355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карина Кокрэлл » Легенды мировой истории » Текст книги (страница 26)
Легенды мировой истории
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:46

Текст книги "Легенды мировой истории"


Автор книги: Карина Кокрэлл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)

Родриго бросил ему мелкую монету и отправился к своему господину и благодетелю, чтобы спросить у него совета. Он не знал, что бродяга, как только Родриго отвернулся, сразу открыл глаза и долго смотрел, как он удаляется по узкой улочке.

Не знал Родриго-Соломон того, что самого его благодетеля уже посетили инквизиторы. Их интересовали все converso, служащие гранду, и нет ли среди них тех, кто скрывается от Инквизиции. Они почему-то интересовались его казначеем Родриго Менаресом.

Благородный герцог Энрике Перес де Медина-Сидония де Гузман-и-Менесес рассвирепел не на шутку: прыщавые монахи настаивали на разрешении практически обыскивать его замок и учиняли допрос ему, кастильскому гранду, отец которого был еще соратником отца королевы – Хуана Второго! Наглецы требовали отчета у него – отпрыска древнего рода, которому принадлежала половина Андалусии! У него, который ездил на охоту с Фердинандом и Изабеллой и сидел на пирах по правую руку от королевских величеств!

Он приказал слугам прогнать инквизиторов от ворот палками. Но на миг задумался: откуда такая удивительная наглость? Это было ново. И сразу же после них его посетил сам Торквемада, теперь уже Великий инквизитор Супремы, с письмом от королевы. Это было дружеское, но твердое послание, призывающее к поддержке благородного дела Святой Инквизиции. После его визита благородный гранд наконец понял, у кого стало теперь больше власти в Кастилье, а у кого – уже меньше.

И когда к нему явился за советом его казначей, он дал ему очень хороший совет. Letrados[183] Медины-Сидонии быстро подготовили для Родриго свидетельство о крещении с гербом и подписью и дали рекомендательное письмо, в котором было много добрых и справедливых слов о казначейских талантах Менареса. А конюшему приказали вывести для Родриго отличного молодого мула в подарок за верную службу. Ничего другого сам гранд Медина-Сидония, благородный рыцарь ордена Сантьяго, не мог сделать для своего выкреста. Теперь даже то малое, что он для него делал, было против того, что от него требовала Инквизиция, но именно поэтому, в пику ей, он поступал так.

Темнолицая девчонка, гортанно мешая еврейские, арабские и кастильские слова, тащила Антонио в какую-то портовую трущобу. За гитан Инквизиция тоже последнее время взялась, обвиняя в ведьмовстве и непотребных плясках, называемых «фламенко».

Девчонка была совсем юная, тонкая, почти безгрудая, но на лице ее уже белел шрам от ножа, придававший ей вид порочный и опасный, а руку «украшал» ожог. Антонио понимал, что она может привести его куда угодно, и там его могут ограбить даже за ту малость, что у него была, а потом перерезать горло и бросить в Гвадалквивир рыбам… Но ему было совершенно все равно. С тех пор как пропала Авива…

Родители не знали, что после ее исчезновения Антонио так и не вернулся на верфь. Он стал безразличен и к собственной семье, ведь они так настроились против Авивы, особенно мать. Поначалу он каждый вечер возвращался в худерию, но не заходил домой, а стучал в дверь Авивы, и каждый раз – с замиранием сердца: а вдруг откроет она? Но открывал ее отец, сразу состарившийся и высохший. Моэль принял весть об эдикте с особенным ужасом: как же они бросят дом, а вдруг дочь вернется? И они с женой решили остаться – будь что будет.

Антонио проводил в поисках все дни, пробавляясь случайными заработками. Он был широкогрудый, высокий и сильный и, видя крест на груди, его охотно нанимали. Но он нигде не задерживался – получив плату, уходил. Поиск Авивы превратился в наваждение. Он расспрашивал о ней везде. Его наконец стали считать шпионом Инквизиции и уже сторонились. А один раз даже накинули на голову мешок и сильно избили, но добивать почему-то не стали. Он отлежался тогда у реки, и эта история ничуть его не испугала.

