Текст книги "Криминальная история христианства"
Автор книги: Карлхайнц Дешнер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 33 страниц)
АВГУСТИН САНКЦИОНИРУЕТ «СПРАВЕДЛИВУЮ ВОЙНУ», «СВЯЩЕННУЮ ВОЙНУ» И НЕКОТОРЫЕ ВОЕННЫЕ НАПАДЕНИЯ
Но наследие, еще более богатое последствиями, более опустошительное, чем нападки на все, что не было католическим, великий отпрыск маленького римского ветерана оставил благодаря тому, на что он не нападал, а что отстаивал, что брал под защиту, объявлял необходимым благодаря войне. Ибо он уже сражался до белого каления со всем, что не так думало, как он, – но не с войной. Напротив Amantissimus Domini sanctissimus, [229]как прославлял Августина в IX-м веке епископ Клавдий из Турина, «грифель Триединства, язык св. Духа, если уж на то пошло, – земной человек, однако ангел с неба, во плоти, но владевший небом и неземным видением, как ангел, созерцавший Бога», – он устанавливал, как никто другой, совместимость военной службы с учением Христа.
Хотя уже учитель церкви Амвросий патетически подстрекал в мессах к войне, уже учитель церкви Афанасий провозглашает, что в войнах «столь же законно, как и достойно похвалы убивать противника» (конечно, приврав, что христиане «незамедлительно» обращались «вместо битвы к домашним занятиям, вместо того, чтобы занимать свои руки оружием, поднимали их в молитве»). Точно также и Лактанц уже совершал героический отход к перманентным войнам, несмотря на все собственные пацифистские утверждения до того.
Но ни один из них не признал кровавое ремесло столь безоговорочно, фундаментально, столь лукаво также, как «постоянно Бога» созерцающий «ангел с неба», пусть это даже породило лишь (так как он был еще «во плоти») «обжигающее солнце тропиков» (Лахманн), пусть это лишь горело «горячее солнце Северной Африки… в его крови» (Штратманн). Огонь, не только с неба, разумеется, разбрызгивал его силы, однако ж он тратил их и в «разврате и блуде», в «темных любовных удовольствиях», в «болоте грехов», «грязи чувственности», – как прелюбодей, педераст и с двумя метрессами – пока, наконец, наглая заносчивость «nulla salus exstra eclesiam», [230]давно до того инфицированная, мощно не завладела его головой и не позволила любую ярость – не только против «еретиков», язычников, евреев, нет, и против государственных и местных врагов, – миссией не только палачей, но и помощью армии тоже.
Конечно, Августин больше не разделял оптимизма Евсевия или Амвросия, которые ожидание pax Romana провиденциально приравнивали к pax Christiana, ибо «Война до сих пор существует не только между империями, но и между вероисповеданиями, между правдой и заблуждением». Конечно, Августин, выпрядая свою паутину из милости, предопределения и ангелов, теоретически определялся по отношению к римскому государству все отрицательнее. Конечно, он называл «земную славу» если и «не прямо дряблой бабой», то, «однако, раздутой, полной ничтожности». Конечно, у него был инстинкт господства, воля к власти, «libido dominandi», – возможно, он единственный античный автор, выразительно причисленный к величайшим греховодникам, увидевший в стремлении быть господином, «dominus» (христологический термин) худшее самообожествление и сделавший этот морально-теологический принцип «исходным пунктом радикальной критики империализма» (Скоттлендер) применительно к римской истории. Конечно, он, кто так охотно злился на римлян своего времени, на их закоснелость, их ingrata superbia, [231]мог высмеивать правительство, лишенное справедливости, как «большую разбойничью банду», а войны против соседей как «чудовищный разбой» (grande latrocinium). Да, он мог находить «более доблестным» «войну убить словом, чем людей мечом, мир выиграть или укрепить миром, чем войной». «На деле добро мира столь велико, что нет ничего в сфере земного и преходящего, о чем охотнее слышали бы, чего страстнее требовали бы, и уж действительно ничего лучшего не найти». Однако это было (исторически глядя) – только на бумаге, подобно библейской любви к врагу Знал же Августин, что «христианское государство» по его плану неосуществимо. С одной стороны, государство было богоугодным, с другой, – вследствие прегрешений и грехопадения, – разлагалось Civitas Dei и civitas terrena никогда полностью не совпадали, скорее, находились по отношению друг к другу во внутреннем противоречии. Ибо, как сказано уже в praefacio [232]его главного труда «В то время как оно (земное civitas) стремится господствовать, власть над ним, хотя (правильно так как) народы ему служат, осуществляет жажда господства». За всем этим стояло собственное учение, согласно которому любое государство было смесью пшеницы и сорняка (triticum и zizania), civitas mixta из добра и зла, основанное же на libido dominandi деспотическое государство в особенности опирается на грех и поэтому должно подчиняться церкви, единственно покоящейся на милости, но фактически тоже не свободной от греха, – историко-философский базис средневековой борьбы за власть между папами и императорами, философия государства, оставшаяся до Фомы Аквинского единственно авторитетной.
