаю перышко. Засовываю в карман – просто так, безо всякой цели, – и встаю. – Я закончил.
Никто мне не кивает. Никто не прощается.
Иду обратно, снова сажусь в машину, трогаюсь.
Я никогда не езжу одним и тем же маршрутом, но получается, что все время двигаюсь в одном и том же направлении. Возвращаюсь на кольцо и, не меняя направления, продолжаю кружить.
Затягивая петлю на шее города.
Голубые слезы на лице Лары.
Одному Богу известно, зачем я снова достал эту фотографию. Прошло столько лет, я столько всего пережил, но так и не смог забыть. Будто передо мной только что отпечатанный снимок, еще не подсохший, не знающий времени.
Лара была моей лучшей моделью – она об этом не догадывалась, и, попроси я ее позировать, у нее вряд ли бы получилось. Она жила в своем теле настолько естественно, что та, кем она была, и та, кем казалась, не отличались друг от друга. Словно маленький эльф Пак в лесу жизни. Полная, безграничная открытость миру – оттого что жить иначе она не могла. Прозрачная, как хрусталь, как чистое стекло, – ангел, пронизанный светом, превращающий свет в радугу, поэтому находиться рядом с ней было невыносимо.
Рассказывая о Ларе, я впадаю в пошлость, да и сама наша история закончилась пошло.
Сейчас, постарев, я понимаю, что и для меня Лара была просто женщиной. Никем. Призраком среди теней. Пустотой, которую надо заполнить. Телом, прислоненным к стене. Молчанием, не умеющим говорить.
Даже после всего, пока она уходила от меня с растекшимися по лицу голубыми тенями и тушью, держа одежду в руках, она была для меня только одним: ничем, которое должно быть забыто.
Снимки вышли не такими, как я ожидал. Между взглядом и фотографией, в которую он превращается, – целая пропасть. Техника не способна возвратить плоть, она ей враг, она по-своему переписывает лица и пейзажи. Останавливает их во времени и не дает двигаться дальше. У этой жертвы вышла злая улыбка, просвечивающая за удивлением от неожиданной гибели. Шрам на шее похож на шрам и ни на что больше: не изящное ожерелье, а царапина от когтей смерти. В расстегнутых штанах есть скрытая поэзия: незавершенное действие, остановленное прежде, чем оно вылилось в насилие. Поэтизированное смертью. Что бы он ни собирался сделать, его задержали, он остался невинным, и это превращает его в жертву. Ангелы…
Я легко провожу пальцами по раскрытым глазам, словно пытаясь их закрыть. Затем отступаю назад и смотрю на фотографии, засунув руки в карманы.
Ткань, холодная монетка, что-то мягкое.
Вытаскиваю руку, сжимая перышко.
Я забыл, что оно там лежит – перышко, которое я подобрал возле верфи.
Забывать: это у меня всегда хорошо получалось.
Сказать, что тогда я был молод, – значит не объяснить ничего. Мы оправдываем себя буйством молодости, выдумываем, будто у каждого возраста свои законы. Отпускаем себе грехи, полагая, что чему быть – того не миновать. Втискиваемся в рамки теории предопределенности, у которой доказательств мало, а веских – вообще ни одного.
Так или иначе, я был молод. Мы оба были молоды – я и Лара. Мы знали, – или нам казалось, будто знали, – что страсть не продлится долго, но утоляли ее, не скупясь.
Любовь ли это была или секс – сейчас трудно сказать. Думаю, я дал Ларе гораздо больше, чем получил взамен, но так всегда, какой смысл подсчитывать, кто кому скольким обязан. Мы делаем то, что в наших силах. Справедливости ради замечу, что ошибались мы оба, но тогда я не был готов это признать.
И когда Лара сказала, что уходит, мне это не понравилось.
Маленький эльф в комбинезоне, неравнодушный к политике. Маленький лесной эльф. Эльф, которого я фотографировал со страстью, гневом, удивлением, отстраненностью, задором, смущением, непониманием, тревогой. Эльф, которого я продолжал снимать в тот последний день, пока она говорила мне, что хочет уйти.
Эльф, удивившийся моей вспышке гнева, а потом – внезапно нахлынувшей нежности.
Эльф, сопротивляющийся моим мольбам, а потом – моим рукам, которые действуют все грубее. Эльф, отвергающий и отталкивающий меня. Напуганный эльф, которого я швырнул на постель. Эльф, пытающийся отбиваться – все слабее и слабее. Эльф, который тихонько плачет, пока я шумно дышу над ним.
Я был сильным парнем. А она – маленьким эльфом. Ей меня было не остановить. Я не помню – обняла ли она меня в тот раз, да и потом, с какой стати? Она лежала подо мной, раскинув руки, сжав кулачки на кромках перины – голубой, как тени и тушь, растекавшиеся у нее по лицу. Я не слышал, как порвалась ткань, и не почувствовал, как ее тело стало прозрачным – оболочкой, пустой оболочкой. Я был так занят самим собой, нанесенным мне оскорблением, раненой гордостью брошенного мужчины. Не знаю, я вообще всегда думал, что дело в чисто физической разнице. Женщины не такие сильные, как мы, поэтому мы выбираем легкий путь и набрасываемся на тело, вместо того чтобы попытаться понять сердце и ум – их мы не понимаем.
Когда все закончилось, Лара встала, подобрала одежду и, не говоря ни слова, вышла из комнаты.
Смутившись, я застегнул штаны.
Рядом с кроватью лежало несколько перышек, выскользнувших из перины, в которую вцепилась Лара. Я подобрал одно. Ангелы…
Два часа спустя я стер из памяти все следы.
У каждого свой скелет в шкафу.
Свой я спрятал так хорошо, что от него осталась только горстка костной муки.
И перышко.
Потом, когда Лара ушла, я нашел записку.
Я – никто. Призрак среди теней. Пустота, которую надо заполнить. Тело, прислоненное к стене. Молчание, не умеющее говорить. Я ухожу.
* * *
На другой фотографии, снятой за несколько недель до того, как она ушла, Лара – голая спина; россыпь сверкающих капель повторяет изгиб плеча. Ослепительная изысканность простоты. В фотографии есть что-то странное – углубление, на которое я раньше не обращал внимания, линия, спускающаяся между лопатками, разрывающая видимый мир и открывающая двери в иное измерение.
Ангелы.
Крылья.
Столько лет прошло, но больше мы не виделись. В Милане легко потеряться, даже если живешь в одном районе. Перестаете узнавать друг друга – и каждый ходит своей дорогой. По прямой или по кругу.
Я езжу по кругу.
Через какое-то время я начинаю скучать по своему круговому маршруту.
Тогда, безо всякой причины, я опять ухожу из дома по вечерам. Кольцо на шее города ждет меня.
Чтобы даровать мне покой.
Ночь опустела, время подходит к рассвету. Любимое время призраков. Я чувствую, как они волнуются, как силятся вернуться к жизни. Я к ним уже привык. Улыбаюсь. Я привык к ним после встречи с убийцей-счетоводом. Снова проезжаю Порта Романа: никаких следов людей. Влага пропитала пространство, как желатин, здесь не бывает тихо, не бывает по-настоящему темно: идеальный город для фотографов – свет никогда полностью не затухает. Остается рассеянный отсвет – не яркий, но позволяющий видеть.