Чтобы облегчить себе поиски, он нашел дощечку и углем нарисовал портрет Авивы. Портрет получился настолько живым и похожим, что он даже целовал его украдкой, закрывая глаза. Дощечка пахла солнцем, как когда-то ее волосы… Уголь стирался, и ему приходилось восстанавливать рисунок так часто, что он мог уже делать это с закрытыми глазами.

От Авивы ему осталась эта дощечка и еще – тот день.

Они убежали из худерии на реку, где в камышах у него была припрятана лодка. День был не по-зимнему теплый, на солнце даже припекало. Они ели яблоки и смеялись, и, сидя под ивой, смотрели с берега на проходившие мимо каравеллы, и целовались, и говорили глупые, нежные, бессмысленные вещи, о которых он вспоминал сейчас с такой тоской. Его не удивила, но умилила ее чистота – когда она отшатнулась от неожиданности, не поняв, что у него так встопорщилось впереди во время их поцелуя. И он – не спешил, ему достаточно было касаться ее чистой гладкой кожи, вдыхать солнце ее волос и просто смотреть на нее, не отрываясь. Она будет его женой по Закону, перед людьми и перед Богом, и впереди у них вся жизнь – так он и сказал ей тогда. Он заработает на верфи достаточно, чтобы они поселились на берегу реки, где дом будет пахнуть свежей водой и ветром, и мимо будут проходить построенные им каравеллы с огромными парусами, похожими на запряженные облака.

Сейчас он горько усмехался своей тогдашней глупости и наивности. И вспомнил: Авива, услышав его самонадеянные глупые слова, вдруг по-детски, по-девчоночьи расплакалась на его груди. Он – не понял. Он не знал, что так можно – и от счастья. Когда они вернулись в ху-дерию, он и объявил родителям о своем намерении жениться…

Антонио расспрашивал о ней усатых хозяек борделей, но те отрицательно качали головами. Когда после покупки еды и вина оставалось немного денег, он спал с деловитыми портовыми шлюхами, но и они ничего не могли сказать. Пожилые шлюхи грустно смотрели на него и на изображение Авивы, все понимая, а молодые – пугливо забирали монеты и поспешно уходили, уверенные, что он – шпион или сумасшедший. Сначала он спрашивал их с тревогой, испытывая почти облегчение, когда они не узнавали ее, но потом его желание найти ее – где угодно, во что бы то ни стало, лишь бы она была жива – стало сильнее даже страха того, где он ее найдет и какой. Неизвестность была для Антонио мучительнее всего..

Нередко он шел за процессиями приговоренных, одетых в желтые sanbenito[184], которых вели к кострищам со вкопанными посередине столбами. Он вглядывался в их лица – отрешенные, с уже погасшими, невидящими глазами. Шествия мертвецов… Но Авивы не было и среди этих существ, уже мало чем напоминавших людей. Что бы он сделал, если бы увидел ее среди них? Процессии приговоренных еретиков шли и шли, нескончаемые, ежедневные.

Севилья привыкла к смерти. На аутодафе уже ходили семьями, назначали свидания, обменивались сплетнями, жевали хлеб и отправляли в рот апельсиновые дольки, не отрывая глаз от корчившихся в дыму людей – уверенные, что их черед наступить не может.

А Антонио пил в арабских тавернах у Гвадалквивира странный зеленый напиток, который стоил дороже вина, но гораздо лучше вина приносил покой, надежду и освобождение.

В одной из таких таверен он провел ночь – после того как перед Ла Гиральдой прочитали указ об изгнании и когда он все-таки пришел к семье и узнал, что они покидают Севилью. К боли от необъяснимой потери любимой прибавилось теперь и сильное ощущение надвигающейся катастрофы. Шел сильный дождь, мутные потоки стекали в реку, и он подумывал о том, чтобы выпить сейчас зеленого напитка, а потом войти в холодную воду и плыть, плыть под дождем до самого конца этой реки, пока не оставят силы. Но именно в ту ночь, первую ночь после эдикта, произошло нечто, заставившее его изменить намерение.

Все началось со странного зрелища.

В этой маленькой грязной таверне его видели не раз и встречали дружелюбнее, чем в других, не подозревая в нем шпиона. Пахло терпким потом, гарью очага и зеленым арабским напитком счастья.

Неожиданно таверна наполнилась странным пением – словно стенанием певца, и в его голосе билась какая-то огромная, неведомая тоска.

На середину, свободную от липких столов и скамей, вышел невысокий, очень темнокожий человек с тонкой, перевязанной широким кушаком талией, в черном с головы до пят. Длинные волосы почти скрывали его лицо, но видно было, что глаза его полузакрыты, словно в полусне.

Вот его каблуки начали медленный задумчивый перестук по грязному деревянному полу. Жесты были сначала сдержанны, неуловимы. Руки словно то приближали, то отталкивали невидимую преграду. Постепенно движения рук стали непредсказуемыми, резкими, как окрики. Постепенно танцор как будто переполнился болью – она разрывала его изнутри и требовала выхода. Боль, которая одновременно давала ему сейчас и муку, и блаженство. Ритм его каблуков становился все чаше, человек уже изнемогал от ритма, но удерживал его, словно остановка была равносильна смерти.

Исчезло все, остался только этот ритм – завораживающий, одержимый. Чаще, чаще! Казалось, что чаще – уже нельзя, но оказывалось, что можно, можно, можно! Его руки взметнулись в изломе, как перебитые крылья, над головой и застыли. А ритм все нарастал. Казалось, он сейчас убьет человека. Уже смолк певец, смолк тамбурин. Царил только этот сумасшедший ритм. И вдруг человек остановился. Резко. И рубанул ребром ладони воздух у бедра. Потом повернулся и… ушел.

В этом странном танце было больше гордости, вызова и непокоренного достоинства, чем в любых словах. А таверна взорвалась хлопками и одобрительными криками «Аlа! Аlа!»[185].

Антонио понял, что видел сейчас запрещенный Инквизицией танец гитан. И тут к нему подошла девчонка-цыганка, взяла его руку и положила на свою совершенно неоформившуюся еще грудь. Антонио ощутил ее острые детские ребра, резко отдернул руку и нетерпеливым жестом приказал ей уйти. Он думал об этом странном танце. И о том, почему его преследовали как дьявольский. И вдруг, неожиданно для себя, он окликнул цыганку и достал дощечку с полустертым лицом Авивы:

– Постой! Ты не видела девушки, похожей на эту?

Девчонка взяла в руки рисунок. Долго рассматривала:

– Сам рисовал?

– Отвечай, что спрашивают.

– Не приказывай, брата позову. Кто ее ищет, Инквизиция?

– Почему Инквизиция?

– Видела похожую. Не эту. Эта – красивая. Та – нет. Ведьма та.

Антонио вскочил:

– Веди!

– А любовь – потом?

Он посмотрел на пигалицу с раздражением:

– Любовь оставь себе. Пригодится.

– Хорошо. Отведу. Но дашь ту же цену, что беру за любовь!

Было темно, и он с трудом различал путь, а девчонка шла уверенно, словно видела в темноте, как кошка. Он-то думал, что хорошо знает все эти узкие, похожие на норы улочки вокруг верфи и порта, но сюда еще никогда не забредал. Изредка попадались освещенные оконца. Из них доносились женский визг, пьяный хохот, сухой ритм тамбуринов, хлопки и бешеная чечетка каблуков. Видно, в эти места Инквизиция заглядывала не часто, а тем более по ночам.

Девчонка юркнула в совсем узкий проход, заметить который со стороны было бы невозможно. В нем оказалась незапертая дверь. Антонио на всякий случай нащупал за поясом рукоятку ножа.

Низкая, словно пещера, комната, в которую они вошли, тускло освещалась единственной масляной лампой. Девчонка указала на груду тряпья в углу, в ней кто-то шевелился.

– Вот она. Мы зовем ее Morta[186]. Она все время здесь, никуда не выходит. И темноты боится. Потому лампу ей оставляю.

Девчонка быстро взглянула на него и добавила:

– А если хочешь любви с ней, платить должен мне. Так все и делают. Но радости от нее, говорят, мало. Мертвая – она и есть мертвая.

Антонио взял со стола свечу и приблизился к груде тряпья. Так он нашел свою Авиву…

*

Наступил последний день объявленного эдиктом срока. Последние евреи покидали Андалузию, где их община существовала полторы тысячи лет, еще со времен Рима. Они заплатили кастильской Короне все налоги и подати за год вперед. Золото, на которое раньше вполне можно было купить отличную верховую лошадь, евреи отдавали за пару обуви, посох, несколько кожаных мешков, мула или осла. Кастильцы и остававшиеся выкресты намеренно не покупали у них ничего, дожидаясь последнего дня, когда тем просто ничего другого не останется, как закрыть дома со всем добром и идти скорбной дорогой к пристани, к кораблям. Некоторые по привычке за-чем-то закрывали дома ключом, а ключ брали с собой.

При выходе из худерии их останавливала многочисленная стража и горожане, специально призванные городскими властями. Они изымали деньги и драгоценности, которые иудеи, несмотря на запрет, все равно пытались спрятать и унести с собой. Подозреваемых без церемоний заставляли раздеваться догола и обыскивали. Только после этого люди шли к пристани.

Водный путь был безопаснее: в окрестностях Севильи вороны уже расклевывали тела со вспоротыми животами и выпущенными внутренностями – пронесся не-оправдавшийся, к разочарованию некоторых, слух, что перед исходом каждый еврей и еврейка проглотили по тридцать дукатов, поэтому по следам изгнанных шли головорезы. Городские regidores отправили для охраны людей небольшой отряд, но он вскоре вернулся – было уже слишком поздно.

У ворот худерии росла гигантская толпа мародеров – с мулами, тачками, мешками, кто-то даже притащил новый пустой детский гроб. Многие добирались в Севилью издалека. Их с трудом сдерживали вооруженные конные отряды – до тех пор, пока худерию не покинет последний еврей. Люди с мешками были воодушевлены и тоже вооружены. Они слышали о несметных, сильно преувеличенных молвой богатствах худерии и приготовились отчаянно защищать свое право на грабеж.

С Лa Гиральды раздавался бой колоколов – наступало время вечернего богослужения, но никто не трогался с места. Священники вышли из собора и увещевали толпу, грозя страшными карами за гробом. Мародеры становились на колени прямо на мостовой и молились, чтобы Бог послал им удачу. Мессу пришлось служить прямо на улице. Король Фердинанд приказал призвать отряды hermanadas[187] – для предотвращения кровопролития и хаоса, в который могла погрузиться Севилья после ухода евреев.

Севильская худерия наконец опустела. Такой зловеще пустой и тихой она не была никогда. Перед уходом люди закрыли окна своих домов ставнями, как закрывают глаза покойникам.

А Эстер все мешкала, возвращалась в дом то за тем, то за другим.

– Пойдем, – говорил ей Соломон. – Сейчас сюда ворвутся мародеры, и нам не уцелеть. Во всей худерии остались только мы и Абрахам с Ревеккой. Подумай о дочерях, Эстер. – Он дотронулся до плеча жены.

Старый Абрахам и Ревекка Симонес вышли из дверей своего дома проводить соседей.

– Зачем вы избрали себе такой конец? – спросил Соломон.

– Ах, дорогой Соломон, дорогой мой Соломон, – ответил старый моэль, – разве мы избираем себе что-либо? Все давно избрано за нас. «Не плачьте об умершем и не жалейте о нем; но горько плачьте об отходящем в плен, ибо он уже не возвратится и не увидит родной земли своей» [188].

Эстер и Ревекка остановились на несколько мгновений друг против друга – о, сколько ненависти накопили они за эти годы! – и с плачем упали друг другу в объятия.

– Если где-нибудь, когда-нибудь… – всхлипывала Ревекка, – на каких-нибудь дорогах вы встретите нашу девочку, скажите ей… Скажи ей, Эстер… скажи, что мы ждали до конца… И отдай вот это…

И она протянула бесполезный теперь ключ от дома.

Соломон-Родриго в последний раз запер свою дверь. Положил ключ в карман. Дотронулся до двери, потом до своего лба, и они пошли за навьюченным мулом по узкой улице. Не оборачиваясь.

А старый Абрахам вернулся в дом и привязал к потолочной балке две петли. Потом позвал Ревекку. Они обнялись и крепко поцеловались в губы…

Путь к пристани был заполнен народом. От причала отходили низко осевшие, облепленные народом каравеллы. Такого Севилья еще не видела. Большинство кораблей отплывало в Португалию, а некоторые, по специальному разрешению турецкого султана Байязида – в Константинополь. На пристани царили невообразимые суматоха, паника и неразбериха – никто не знал, куда пойдет какая каравелла, рыдали родители, потерявшие детей, дети, оттесненные толпой от родителей. Потом пронесся слух, что кораблей больше не будет, это – последние, и всех, кто не успеет отплыть до захода солнца, отведут в замок Триану. Паника еще больше усилилась. Одну каравеллу народ облепил так, что матросы начали сталкивать обезумевших людей в воду..

И вдруг Соломон увидел на пристани того самого оборванного нищего со спутанными волосами. И узнал его! И ему показалось, что человек этот улыбнулся ему горькой улыбкой.

Соломон остановился, пораженный. Он хотел сразу же сообщить о своем видении Эстер, но, обернувшись к ней, увидел такое, что тотчас же позабыл обо всем на свете. К ним навстречу шел сын Натан и вел за руку, как ребенка, молодую, но совершенно седую женщину с отрешенным лицом и погасшим взглядом.

Они не узнали – да и никто бы сейчас не узнал! – юную Авиву. А она – не узнала их. Столько мучительного и мерзкого пришлось испытать ей в замке Триана, куда, схватив прямо на рынке, притащили ее два монаха, что она скоро убедила себя в том, что уже умерла. А однажды стражники, утомленные вином и ее безжизненным телом, забыли запереть каменный мешок, где она сидела целыми днями в полной темноте, и она просто толкнула дверь и вышла. Она просто отодвинула засов и вышла, никого не таясь, и ее никто не остановил – как же живые могут остановить того, кто уже умер? А на дороге она встретила оборванного нищего с длинными спутанными волосами, и он молча взял ее за руку и вывел на дорогу в Севилью…

Но никто не знал об этом сейчас, кроме нее, а она никому не говорила, потому что ее окружали только странные незнакомые люди, которые зачем-то уплывали куда-то на кораблях. Они, по всему было видно, хотели взять ее с собой, и она поначалу испугалась: куда и зачем? Но потом почему-то почувствовала, что это правильно, что она тоже обязательно должна ехать куда-то с ними. Авива никого не узнавала, не узнавала она до сих пор и нашедшего ее Натана.

Корабли медленно поднимали паруса и уходили по Гвадалквивиру в полную неизвестность. Люди на палубах молились, голосили, пели грустные песни или угрюмо молчали.

Так всегда вели, ведут и будут вести себя все беженцы, бросая последний взгляд на родные места.

На следующий день Андалусия была совершенно свободна от иудеев.

С годами еретиков в Испании не становилось меньше. Скорее – наоборот: казалось, работы Инквизиции только прибавилось. Организация функционировала как часы, все процедуры были тщательно отработаны и документированы. Отлаженная машина работала прекрасно, так не увольнять же было квалифицированный персонал! И Торквемада самоотверженно продолжал свое дело до самой смерти. Когда не стало иудействующих выкрестов, а новый, чистый мир так и не родился, подоспела ересь протестантизма, и тут уж взялись за самых что ни есть кастильцев – только успевай поворачиваться. А потом – уже от ведьм житья не стало! А когда и тех пережгли, дошли и до священников, и покатились головы даже тех, кто сам был «подвижником святого дела». Супрема добиралась даже до некоторых архиепископов[189].

В общем, ереси оказались поразительно живучими, а вот лесов, переведенных на костры, в Испании осталось мало.

Уже в море, на пути в Константинополь, знакомый доктор Меннах сказал Соломону, что его невестке нужно просто выплакать свои муки, и тогда она вернется к жизни. Но у Авивы высохли слезы.

И тут Соломон повернулся и с радостью увидел, что с ними на одном корабле плывет и тот нищий. Бывший казначей видел, как он подошел к Авиве и что-то тихо ей сказал. И в тот же момент что-то живое промелькнуло в ее взгляде.

А потом к девушке подошла Эстер, по-матерински обняла ее и протянула ключ. И девушка сразу его узнала. И все беды, вся злая память пролились на палубу обильными слезами. А потом она отняла от своего лица мокрые ладони и провела ими по лицу стоявшего напротив Натана и… назвала его имя.

Так ничего и не осталось от прежней их севильской жизни. Только ключи. Словно безмолвные свидетели того, что Дом – все-таки был… Ключи от оставленных поневоле испанских домов еще много столетий передавались теми, кто волею судеб оказался в Америке, в Марокко, в Турции, в Германии, в России.

Ключи надолго пережили надежду на возвращение. Многие уже не помнили, почему и зачем хранят они среди семейных реликвий эти тяжелые средневековые ключи, но по привычке все равно передавали их – детям, внукам, правнукам, словно какое-то странное, невнятное напоминание о чем-то потомкам. Говорят, ключи от домов в старых еврейских худериях Испании ходят по миру даже теперь, когда и двери, которые они могли бы открыть, давным-давно рассыпались в прах…

Натан-Антонио, как многие другие изгнанные севильские корабелы, оказался в Константинополе. Его сразу наняли на султанские верфи – у султана Байязида были большие военно-морские планы.

А в общем, все так и получилось, как мечтали они с Авивой тогда на берегу Гвадалквивира в той далекой, прошлой жизни. Натан построил добротный дом на берегу Босфора, и в нем вскоре зазвучал голос сына их, Соломо-на-Родриго, названного в честь покойного деда. И пахло в их доме свежей водой и ветром, и мимо по Босфору проходили каравеллы, построенные главным султанским корабелом Натаном-Антонио Эфрати. С огромными парусами, похожими на запряженные облака.

Альгамбра, год 1515

Пожилой красивый человек сидел в кипарисовом кресле высоко над Гранадой. Он смотрел на дождь, на лежащие внизу холмы Сакрамонте и Альбасин, на равнину, простирающуюся, насколько хватало взгляда, на синеющие вдали отроги Сьерра-Невады.

В эту галерею с резными окнами, нависшую над пропастью, словно ласточкино гнездо, приходили раньше мавры – эмир и его визири, и падали на колени, и возносили благодарность Аллаху, создавшему такую красоту и позволившему их глазам видеть ее. Они слишком любили красоту, эти мавры, даже Альгамбру сдали без боя, чтобы он не разрушил все это своими «ломбардами». Отдал бы он приказ – из пушек по Альгамбре? Конечно, отдал бы! Вот потому он и сидит сейчас в их дворце, в их Зале совета – Масуар – и вот потому над башней Торре де ла Вела развевается его, кастильское знамя. А вот Изабелле почему-то нравилась эта мавританская вычурность. Но она и украшения очень любила, его Изабелла.

– Опять дождь, Исабель, – сказал он негромко. И, после паузы: – Ты спрашивала, не искупление ли это было детям за наши грехи? Ну посуди сама… – Он говорил с ней и был уверен, что она его – слышит. Она ведь похоронена здесь, в своей любимой Альгамбре, неподалеку – в монастыре Святого Франциска[190]. И под шелест дождя к старому королю Фердинанду, словно намокшие голуби, стали слетаться воспоминания.

Завтра исполнится двадцать три года с тех пор, как 6 января 1492 года они торжественно, под восторженные возгласы войска, въехали во взятую ими Гранаду.

Последний оплот мавров в Испании пал. Они с Изабеллой положили конец мавританскому владычеству в Иберии, которое длилось почти восемьсот лет. Для этого Господь избрал именно их.

Гранада сдалась без последней битвы. Население города было истощено голодом. Кастильцы уничтожили весь урожай, сожгли даже оливковые рощи[191], почти год перекрывали все дороги, так что и турецкий султан, и мавры Северной Африки знали: к Гранаде им не пробиться. Потому и не пытались. Именно ради этого Фердинанд захватил сначала все порты побережья. Да, в латыни он не слишком был силен и на лютне играть не умел, но в войне-то наверняка кое-что смыслил! За то и ценила его Изабелла.

С ним тогда были славные товарищи – маркиз де Кадиз, герцог де Медина-Сидония, графы Тендилло и де Толедо и воин-поэт Гарсилассо де ла Вега. И, конечно, суровые воины-монахи Талавера и кардинал Мендоса – в доспехах под рясой. Даже старый и больной кардинал Каррильо взобрался ради такого случая на мула.

Фердинанд вздохнул: никого, ни одного из них больше не было в живых. Все ушили. И с ними ушел век. Один он остался.

Их руки тоже, как и его рука, были больше привычны к рукоятке меча, чем к книге или томам законов.

Эмир Боабдиль выехал им навстречу с ключами от города. Эмир хотел спешиться, чтобы вручить ключи – мавры любят эти драматические жесты: победитель – побежденный! – но Фердинанд сделал знак, что этого не стоит делать. Ему чем-то нравился Боабдиль. Фердинанд чувствовал, что, может быть, если бы тот крестился, из него получился бы неплохой христианин, может быть, даже и кардинал! Хотя нет, кардинал – вряд ли: слишком миролюбив и доверчив. Но монах из него точно получился бы гораздо лучший, чем эмир! Боабдиль был совершенно не похож на араба. Говорили, что по совету матери-испанки он даже волосы красил в черный цвет, чтобы больше походить на своих подданных. В Гранаде Боабдиля недолюбливали, считали чужим и слабым. Был ли он действительно слаб? Или просто сделал свой странный выбор – не быть сильным? Фердинанд затруднился бы ответить, но он не чувствовал в этом человеке слабости.

Передав ключи от города, эмир сказал Фердинанду непонятное: «Как часто люди оправдывают зло словами «так хочет Бог», не имея в действительности никакого понятия, чего действительно Бог хочет. Разве в Книге написано: «убивай»? А мы – убиваем. И всё – Его именем». Он слишком много думал, этот доверчивый эмир! Потому и потерял Альгамбру – свой маленький миртовый рай на высоком холме Сабика.

Феди нанду не понравились эти слова: что имел в виду эмир, сказав «в Книге»? Он словно отождествил свой Коран со святой Библией! Но ведь Коран, как говорили Фердинанду, как раз и оправдывает убийства… Или – нет? Он не имел ни малейшего представления, что там было, в этом их Коране, и посмотрел на Изабеллу, ожидая увидеть на ее лице возмущение. Но не увидел. К тому же ему не понравилось, как она смотрела на эмира. Словно он был равным! Она иногда так же смотрела на того генуэзского наглеца, Колумба, и это тоже не нравилось Фердинанду!

Как же все-таки глупы бывают люди: Боабдиль, ясное дело, не понимал, что мир возможен только тогда, когда все будут исповедовать истинную веру, не ранее. Вот тогда и кончится кровь. И наступит Царство Божие. У Фердинанда была мечта – положить начало Царства Божия в Кастилье! И для этого все должны стать добрыми христианами, безо всяких этих мусульманских или иудейских, не к ночи будь они помянуты, верований.

Сегодня – Кастилья, а завтра – весь мир станет исповедовать Христа! И Бог избрал для этой священной миссии их – Фердинанда и Изабеллу! Иначе почему это магическое число – 777 – число лет, по истечении которых закончилось владычество в Испании мавров? Такие вещи не бывают совпадением. «Не может это быть простым совпадением!» – думал и теперь Фердинанд, глядя на Гранаду сквозь серую дымку январского полуденного дождя.

Как бы то ни было, эмир Боабдиль был также и реалистом, и, когда стало ясно, что его же подданные в городе готовят против него мятеж, он вступил в тайные переговоры о сдаче.

Он потребовал от Изабеллы и Фердинанда, чтобы всем мусульманам Гранады была гарантирована свобода молиться по традициям предков, потребовал обещания, что не будет насильственных крещений, что его бывшим подданным позволят носить привычную одежду и жить по своим обычаям. И они поначалу действительно намеревались так и сделать – мятеж целого эмирата, даже и покоренного, был бы слишком большой угрозой. Более того, они предложили снарядить корабли в Северную Африку для тех, кто решит все-таки покинуть Гранаду в течение двух лет. Боабдиль был согласен на эти условия. А ему самому они выделяли небольшое поместье в Альпухарре.

Мать Боабдиля, валидэ[192] Айша, находилась во время передачи ключей в свите сына. Ее лицо было закрыто плотной вуалью до самых глаз, и они, темно-синие, красиво подведенные, так и сверкали ненавистью. Эта испанка, всю жизнь прожившая среди мавров, убеждала сына не верить ни Фердинанду, ни Изабелле. «Мира между нами не будет – они не смирятся с нами, мы не сможем жить рядом и не воевать, слишком много уже пролито и нашей, и их крови», – говорила она ему.

Но Боабдиль не видел другого выхода. Его уже привлекала идея поместья в Альпухарре, где он мог бы доживать со своими женами, детьми и книгами и не думать о войне. Может быть, он мечтал создать там новую Альгамбру? Он знал, что мать Айша презирала его за это. Она мучительно завидовала Изабелле, своей ровеснице. Она хотела бы иметь свое войско и власть, чтобы самой защищать свой эмират, но, конечно же, не могла ни о чем подобном даже мечтать и потому ненавидела кастильскую королеву, которая сейчас отнимала у нее все. И Айша винила во всех бедах сына.

Фердинанд думал теперь, что жизнь не бывает ни несчастной, ни счастливой – в ней просто выдаются иногда очень несчастные, иногда очень счастливые дни. Одним из таких очень счастливых – был день Крещения, 6 января, когда они въехали победителями в ворота города, взятого наконец после многомесячной осады. Боя не было. Однажды утром они вдруг увидели, что все ворота в город широко распахнуты и на стенах – ни одного лучника. Гранада пала!

Первыми в город вошли граф Тендилла и иеронимит Талавера. Отныне жизни Талаверы и графа стали неразрывно связаны с Гранадой: граф стал в ней губернатором, Талавера – архиепископом.

Тогда кастильские идальго и совершили подвиг во имя Христа – на своих плечах они подняли колокол по узкой крутой лестнице башни Торре де ла Вела. Могучее «боммм-боммм-боммм» разнеслось над вегой, над мавританским дворцом, над мечетью с ее остроконечными, словно нацеленными в небо копьями, минаретами. И тогда же на башне взвился кастильский флаг.

Воинство, заполнившее дворик и облепившее башни Альказабы, встретило его громовыми восклицаниями: «Сантьяго! Кастиль!»

А потом они установили на этой же башне и большой серебряный крест, который давно ждал своего часа в лагере Санта-Фе. Крест засиял в солнечных лучах, и по долине раскатился пушечный салют. И все как один – войско, королева, придворные, маркитанты, шедшие за войском, гранды и простолюдины – в едином порыве опустились на колени и запели «Те Deum Laudamus» – «Тебя, Господь, славим!». Суровые воины не стеснялись слез и не утирали их.

И эти колокола в день Святого Крещения, и это пение тысячью голосов самого прекрасного гимна во имя Христа возвещали начало новой, христианской Гранады, новой, христианской Испании, приход нового, чистого мира единственно истинной веры, который теперь непременно должен был родиться. Все думали, что теперь для них, для Кастильи, нет ничего невозможного. Что они – исполнили то, чего хотел Бог, что Он с ними, и это – навсегда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю