355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карл Шпиндлер » Царь Сиона » Текст книги (страница 5)
Царь Сиона
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:38

Текст книги "Царь Сиона"


Автор книги: Карл Шпиндлер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц)

– Неужели такой превосходный художник, как вы, не находит предмета, более достойного для изображения, чем такой незначительный человек – не более, как простой ремесленник.

– Меня зовут Людгер Цум-Ринге. Вы должны знать о моем искусстве: имя мое достаточно известно далеко за пределами моего отечества, – возразил художник, не стараясь быть вежливым. – И я не знаю, кто превзошел бы меня в живописи где бы то ни было, в любой части света: вы правы, если это хотите сказать. Но, черт возьми, знаменитый и незабвенный Альбрехт Дюрер увековечил своей кистью нюрнбергского башмачника: почему же мне не изобразить лейденского портного, а?

– О, это большая честь для меня, высокоталантливый мастер; я не могу равняться со знаменитым вашим Гансом Саксом[11]11
  Немецкий поэт 16 века.


[Закрыть]
. Если я могу произвести что-нибудь в области поэзии, это обнаружится только тогда, когда у меня будет здесь своя школа и свои ученики. Я научу их театральному искусству: тогда со сцены они будут передавать зрителям то, что вынесут от меня.

– Вы положите начало новому будущему, свободному от нынешних оков! – воскликнул студент с восторгом. – Прошло время напыщенных миннезингеров[12]12
  Так в средние века называли лирических поэтов в Германии.


[Закрыть]
, украшенных золотыми шпорами и настраивающих арфу только в стенах гордых замков: народ сам должен стать предметом поэзии и песнопенья.

Анжела снова, как прежде, на улице, с глубоким удивлением взглянула на юношу.

– Много званых, но мало избранных, – сказал Ян, опустив глаза в землю, как бы опасаясь выдать тщеславное удовольствие, с которым уши его внимали заманчивым предсказаниям грядущего успеха.

– Бросьте только это ханжеское изречение, дорогой мой хозяин! – воскликнул Ринальд. – Оно вмешивается всюду, как снегирь, сующий свой клюв. Все призваны пользоваться благами мира и здесь, на земле, и там, на небесах; среди всех призванных есть также много избранных. Не безумие ли думать, что наше душевное благо мы можем получать только как вассалы от другого человека, рожденного в прахе, как мы сами? Неужели свобода принадлежит только дворянам, а религия – одним священникам? А мы все, люди, толпа, один вес которой подавляет всех этих немногих избранных, неужели мы должны оставаться вечно безличными? Если все это так зачем тогда нам даны разум и чувства?

– Черт возьми! – воскликнул художник. – Ринальд какой бес овладел тобой? Твои слова похожи на острый, отточенный, звенящий меч.

Ян с сосредоточенным видом поднял к небу указательный палец и глухо пробормотал:

– И цари земные, властители, и все сильные мира сего спрятались в горах и пещерах и взмолились: «Обрушьтесь над нашими головами и схороните нас от глаз Того, Кто восседает на престоле, ибо наступил день Страшного Суда, и кто устоит перед лицом Его?»

Стратнер уснул во время этой беседы. Людгер, напротив, потрясенный пророческим тоном Яна, пришел в возбужденное состояние. Он вскочил с места и, порывисто взяв Анжелу за руку, сказал:

– Пойдем, дитя! – Эта атмосфера раздражает меня. Эти двое господ могут совратить многих с пути и вселить возмущение против императорской власти.

– Позвольте мне проводить вас до вашей гостиницы. – сказал Ринальд, становясь вдруг тихим и кротким.

Ян оставался все еще в прежнем положении, неподвижным. Его взор был обращен вверх и, казалось, застыл в созерцании.

Анжела с каким-то чувством ужаса и гадливости хотела проскользнуть незамеченной: но в эту минуту он очнулся и, не сознавая состояния, из которого только что вышел, сказал любезно и льстиво, обращаясь к девушке:

– Вы спешите уйти, о прекраснейшая из прекрасных, прелестное творение Небесного Отца? Почему не хотите вы украсить вашим присутствием танцы, которые начнутся здесь, как только заблестят огни?

Он протянул к ней руки, но она бросилась в сторону, словно увидела перед собой змею, и поспешила уйти, в сопровождении Ринальда.

– Разве я оскорбил вашу дочь? – обратился Ян холодно к Людгеру.