И практическипрелат, как и церковь со времен Константина, никогда не отделял религиозной сферы от политической, он олицетворял в той же мере политика, как и епископа, он, «главная фигура» (crucial figure Браун) как раз такого симбиоза, сотрудничал с империей на протяжении десятилетий в борьбе с донатистами и циркумцеллионами, африканско-берберийскими племенами, манихейцами, пелагианами, арианами, язычниками, евреями – «lе рrinсе et patriarche des persecuteurs» [233](Жоли). Провинциальные губернаторы, прибывавшие из Равенны в Карфаген, большей частью добрые католики, христиане, – пишет Питер Браун, видели необходимым для себя как одобрять интересы епископа «в жестких указах о еретиках», так и – с 415 г – читать подарочные экземпляры возникающего «Божьего града».Фактически Августин до самой смерти требовал и считал морально заслуженным не только наказание преступников, но и уничтожение восставших, подчинение «варваров». Ему не составляло труда уподобить государство дьяволу, но – превозносить его кровавую практику и, как просто-напросто все, как теперь и это спокойно «свести к божественному Провидению». Ибо это была «его мудрость» – «противостоять войной человеческому нравственному распаду», равно как «испытать жизнь праведных и благочестивых такими скорбями». Кто думает так – инфантильно и цинично одновременно, – тот, само собой разумеется, соответственно истолковывает и заповедь «Не убий». Для природы в целом и животного мира это не имеет силы с самого начала. Не запрещено, полемизирует Августин с манихейцами, ни «вырывать куст», ни поражать «неразумный животный мир», который «должен» лишь «служить жизнью и смертью нашим потребностям» подчиняйте их себе (Ср стр.443 и след.).
«Человек – хозяин зверей, – жалуется Ханс Хенни Яан в своей гениальной трилогии «Река без берега»– Он не нуждается в приложении никаких усилий. Он должен быть лишь простодушным Простодушным в своем гневе Жестоким и простодушным. Так того хочет Бог. Колотите зверей, все равно вы попадете на небо». А еще раньше Теодор Лессинг и Людвиг Клагес настойчиво указывали прежде всего на то, что (так говорит Клагес) христианство прикрывается человеческой ценностью или «гуманностью», разумея под этим, что вся остальная жизнь обесценена, разве что если она служит человеку! «Буддизм, как известно, запрещает убийство зверей, так как и зверь – той же с ним сущности, итальянец, к которому обратятся с таким упреком, отвечает «Senzalamma» и «non е christiano», так как для верующего христианское право на существование имеется только у человека».
Правда, Августин может объяснить, что от Бога происходит «благо ангела, людей, зверей», он может написать (достаточно редко) «И из червей он делает ангелов» Однако даже если Бог исцеляет зверей, происходит это всегда лишь ради людей, «подобия», как показывает его комментарий к словам Псалма 3, 9, «От Господа спасение» «Кто делает тебя здоровым, тот же самый делает здоровой твою лошадь, тот же самый делает здоровой твою овцу, тот же самый делает здоровыми твоих кур». И больными делает их он. И убивает. Но человек кажется Августину «даже в состоянии греха воистину все еще лучше зверя», существа «низшего ранга». А вегетарианство он обзывает «безбожным еретическим мнением».
Все это лежит, никто не обманывайся, на одной линии. «Пока существуют скотобойни, – лаконично вынес приговор Толстой, – будут существовать поля сражений».
Однако, согласно Августину, сам человек должен убивать венец Творения, подобие Бога, – человека, который, однако, «должен вытерпеть на Земле все», – особенно через преступление. Да, человек не только может, он обязан убивать, когда прикажет или Господь, «источник всей справедливости», или «справедливый закон». Таким образом, убийство разрешено тем, кто «по Божьему побуждению» ведет войны или в качестве носителя государственной власти карает «преступников смертью». Пожалуй, от Августина, «гиганта мысли», какие «рождаются лишь раз в тысячу лет», можно уже не ожидать понимания, которое зафиксировал Лихтенберг 14 июня 1791 г «Не впадаем ли мы, когда колесуем убийц, как раз в ошибку ребенка, который бьет стул, на который натыкается» – едва ли можно ожидать от него такого понимания; его нет у церкви и сегодня.
Но разве Августин, знаток Евангелия, апостол Иисуса, не мог, не должен был защищать мысль, которую 1400 лет спустя, вскоре после Лихтенберга сформулировал великий Шелли? «Война, по каким бы мотивам она ни велась, уничтожает в душе чувство благоразумия и справедливости». «Человек не имеет никакого права убивать себе подобного, и его не извиняет, если он делает это в униформе. Тем самым он лишь прибавляет к преступлению убийства позор кабалы». Или. «С момента, когда человек – солдат, он становится рабом. Его учат презрению к человеческой жизни и страданию. Он стоит ниже, чем убийца, профессиональный солдат сверх всяких понятий мерзок и достоин презрения».
Разве Августин, слуга Иисуса, не должен был к этому склониться? Но нет, это как раз его понимание, его дальнейшее развитие, так сказать, Иисусова пацифизма ликвидация не только преступников – даже вражеских армий, целых народов. «Все это направляет и всем руководит единственный и истинный Бог, как ему угодно, но всегда по праву и справедливости». Право для объявления войны имеет любой государь, плохой тоже, однако даже величайшим чудовищам, даже тем, кто, подобно так называемому Нерону, достигли «высшей степени» властолюбия, «одновременно вершины этого порока», «сила господства выпадает на долю только провидением высочайшего Бога» (К примеру также – намного более выразительному, ибо до сих так актуальному Гитлер, которого в свое время все немецкие кардиналы и епископы аттестовали как «отблеск божественной власти и соучастия в вечном авторитете Бога»). Плохой государственной властью, поучает Августин, Бог наказывает человека. Поэтому христианские солдаты тотчас повинуются и плохому государю – Евангелие для деспотов – прикажи он «Выньте меч. Шагайте против этого народа» Августин не случайно подчеркивает послушание, ставит его превыше всего, даже выше столь лелеемого целомудрия, договаривается до изречения-«Ничего в душе нет столь полезного, как послушание», непослушание называет величайшим грехом.
Этим воззрением епископ, конечно, продолжает долгую традицию. Под влиянием Ветхого Завета послушание даже у Иисуса имеет фундаментальное значение, а также у Павла. Верить и повиноваться для обоих равнозначно, послушание скоро становится принципиальной основой христианской жизни. Его требуют от рабов по отношению к хозяевам, как и по отношению к государственной верхушке, о чем у Иисуса, конечно, нет и речи, не говоря уж о подчинении епископу или полководцу. Послушание, по Августину, просто свойственно человеку, оно-де мать и страж всех человеческих добродетелей, свойственно лишь разумным созданиям, – что опровергает любая собака. Свободно и радостно, требует учитель церкви, должно добиваться послушания, однако оно само подарит истинную свободу! Хотя и в потустороннем мире послушание существует как сладкое и легкое иго.
К послушанию близко стоит смерть за Отечество, ее одновременно обычнейшие и печальнейшие последствия. И ее бессмысленнейшие. Однако Августин, как всякий прелат, застрахованный от героической смерти, восторгается любовью к Отечеству. И если сегодня и утверждают, что «хотя едва ли кто еще осмеливается всерьез говорить о «патриотизме» Августина, можно даже сомневаться (прекрасная логика) в соответствии понятия вообще» (Треде), то он, Августин, говорит об этом громко, есть в нем, – что показывает даже «научный диспут», – так много противоречивого, как и в самом этом диспуте. Однако даже Треде заключает (после длинного, научно перегруженного, порой близкого к пародии «с одной стороны – с другой стороны»), подчеркивая «амбивалентность» Амвросия Рим, – гарантируй pax, будь, однако, наследником Вавилона, «Рим – зло империалистичен и, как pars unitatis, тем не менее, для христиан приемлем» – что за позорное лавирование?
В действительности Августин ставит патриотизм еще выше, чем любовь сына к отцу Воинскую и военную службу он ценит больше, чем другие отцы церкви, – хотя он точно знает, что главное удовольствие солдата состоит в мучительстве отечественных крестьян. Ведь его собственная община линчевала однажды коменданта гарнизона.
В действительности, по Августину, солдат может и должен со спокойной совестью убивать, в некоторых случаях даже в агрессивной войне. Кто принимает участие в такой богоугодной резне, «не согрешит против заповеди». Ни один солдат не убийца, если убивает людей по приказу законного властелина, – «напротив, если он этого не делает, становится виновным в правонарушении и пренебрежении приказом». Этого недостаточно «Достойны всяческого внимания и заслуживают похвалы храбрые воины – их слава еще более истинна, если они верно выполнили свой долг до малости». Ревностно обращается он против старого, конечно, давно устаревшего подозрения в христианской враждебности к государству. «Имей мы войско с солдатами, какие угодны учению Христа то кто мог бы отважиться сказать, что это учение якобы враждебно государству; нельзя не признать, что оно, если ему следуют, есть огромное благо государства». Что Богу можно понравиться, прежде всего, с оружием в руках, доказывает уже пример Давида, и «очень многих праведников» того времени. По меньшей мере, 13276 раз цитирует Августин Ветхий Завет, – о котором прежде писал, что он ему издавна противен. Теперь он был только полезен. К примеру «Праведник будет радоваться, что он видит месть, он будет мыть свои ноги в крови безбожных». И все «праведники», естественно, могли – совершенно логично – вести «праведную войну» (bellum justum). Введенное Августином понятие ни один христианин до этого не применял, даже изворотливый Лактанц, которого он внимательно читал. Однако вскоре весь христианский мир вел justa bella, причем уже легкое отклонение от римской литургии считалось «справедливым» поводом к войне.
Фраза «bellum justum», «справедливая война», конечно, отсутствовала у христианства до Августина, но язычество знало ее уже многие столетия до того.
Содержание понятиявстречается уже у Энния, значительного римского писателя, родившегося в 239 г до РX, потом, немного позднее и еще внятнее, у влиятельного эллинистического историка и исторического философа Полибия. Согласно ему, римляне не только открыто объявили войну, но искали также пристойное, повышающее их шансы на победу основание войны. Но понятие «bellum justum» впервые возникло у Цицерона, почитателя Энния, в то время как Цицерон, со своей стороны, опять же сильно повлиял на Августина.
Августин различал как «справедливую» и «несправедливую» войны, так и «справедливый» и «несправедливый» мир, чем, естественно, для католиков всегда справедлив мир, который несправедлив для их противников. Поэтому святой тоже «легко» обнаруживает, «что мир несправедливый по сравнению с миром справедливым даже не заслуживает имени мира».
Пацифистские требования Иисуса в Нагорной проповеди, как ведомо учителю церкви, должно лишь тогда выполнять буквально, когда можно было ожидать исправления противника. Иисус завещал в этих словах не столько внешнее поведение, сколько внутренний настрой. Будь это даже просто право отца, как и властителей, наказывать непослушных детей и народы. «Ибо тот, у кого отнято позволение к злому поступку, задерживается целесообразно. Нет ничего злосчастнее, чем счастье зла (felicitate peccantium)».
Августин энергично настаивает на военной службе и представляет множество «богобоязненных воинов» из Библии, не только «многих праведных» богатого ужасами Ветхого Завета (глава I), но и пару – Нового» «Конечно, выше», – это епископ подчеркивает с особым нажимом, – стоят, само собой разумеется, священники «ранг, который те берут у Бога, кто оставил всю мирскую службу. Но апостол говорит также «Каждый имеет свой собственный дар от Господа один этим, другой – другим образом». Таким образом, другие борются за вас против невидимого врага молитвой, вы боретесь за них мечом против видимых варваров».
Тем самым солдаты и священники сражаются вместе, пусть даже каждый своим способом, каждый укрепляет «собственный дар Господа». «О, чтобы, однако, у всех однавера была. Ибо тогда нужно было бы меньше всего бороться». В чем святой, конечно, сильно заблуждается.
Ведь христиане вели между собой войн больше, чем против нехристиан. Но постоянно, из столетия в столетие, именно: со священниками, С БОГОМ. Нет, уверял Наполеон, «других людей, которые лучше понимают друг друга, чем священники и солдаты». Гитлер тоже имел своих христианских военных священников. И сам Сталин – даже римскокатолических.
«Вести войну, – учит Августин, – а подчинением народов расширять империю представляется злым как счастье, добрым как необходимость. Но так как было бы хуже, если б неправедные господствовали над праведными, то и это не будет неуместным назвать счастьем». Сама захватническая война, таким образом, делает «неуместно» счастливым Епископ все-таки оппортунист и достаточно бесстыден, чтобы объяснить бесчисленные войны Рима как «справедливые войны», а его территориальную громадность – заслуженной «Божьей наградой» Риму войны навязывала, конечно, лишь «несправедливость» соседей, в то время как пограничные государства (имевшиеся всегда, сколь бы далеко ни шла экспансия) угрожали, ах, такой справедливой империи. «Все же империя лишь возрастала несправедливостью тех, – утверждает святой, – с которыми велись справедливые войны. Была бы маленькой, если бы спокойные и справедливые соседи не вызывали на войну безо всякого повода”.И не велись его войны, как в прежней империи, из жажды удовольствия и алчности, но – по благородным мотивам Рим хотел добиться славы, «варварам» принести культуру, цивилизации – «Рах Romanа».
Изучая пятнадцать войн Рима в республиканское время, изучая три Пунические войны, три Македонские войны, три Митридатские войны, две Иллирические войны, войну против Антиоха III, Югуртинскую войну, Галльскую войну, Парфянский поход Красса, Сигрид Альберт смогла коротко констатировать, «что лишь очень незначительное число войн целиком и полностью соответствовало собственным римским требованиям и могли быть однозначно обозначены как «bella justa». Конечно, автор нашла число bella injusta также незначительным, большинство войн «лишь «условно» справедливыми», короче, обнаружилось, само собой разумеется, что политика римлян «была направлена на то, чтобы сохранить свое гегемонное положение», – по-немецки сказать сохранить награбленное.
Но Августин буквально опьяняется этой оргией уничтожения – «сколько маленьких империй было перемолото. Сколь много огромных, знаменитых городов было разрушено, сколь многим государствам нанесен ущерб, сколь многие осуждены на гибель. Какие человеческие массы, солдаты, равно как и безоружный народ, канули в смерть. Какое множество кораблей было пущено ко дну в морских сражениях». И даже продолжительность войн его не потрясает – ведь она тоже определена «любимым» Богом, найдут ли войны «быстрый или замедленный свой конец, он сообразно заложен именно в его усмотрении и справедливом приговоре и сострадании наказать или утешить род человеческий». Или даже улучшить. Все-таки он, утверждает Августин, должен быть именно «этим средством улучшен». Таким образом, он знает значительную продолжительность войн. Восемнадцать лет, перечисляет он, Вторая пуническая война (218–201 гг.), 23 года – первая (264–241 гг.), 40 лет против Митридата и его сына Фарнака (87–47 гг.), почти 50, с перерывом, Самнитская война (342–290 гг.).
Причем все это, как всякое несчастье и ужас мира, было совершено «по кивку высшего величества», Всемогущий, Всемилостивый, Всемудрейший одарил «римлян империей тогда, когда того захотел, и в пределах, каких захотел». Ибо в каждой войне Бог управляет «началом, продолжением и концом». И все ужасы войны свершаются, как ведомо Августину, чтобы победить противника, чтобы «возможно, подвергнуть испытанию воюющих и связать их собственными законами мира», все в конечном счете случалось лишь ради возлюбленного мира, «даже если сами друзья войны не хотят ничего кроме победы. Таким образом, они войной хотят достичь доблестного мира. Ибо что такое победа, как не подчинение противника? Если это достигнуто, то наступает мир. Тем самым войны ведутся во имя мира». Тем самым столь хорошо даже самое худшее – надо глубже смотреть. Кто, однако, возможно, побаивался сам при этом гибнуть, к тому великий святой взывает. «Это точно, я это знаю, – еще никто нигде не умирал, кто когда-нибудь однажды не должен умереть». «Но что зависит от того, какого рода смертью заканчивается эта жизнь?» Или для подобных ему с еще более циничным прицокиванием. «Что все же имеют против войны? Только то, что люди, которые должны однажды умереть, там погибают?» – таким образом если уж вы так или иначе должны околеть, почему в таком случае не лучше – сразу. Как, однако, прекрасно подтверждает все это изречение Карла Ранерса, иезуита, что для Августина «Бог все, а человек – ничто». И соответственно ведет себя церковь. И Бог, – никогда нельзя забывать, – это она сама.
Что война должна существовать, провозвестнику «Благой Вести» кажется само собой разумеющимся. В конце концов, это было всегда так. «Когда Земля в неких промежутках времени и места не была потрясаема войнами?» И так останется. «Однако это жребий всей Земли, – вновь и вновь подвергаться таким несчастьям, подобно тому как бурное море будоражит непогода разного рода». Действительно, война и мир – разве они почти не равны землетрясению и потопу, природным закономерностям? Но, успокаивает Августин, все это проходит. «Ибо сегодняшние преходящие беды, которые людей столь сильно путают, от которых так много ропщут и своим ропотом уязвляют Судию, дабы они более не обрели Спасителя, итак, современные беды, без сомнения, лишь преходящи или они проходят через нас или мы проходим через них». Воистину утешительная философия – христианская.
В остальном с войной – как с пытками. Они тоже были для Августина, конечно, безделицей, сравнимой с адом они были, даже в худшей форме, «легкими», ибо преходящими, бренными тож, «курсом лечения» – все для улучшения и к лучшему для человека пытки, война. Теолог никогда не смущается. Поэтому он не знает никакого стыда.
Лишь злоупотребление силой оружия (широкие возможности порассуждать) запрещал Августин. Война как таковая была естественна, равно как и землетрясение, морской шторм; она была необходима. Нужно же – совсем по-евангельски, иезуитски – «мстить за несправедливость», наносить самые решительные удары возмездия по Августину, как раз смысл «справедливой войны». А принципиальная задача солдата – «легкая!» – «ответить силе силой».
Сила против силы. Вновь истинно по-иезуитски. Око за око, зуб за зуб.
Однако Августин, вдохновляемый своей борьбой против донатистов, развивает свою военную теорию дальше, он различает наряду с учением о «справедливой войне», – которому декрет Грациана (сочиненный около 1150 г.) придал вес официального церковного учения, – еще и «священную войну» (bellum Deo auctore). Так как христианские убийцы при сем сражаются за веру и против дьявола, то тут они особым образом слуги Бога. Однако инициаторы этой «священной войны» уже не владыки или военные, но – сам Бог.
Но нередко, можно предполагать, Августин стоял к военным ближе, чем к Господу, по меньшей мере, к его организациям на Земле.
Когда – в виде примера – дружественный ему Бонифаций, один из авторитетных полководцев в Африке, один из самых блестящих мужей того времени, к тому же ревностный католик и удачливый победитель донатистских еще сохранившихся групп, охотно сотрудничавший со священниками, когда генерал Бонифаций после смерти своей жены оказался в душевном кризисе и увидел в военной службе препятствие для духовного блаженства, а потому захотел уйти в монастырь, то Августин запротестовал. Хотя он ненавидел путешествия, он поспешил вместе с другом Алипием – оба епископы, оба поборники монашества, – оба уже в преклонном возрасте, оба святые – из своей отдаленной резиденции в этапный пункт Фубуне, отдаленный пограничный монастырь, и опротестовал благочестивый план. Правда, Бонифаций больше не должен был жениться, остаться «целомудренным», – однако именно как солдат. Ибо военный тоже был приятен Богу. И таким образом, святой, обычно крайне проворно склоняя к «gloria et pax et honor in aeternum», [234]принудил уставшего от мира генерала, с указанием, естественно, соответствующих мест Библии, но также исходя (об этом говорит католический теолог Фишер) из «здорового реализма» (все – реализм и здорово, что поддерживает власть церкви) – заставил своего человека предпочтительнее воевать, защищать католицизм от арианских вандалов. Причем благочестивый офицер, которому Августин посвятил многие свои письма, вероятно, позвал их сам, даже предоставил им транспортные корабли, пусть это и не вполне бесспорно. Во всяком случае, вандалы были «морально» (обычно столь важный, однако, момент для духовных пастырей) менее «опустившимися», чем его католики. Король Гейзерих установил в Арике наказание за прелюбодеяние, закрыл бордели и принудил их девиц к браку. Напротив, питомец и защитник Августина, которому он запретил монашество, в 426 г, после посещения двора, вернулся с богатой женщиной, «пышной Пелагией, признающей себя причастной к арианскому заблуждению», приказал крестить и рожденную ею дочь по арианскому ритуалу, а сверх того пытался утешиться в тяжелые времена со многими конкубинами. Но в заключение он сражался со своими войсками не где-то, а в епископском городе Августина, причем последний до конца «религиозно и морально широко поддерживал» (Диснер) вооруженное сопротивление.
«Если свести мысли Августина о войне и мире, – резюмирует современный католик, – то получится почти классический пацифизм».На деле, – как его понимают Августин и церковь сила против силы. Мстить за несправедливость. Убивать с чистой совестью. Даже и именно в захватнических войнах видеть «счастье». А в «учении Христа» о солдатах – «великое благо».
Однако другой питомец иезуитов утверждает и сегодня «Реальность выглядела в этом случае так, что начиная с 9-го, а потом особенно в XI-м столетии, не в последнюю очередь под влиянием оборонительной войны против языческих народов, церковь приняла по отношению к войне позитивную позицию…» (Ауэр). Как будто она уже в IV и V-м веках не одобряла, не способствовала всем большим бойням и наступательным войнам! И не тогда уже практиковали «классический пацифизм» Августина. Или «пацифизм» архиепископа Синесия из Кирены по отношению к асурианам, племени пустыни, и по отношению к провинциальному наместнику Андронику, провоцировавшему церковь, выбросившего лозунг. «Счастлив тот, кто воздаст им, счастлив, кто их юношей разобьет о скалы». Проповедовавшего «Меч палача не меньше способствует поддержанию чистоты граждан, чем святая вода у церковных врат». Как будто не домогался уже Езник из Колба, видный писатель Армении, оправдания кровной мести. И не писал уже тогда епископ Феодорит «Исторические факты учат, что нам война приносит больше полезного, чем мир».
Поучителен, в свою очередь, и ученик Августина Оросий.
Война кажется Оросию иногда чем-то ужасным, вообще наихудшим злом. Однако miseriel bellorum была в основе делом языческих времен, христианская эра – мирный прогресс. Если и теперь есть войны, что Оросий не может оспаривать, так это суд Божий, возможно, из-за арианской «ереси», – а именно гражданская война при Констанции II или уничтожение «еретика» Валента при Адрианополе (причем на счет этого «еретика»-императора и арианства к тому же сходят всевозможные землетрясения). Против «оборонительных войн» Оросий, само собой разумеется, имеет столь же мало, как Августин, и подобно тому одобряет даже некоторые наступательные войны. Разумеется, когда война ведется в интересах собственно стороны, христианства, римского государства, то пресвитер Оросий закрывает один глаз, а, может, и оба, и, таким образом, собственно несчастья видеть не может, тем более что для него римско-христианское государство – идеальное государство, римско-христианский император, если он не «еретик» – император (как Констанций или Валент) – идеальный император, и гражданин ему подчинен, как христианин Богу. Ну а если потери в войне за такие идеалы еще и скромны, то это суть даже «счастливые войны». Жертвы другой стороны, «варваров», готов (особенно злых, если они язычники, менее злых, если они христиане) Оросия не печалят. Он поступает тогда так, будто не пролилось ни капли крови, сколь амбивалентно, противоречиво он часто высказывается даже по отношению к «варварам», которые нагрянули в империю, конечно же, с Божьего согласия (permissu Dei), хотя он, Оросий, предпочел бы видеть их вновь вышвырнутыми.
Мучительны лишь гражданские войны, римлян против римлян, христиан против христиан. Но и такие гражданские войны, считает Оросий, подобно оборонительным войнам против «варваров» при нынешних обстоятельствах, благодаря божественному участию – коротки и почти безболезненны, совершенно иные, чем прежде, без заметных потерь. Да, войны его идеального императора, Феодосия, добивавшегося победы за победой и, так часто кажется, без всякого кровопролития, – великолепное свидетельство tempora Christium. И именно гражданские войны Феодосия против мятежников Арбогаста и Евгения, – со времен основания Рима, уверяет ученик Августина, не было войны, «начатой с такой благочестивой необходимостью, проведенной с таким божественным блаженством и завершенной с такой кроткой благотворностью…». И в то время как Оросий, непоколебимый фанатик прогресса, в семи столетиях дохристианского времени находит лишь один год мира, в христианскую эру – войны исчезают, будут во исключение, уже с рождения Христа входит покой, pax Augusta продолжается в pax Christiana. И этого недостаточно к уже существующим «счастливым христианским временам» прибавляются еще более счастливые.