– Э, полноте, милейший! – ответил художник, не твердо стоявший на ногах. – Девушке Ринальд нравится больше, чем вы – вот и все. А мне ваша голова нравится гораздо больше, чем голова Ринальда. Вы точно удивительный пророк… В лице у вас много чего-то такого… как бы сказать?… Рокового… Да, слово найдено. А завтра я приду писать ваше изображение.

– Когда вам угодно. Мы, простые люди, не можем позволить себе долго праздновать свадьбу. Ремесло предъявляет свои права и в самый медовый месяц. Я к вашим услугам, когда хотите.

Ян проводил художника до порога дома и остановился перед зеркалом в нижнем этаже.

– Роковое лицо! – сказал он сам себе. – Еще бы! Я думаю, ты прав, немецкий пес! За этим лицом скрывается больше, чем думают люди, и никто другой не предназначен произвести великие перемены на земле. Да, придет время, о котором говорят пророки, о котором мечтает юность!

Потом задумчиво и мрачно он прибавил:

– Ни разу еще эти черты не привлекли симпатии чистой девушки, но почему-то слабые и бесстыдные женщины все соблазняются мной… А мне нравится эта вестфальская девушка, но вместо расположения я видел в ней только отвращение. Гм… Если бы они остались в Лейдене, она принадлежала бы мне, назло самому дьяволу. Ни перед чем не остановился бы я… Разве только, если есть у нее такой талисман, что оберегает неприкосновенность дев.

Петер Блуст, приказчик, приблизился к нему: и черты лица Яна, когда он его увидел, мгновенно преобразились. Они приняли серьезное выражение, вместо похотливого.

Качая головой, указал Блуст наверх и сказал:

– Там Вавилон. Зверь вышел из клетки. Они играют и поют, наряжаются в пурпур и багрец и готовятся к танцам. Как допускаешь ты это в своем благочестии?

– Друг мой, каждый пусть творит свою волю. Двери дома жениха должны быть открыты гостям; и хотя бы он презирал сам вино, он должен выжимать виноград для других.

Приказчик глубоко вздохнул.

– Скоро явится Судья, – сказал он.

– Да, брат мой: так сказано в Писании.

– Я пойду домой и буду беседовать с Отцом.

– О, да, да, любезный брат! Мысленно я буду с тобой.

– Жажда спасения души не сильна в этом городе.

– Молись и надейся, брат мой. Дух растет медленно, пока окрепнет.

– Хорошо. Будем молиться и приносить покаяние, брат мой.

– Аминь, любезный брат.

Петер Блуст ушел, а Бокельсон вернулся к прежнему веселому настроению и к бурным желаниям.

Между тем Людгер с Анжелой и Ринальд все еще прогуливались вблизи. Мужчины вели оживленный разговор, а молодая девушка прислушивалась в особенности внимательно к словам Ринальда. Эти слова, казалось, давали ей ключ к входу в тот странный, пестрый мир золотых мечтаний, в котором юноша жил, слепо и с детским простодушием веря в близкое воплощение его на земле.

– Но что же ты делаешь здесь? Что нашел ты в этих голландцах? – спросил с пренебрежением Людгер, наступая на ногу прохожему и не думая извиниться.

– Я буду оплакивать мою несчастную, угнетенную родину в печальных песнях. На родине оставаться я больше не могу. Здесь я ступаю по чужой земле; и только время от времени доносится до меня звон цепей моих братьев. Я думал отправиться в Англию и, может быть, исполню еще это намерение некоторое время спустя. Но здесь живет народ, который составляет отпрыск немецкого народа, выродившийся отпрыск, если хотите, но это родство делает его все-таки дорогим для меня. К тому же здесь, в этих провинциях, зарождается движение, которое скоро, я не сомневаюсь в этом, вырастет и опрокинет все вокруг себя. Источник возрождения Германии в Англии и здесь. Мои соотечественники питают пристрастие ко всему иноземному, быть может, вместе со многим дурным они хоть раз возьмут и хорошее.

– Да, Ринальд, ты прав; эти слова мне по душе, – заметил Людгер. – Чужеземное, нидерландское искусство им дороже всякого отечественного.

– И вот, – продолжал Ринальд, – я живу здесь, как барсук в норе, во время зимней спячки, и мечтаю о том, когда возгорится заря прекрасного будущего. Из Виттенберга раздалось впервые слово, послужившее лозунгом освобождения. Это слово зажгло искру в немецких сердцах, обладающих свойством воспламеняться на смелые подвиги только под влиянием чудесного. Но одного слова мало: это только альфа, первая буква азбуки, начало дела. В конце концов учение Лютера все-таки пахнет рясой: мир ждет, пока распустятся цветы нового учения, прежде чем…

– Да, да, пахнет рясой: знаешь, Ринальд, это прекрасно сказано. Я ничего не имею против доктора, ничего… Я человек без предрассудков и вздорных суеверий: для меня все равно – поляк, индеец или лютеранин. Господь там все это просеет и найдет «своих»… Но доктор все-таки монах и останется им.

– И все-таки, Людгер, он – настоящий сын немецкой земли. Он любит свою родину, и за это я его уважаю. Он говорит смело правду в глаза испанскому императору и римскому папе. О, силы ада! Чужеземцы навязывают нам законы, и эта нация не делает движения, чтобы сбросить с себя это чужое ярмо и выйти из ига. Император, не умеющий говорить по-немецки, держит в своих руках ключи от нашей земли! Священник, бранящий нас десять раз в день на своем языке немецкими дураками и медведями, держит в своих руках ключи от нашего рая! И если бы император скончался, наши благородные выборные права были бы тотчас же проданы, как продают вещи с торгов, за деньги и в обмен на ложную присягу. Да, сами же избиратели, исконные немецкие принцы и герцоги, продают немецкие вольности за деньги и пожалования! Они питают взаимную ненависть друг к другу и враждуют между собой сильнее, чем турки с христианами. В раздоре ищут они спасения, угодливостью приобретают почести. Всюду преследуется всякое проявление свободного духа в молодежи и свобода совести попирается ногами. Религиозная вражда пустила корни везде: в Баварии саксонского лютеранина предают сожжению на костре, а в Саксонии изгоняют, побивают камнями или вешают за католицизм. Помоги нам, Господь, пережить эти тяжелые времена! И вот вам ответ на вопрос, почему я здесь, а не дома: там, где управляет и проповедует меч, где чужеземный суд кровавыми казнями душит ум и совесть народа, там честный человек не может жить.

– А ведь он прав, Анжела, знаешь? Посмотри на него… Ей-ей, это все так и есть, как он говорит. Вечный раздор уничтожает все искусства и ремесла. Кто из немецких князей даст медный грош на то, чтобы поддержать отечественного художника? Мастер Лука[13]13
  Здесь говорится о Луке Кранахе (1472–1553) – придворном живописце курфюрста Фридриха Мудрого. Он пользовался благосклонностью многих курфюрстов.


[Закрыть]
– исключение, и это – угодливый льстец по натуре; притом одна ласточка еще не делает весны. А какую пользу можно иметь от всех этих епископов и аббатов, скупящихся даже на восстановление пострадавших от времени картин? В крайнем случае они охотнее платят какому-нибудь чужеземному бездельнику за то, что он изобразит на стенах церквей невозможной краской синие горы или хромых святых и толстых мадонн. Черт возьми! Зло берет меня до того, что я, право, не знаю, не лучше ли было бы уйти вовсе от этого празднования дня рождения нашего пробста?

– Милый батюшка, не забудь, что мы все-таки многим обязаны ему. Ринальд – молодой человек, он не связан ничем и может поступать, как ему вздумается, тогда как ты…

Она не докончила, а возмущенный тем, что она хотела, по-видимому, сказать, художник воскликнул с гневом:

– А вы – старикашка, старый дурак, старый инвалид и должны угождать, кланяться, вилять хвостом – не так ли? Я верно угадал, что ты думала, моя принцесса и мудрая семнадцатилетняя докторша? Ты – желторотый цыпленок, еще не вылупившийся вполне из яйца. Я стар и ни к чему не годен по-твоему, черт возьми! Искусство никогда не стареет. Воображение мое так же кипуче теперь, как двадцать лет назад. И голова, и сердце во мне так же молоды, как в прежние годы; только к этому еще прибавился опыт. Смотри, пожалуйста… прошу не учить меня! И Ринальду я ни в чем не уступлю. Не думай, пожалуйста, Ринальд, хотя бы и борода была у тебя так же велика, как моя. Не понимаю, как позволяют себе молокососы навязать свою мудрость тому, кто видел жизнь? Пережили вы что-нибудь, создали сами что-нибудь? Я тебя спрашиваю…

– Мы учились кое-чему, дорогой мастер, и к тому же наследовали плоды мудрости наших предшественников. Поэтому мы богаче, чем они, – возразил, смеясь Ринальд и скромно прибавил: – Возможно, что мы ошибаемся, возможно, что мы сами когда-нибудь бросим знамя, которое теперь высоко держим; но сейчас никто не в силах поколебать нашу веру в лучшие дни, в то, что они должны придти, хотя бы после долгой ночи, после долгого промежутка тьмы и насилия. Как? Нам проповедуют в церквах о победе Евангелия над злобой фарисеев и упрямством язычников; мы слышим на школьных скамьях повесть о превосходных республиках древности, с их свободными гражданами, героями и переворотами, о полях, обагренных кровью в борьбе за свободу, о приобретенных правах; перед нами возвышают образы героев как пример для подражания, – героев, которые были такими же людьми, как мы. Когда же мы начинаем осматриваться вокруг и воодушевляемся стремлением сделать что-нибудь для нашей родины в том духе, как нас учили, как нам вдохновенно вещали, указывая высокую цель; когда мы, повторяю, задумываем подобное – нас подвергает гонению, оковам и казням та самая сила, на служение которой нас будто бы воспитывали. Кто в состоянии переварить это, снести?… Пусть не дают по крайней мере львиного воспитания собакам, если хотят, чтобы они оставались собаками.

– А ты что скажешь, Анжела? И в этом он прав, по-моему. Необыкновенная голова у этого юноши. Ты еще будешь когда-нибудь первым министром, Ринальд, или воеводой, я уверен в этом. Да, Анжела, так оно и должно быть: молодое поколение должно спасти нас. Если бы у меня был сын, он должен был бы стать превосходным художником, искуснее меня: ведь он к своим дарам присоединил бы унаследованное от меня. И он смешал бы с грязью этих заморских пачкунов, стер бы их с лица земли. – Ну, однако, не огорчайся, ангел мой. Ты ведь не виновата в том, что ты не мальчик. Но почему твоя рука дрожит в моей? Холодновато стало – не правда ли? Пора домой, дитя мое: ты не должна мерзнуть. Доброй ночи, Ринальд; до свидания, до завтра.

– До завтра, – ответил юноша. И в голосе его звучала опять печаль. Но его сердце забилось вдруг горячо и с новой силой, когда Анжела подала ему руку и сказала дружески:

– Если и не до завтра, Ринальд, потому что завтра мы, наверное, уезжаем отсюда, то, во всяком случае, до скорого и приятного свидания.

Смущенная улыбка художника свидетельствовала о том, что он не выйдет из повиновения дочери. Тем не менее Ринальд после этих прощальных слов чувствовал себя таким счастливым, каким уже никак не думал быть. В этих словах звучал залог примирения и ожидавшего его счастья.

Глава V. Домашний рай

Вечерняя заря роняла свои лучи в окна гостиницы «Трех Селедок» Герд был занят уборкой валявшейся повсюду посуды; Натя сидела у очага и чистила репу. Кроме них здесь в эту минуту не было ни души, ничье ухо не грозило подслушать обычную болтовню слуг между собой в полупраздные часы.

Но оба они, как молодой человек, так и Натя, не расположены были к веселой, праздной болтовне. Натя печально опустила голову вниз; а Герд, терзаемый ее печалью, тщетно ломал себе голову, придумывая слова, которые прогнали бы царящую в комнате тоску и нашли бы отклик в сердце Нати.

– Ого, какой яркий закат! – робко заговорил он наконец. – Это предвещает назавтра дождь и ветер.

Натя не ответила и даже не оглянулась на окно. Герд решился еще раз попытать счастья.

– А все-таки, – сказал он, – меня радует эта заря, хотя она и обещает дурную погоду, она ведь разрумянит опять ваше лицо. С каких пор уже вы бледны, Натя.

Натя устремила на него мрачный, недовольный взгляд и опять поспешно опустила голову вниз. Герд терял всякую надежду вызвать ее на разговор, но продолжал:

– Да, это были два хороших денька, нечего сказать, и одна прелестная ночь. У меня глаза до сих пор точно серой натерты; и от усталости я нескоро в состоянии буду заснуть.

– Можете утешиться, глядя на меня. И со мной то же, – сказала глухо и медленно Натя.

Герд продолжал, оживившись:

– Не правда ли, Натя, в этом доме с каждым днем все становится пестрее?… Эти разгульные подмастерья и девушки, собиравшиеся здесь эти дни, продолжали бы свои забавы и сегодня, если б не праздничное богослужение и причастие в церквах. Не многие из них, правда интересуются этим и чтят святых от чистого сердца, но городские постановления становятся все строже по мере того, как возрастают нечестие и безбожие.

– Ну, не мешало бы еще построже, – со вздохом заметила Натя.

– И что бы только сказал покойный мастер Кампенс, если бы он увидел теперь свой дом! При нем «Три Селедки» были на самом лучшем счету. Когда я уходил из дома моих родителей они говорили мне: «Милый сын, ты идешь служить в дом честного человека и можешь научиться там только хорошему. Старайся же прежде всего быть честным и бери с хозяина пример благочестия и прилежания в труде». А знаешь ли, что они говорят теперь? «Возьми на плечи свой узелок и ищи себе хлеб в другом месте, пока ты не сошел с пути». Да я так и думаю сделать. Натя.

– Вы бросаете службу здесь?… – спросила Натя и прибавила быстро: – О, как вы хорошо делаете!.. Уходите, уходите скорее!..

– И это вы, Натя, как раз вы это мне говорите? – произнес с горечью Герд. – Разве я не ушел бы отсюда уже год назад? Я остался, потому что вы тогда вернулись опять в дом. Разлука с вами для меня хуже смерти Сердце у меня истекает кровью при мысли, что я оставлю вас здесь.

– Вы дитя. Чего вам нужно от меня? Чего вы хотите? Подумайте о том, что вы ведь несколькими годами моложе меня. Мы слишком неровная пара. К тому же… – Она запнулась. – Вы знаете, ведь я невеста…

– О, это меня мало тревожит, Натя, – возразил он. – Этот ваш рейтер давно обещает вернуться, но все это слова. Клеве далеко; и там, по-видимому, праздные рейтеры легко находят любезных девушек, которые помогают им весело проводить время.

– Дал бы Бог, чтобы это было так, – прошептала Натя, еще усерднее склоняясь над работой.

– Что вы сказали? – переспросил Герд. – Ну вот, теперь опять не добьешься от вас слова, а между тем я думаю только о вас. Возраст ничего не значит: об этом нечего и говорить. Жена бочара Нельса на десять лет старше мужа, но так же хороша и свежа, как вы; и они живут так счастливо, как только могут жить люди. А наши господа? Госпожа Микя несколькими годами старше мужа, а они любят друг друга, как голуби. И это после двух лет супружества.

– Внешность бывает обманчива, добрый Герд.

– Если бы и так, какое дело мне до других? Для меня важно то, что касается вас и меня. Вы добрая, благочестивая девушка, а во мне вы имеете честное голландское сердце. Не стоит и говорить о том, что у меня есть небольшие денежки – сбережения родителей: мы могли бы завести свой шинок и бочарную мастерскую. Но главное, если бы вы знали, как сильна моя привязанность к вам… Какой удар был для меня, когда вы, вскоре после замужества госпожи, поссорились с хозяином и оставили вдруг дом: это отравило мне жизнь. Если бы ушли вовсе из Лейдена, я пошел бы за вами, черт возьми! Но вы остались служить в гостинице «Золотой Шар»: я мог видеть вас каждый день, пожелать вам доброго дня – и был счастлив этим. Да, счастлив… пока вы не вернулись сюда так же неожиданно, как оставили этот дом. Я думал тогда, что вы это сделали, может быть, отчасти ради меня, но, к сожалению, я ошибся. Вы были так же холодны со мной, как прежде. Но искренне любящий никогда не теряет надежды и ждет… Однако вы не слушаете меня, Натя? Что вы делаете с ножом? Ведь ваша репа упала, и у вас нет ничего в руках… Натя, вы спите? Очнитесь же…

Он тронул ее за руку. Она вдруг сильно вздрогнула и, оттолкнув его, сказала с гневом:

– Ну, да, да, ты хорошо проповедуешь: лучше было бы для меня не возвращаться и не переступать этого порога.

– О, если так, еще не все потеряно, – возразил он. – Уйдем вместе из Гоморры, Натя: у нас всего будет вдоволь.

Но она еще раз оттолкнула его, воскликнув со слезами:

– Нельзя, нельзя… Я не могу!

И, закрыв лицо руками, она прошептала:

– И все-таки я должна. О, Матерь Божия, помоги мне!

В эту минуту послышался голос госпожи Бокельсон. Нарядная, затянутая и нарумяненная, она появилась, провожая казначея муниципалитета из внутренних комнат дома. Ее глаза сверкали с трудом сдерживаемой злобой, между тем как губы улыбались. Казначей имел весьма серьезный вид. Провожая его поклоном, она сказала:

– Благодарю вас, сударь, за сообщение и советы. Я воспользуюсь ими и постараюсь достать денег. Но, во избежание сплетен, прошу вас сохранить все в тайне так же, как и я это сделаю.

– Если долг будет уплачен, – ответил сухо казначей, – я могу обещать вам это; если же нет… – Он сделал движение плечами и прибавил: – У вас есть еще впереди три дня: это не очень много, но, с другой стороны, можно многое сделать. Вы не захотите подвергнуть вашего мужа всем неприятностям этого положения, а потому постарайтесь как-нибудь себе помочь.

И он ушел с напыщенным видом, как нахохлившийся индейский петух.

Искусственная улыбка тотчас исчезла с губ госпожи: и темные тучи беспрепятственно обложили ее лицо. Взглянув на солнечные часы, она позвала Герда.

– Пойди, – сказала она, – посмотри на гравенгагенскую дорогу, не видать ли мужа? Он обещал наверняка вернуться сегодня вечером. Ну, беги скорее, как только можешь.

Герд ушел с неудовольствием.

– Пятый день уже продолжается та же гонка, – проворчал он, отправляясь исполнять поручение.

– Иди же наверх, – обратилась теперь госпожа Микя к Нате. – Здесь тебе уж нечего делать, а ребенок наверху плачет.

– Иду, – ответила девушка тихим, сдавленным голосом, медленно двигаясь, как будто ее удерживало что-то позади, и к чему-то прислушиваясь.

– Ну? Пойдешь ли ты, наконец? Ноги у тебя отнялись, что ли? Господи, Боже мой, как ты стала ленива: двигаешься как черепаха! Слушай, Натя, если ты не изменишь своего поведения, придется мне раскаяться в том, что я взяла тебя снова в дом. В конце концов мне придется делать все самой. Ты ленишься, как принцесса какая-нибудь; от тебя не добиться слова, когда нужно. Ты вечно недовольна всем: наш стол тебе тоже не нравится, хотя прежде ты не находила его дурным. Наконец, и вид у тебя всегда теперь надутый такой, как у бургомистерши, этой моржихи. Ты была прежде всегда так проворна, теперь, напротив, еле двигаешься; была приветлива ко всем, а теперь смотришь какой-то дикаркой. Скажи, ради Бога, что случилось? Что с тобой?

Натя уже открыла рот, чтобы ответить дерзостью на этот вызов; но в эту минуту появился на пороге Герд и, лениво шевеля языком, сообщил, что хозяин действительно показался на дороге и скоро будет дома. Служанка замолчала, точно пришибленная, и с послушным видом отправилась наверх.

– Ага, так он вернулся все-таки, – прошептала про себя хозяйка дома. – Наконец! Ну, увидим, что он скажет?

И она прибавила громко:

– Герд, запри ворота. Сегодня все в церкви: гостей не будет. Зажги лампу. Ну, живей, лентяй, поторопись! А потом иди и ожидай в кладовой, пока тебя позовут.

Малый только что успел исполнить приказание, как вошел сам Ян. Он смотрел угрюмо и как человек, готовый выказать власть; но лицо его прояснилось, когда жена ласково пошла ему навстречу.

– Ну, вот, наконец-то ты вернулся! – сказала она, обнимая его.

– Да, да, именно наконец-то, – ответил он. – К сожалению, меня задержали на несколько дней. Ты знаешь что такое родня. Всем надо угодить: и я старался угождать. Будь доброжелателен к людям, говорит пророк: ласковое слово приятнее для слуха, нежели устам сладкое вино.

– Правду сказал святой человек, но сладкое вино восстанавливает силы путника, мой милый. Я накрою стол и подам тебе сейчас есть и пить, а потом мы поболтаем.

– Хорошо. Теперь вечер: нам никто сегодня не помешает. Иди же, заботливая хозяюшка, делай свое. Вижу, ты здорова и цветешь: это меня радует. А дитя наше надеюсь, тоже здорово. Покажи мне этого ангела.

– Он уже спит, милый Ян. Тебе придется пока удовлетвориться моим обществом.

И Микя поспешила заняться приготовлениями звеня ключами и балагуря по пути.

Когда она вышла из комнаты, он поглядел ей вслед с довольной улыбкой и опустился на мягкую скамью перед столом. Вдруг однообразные печальные звуки, доносившиеся издали, точно подкрались к нему и коснулись его уха.

– Натя поет, – пробормотал он тихо и вздохнул. Это была та самая песня побратимства, которую два года назад она напевала коварно и весело; но на этот раз, по-видимому, дело было серьезнее. Вот она:

«Храни нас Бог от бледной смерти, если совесть наша не чиста; грех давит сердце тяжелее смертной тоски, муки совести тяжелее адских мук».

– Безумная! – прошептал Ян с ядовитой гримасой. – Черт бы побрал ее песни!

И он обратился к вошедшей жене со словами: – Нечего сказать, веселые песни поет эта девушка над колыбелью ребенка. Отучи ее от этого! Похоронным напевам не место в таком заведении, как наше.

В это время голос Нати затих.

– Я и то думаю прогнать се – ответила Микя грозя рукой по направлению вверх. – А теперь милый попробуй вот этой копченой рыбы и выпей вина: о нашей прислуге мы потом поговорим… Кстати. Герд хочет уходить и требует расчета. Натя не собирается кажется уходить; но я сама отпущу ее. Это решено.

Ян вздрогнул, но не потерялся и, подавив невольное движение, ответил:

– Делай, как хочешь. Верный слуга да займет место в сердце хозяина, неверный же да будет изгнан прочь. Однако как у тебя вкусно приготовлено, Микя.

– Ну, так ешь вдоволь, милый мой, а я пока расскажу тебе все, что было здесь в твое отсутствие. Соборный смотритель прислал назад платье, сшитое для него. Он находит, что оно испорчено, и требует, чтобы ты вознаградил его за скроенный материал за его сукно и прочее: иначе он пойдет в суд.

– Какая дерзость! И это смеет говорить человек, которого мы, вместе с моим люнебургским подмастерьем, так одели, что ему и не снилось. Ведь пословица правду говорит, что мы, портные, делаем людей. Ну, я не стану, разумеется, таскаться по судам из-за такого вздора. Мне и поднадоела эта мелкота. Люди, не умеющие вовсе одеваться, должны были бы благодарить Бога, если я соглашаюсь помочь им в этом. Во всем Лейдене только у меня можно найти вкус и блеск в одежде. Заплати ему эти несколько штюберов, что ему там следует: я оставлю платье у себя.

– Потом приходил из управы служитель в красном сюртуке, звать тебя к бургомистру. Казначей по секрету сказал мне, что дело касается новой пьесы, сочиненной тобой и представленной на сцене. Она вызвала неудовольствие слишком смелыми остротами и магистрат находит в ней нарушение требований скромности и приличия.

– Эти ослы сами же смеялись до слез в театре, а теперь хотят меня трепать за пьесу. И почему я должен отвечать за человеческую глупость и за сальные добавления шута? Наконец, ведь мы же играем не для детей. И если магистрату не нравятся эти представления, – пусть он их запрещает. Я нисколько не дорожу этим пестрым лоскутным безумием и скоморошеством.

– Да, кажется, серьезно поговаривают о том, что хотят запретить все эти развлечения. Духовенство и проповедники разных сект ревностно восстают против такого легкомыслия на подмостках в такое серьезное и смутное время, как теперь. Магистрат против комедии.

– Доказательство, что он сам достаточно ее играет. Что меня касается, повторяю, пусть запретят: все равно. Я распущу мою труппу на все четыре стороны. С членами магистрата мы, разумеется, поладим. Жалобы на меня не пугают, недаром же я шурин бургомистра.

– Не полагайся слишком много на сестру. Эта госпожа забыла совершенно, в каком положении она была, когда ты, год назад, привез ее сюда; судьба сыграла с ней слишком удивительную шутку. Предназначенная к тому, чтобы стать моей прислугой, она вдруг стала женой бургомистра, одной из первых дам в нашем городе, потому что этот дурак, Бергем, попал в ее сети. И я знаю, что теперь она ни во что не ставит тебя – столько же, сколько и меня…

Это объяснение вызвало в нем мысли весьма неприятного свойства. Он уклонился от этого предмета и, возвращаясь к театру, продолжал:

– Да, довольно с меня: мне надоела эта балаганщина. Завтра же рассчитаюсь со всеми актерами и оставлю подмостки.

– Ты говоришь так просто «рассчитаюсь». К сожалению, я должна тебе еще сообщить, что казначей требует возвращения денег, занятых у него, когда я еще была вдовой, со всеми процентами и так далее. Он дал мне три дня сроку, а затем…

– Ну, Господь с тобой! Стоит ли толковать об этом. Заплати ему эту небольшую сумму – и пусть он оставит нас в покое.

– Эти слова твои ободряют меня, Ян; они доказывают, что ты получил от матери то, что тебе следует с нее. Скажи, скоро пришлют тебе деньги, или ты принес с собой мешочек блестящих золотых монет? Как я рада, милый Ян! Ведь я должна тебе сознаться, что наша касса стоит совершенно пустая. Несмотря на все наши обороты и широкую деятельность, наши дела подвинулись назад, а не вперед. Как нажито, так и прожито. По правде говоря, наступила настоящая пора получить твое наследство или то, что должна тебе мать: в этом единственный выход для нас из затруднения.

Во время этой речи лицо Яна вытягивалось все больше и больше. Запинаясь и с насильственной улыбкой, как бы не веря этому, он возразил:

– Не старайся, Микя, поколебать наше счастье. Не умаляй по собственной охоте наших средств. Не говори, что у тебя нет: на этот раз тебе придется обойтись твоими собственными средствами, потому что моих денег я еще не получил.

– Нет? Но ты меня пугаешь! Как, ты не принес с собой денег?

– Нет, клянусь, я не мог этого сделать. Мать ухаживала за мной, родственники отца старались меня утешить. Таким образом проходили день за днем… Наконец, может ли сын устоять, когда мать со слезами умоляет о короткой отсрочке?

– О, «чти отца твоего и матерь твою», но скажи, когда она просила тебя об этом и когда ты согласился.

– Ну, эти дни… Позавчера, вчера еще она меня мучила; и вот я согласился сегодня.

– Только сегодня?

– Да. Но я согласился ждать только короткое время. Ты не можешь на меня сердиться, потому что… ну, скажи сама: мог ли я поступить иначе? Что было мне делать?

– Что делать, ты спрашиваешь?

Микя вскочила с места, вся красная от гнева, и швырнула ему в лицо свой кошелек.

– Я скажу тебе, что? Искуснее лгать, жалкий интриган! Слышишь? Искуснее лгать, – так, чтобы тебе верили, негодяй, хвастун, бесстыдный лжец.

– Ты забываешься, жена…

Ян произнес это слово, заикаясь от ярости и пораженный удивлением. Язык отказывался служить ему.

– А перед кем это я не должна забываться? – возразила хозяйка со все более разгоравшимся гневом. – Жалкий человек! Я знаю теперь цену всем твоим фокусам и лицемерию. Какого обращения должен ты ожидать? Нет достаточного презрения для тебя. Каждое твое слово – ложь. Ты говоришь, что был у матери; а она, вот уже три дня, как попрошайничает здесь, обивает пороги знакомых и родственников. У нее нет и медного гроша; а ты рассказываешь басни о наследстве и о суммах, которые она должна тебе? Она отдала тебе все, что имела, все потратила на тебя; все твое ожидаемое наследство – одна ложь. Она пожертвовала для тебя давно уже всем и теперь, вот уже несколько месяцев, как безуспешно просит тебя помочь ей. Ты не дал ей ни гроша. В справедливом горе она дошла почти до безумия и стала приставать ко всем с такой назойливостью, что я и сестра твоя вынуждены были прогнать ее за порог. Бургомистр обещал распорядиться о том, чтобы ее выгнали за пределы города и ближайших окрестностей. А ты… Где же был ты все это время, негодяй? Но я сама скажу тебе, безбожник. Ты был в Амстердаме и там погряз в тине грехов. Григеман встретил тебя там: он видел тебя в темных закоулках, видел, как ты входил в подозрительные дома. Лицемерный лжец, не станешь ли ты отрицать?…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю