Текст книги "Рассказы и очерки"
Автор книги: Карел Чапек
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)
– Я понимаю, – тихо и страстно проговорила Мария. – И я знаю, что случится. Случится чудо. Он двинет пальцем – и стены темницы откроются... и все узнают Его, падут перед Ним на колени и будут кричать: "Чудо!"
– Как бы не так, – глухо ответила Марфа. – Он никогда не умел заботиться о себе. Ничего Он для себя не сделает, ничем себе не станет помогать. Разве что, – добавила она, широко раскрыв глаза, – разве что другие Ему помогут. Быть может, Он ждет, что Ему придут на помощь... все те, кто слышал Его... все, которым Он помогал... что они препояшут чресла мечами и прибегут...
– Конечно! – заявил Лазарь. – Вы не бойтесь, девушки, ведь за Ним – вся Иудея! Не хватает еще, чтобы... хотел бы я посмотреть... Марфа, собери вещи в дорогу. Пойду в Иерусалим.
Мария поднялась.
– Я тоже иду с тобой. Хочу видеть, как раскроются стены темницы, и Он явится в небесном сиянии... Марфа, это будет великолепно!
Марфа хотела что-то сказать, но промолчала.
– Идите, дети, – проговорила она. – Кто-то должен остаться стеречь дом... и кормить кур и коз... Сейчас я приготовлю вам одежды и хлебцы на дорогу. Я так рада, что вы там будете.
Когда она вернулась, раскрасневшись от кухонного жара, Лазарь был иссиня-бледен и встревожен.
– Мне нездоровится, Марфочка, – буркнул он. – Как на улице?
– Очень тепло, – ответила Марфа. – Хорошо вам будет идти.
– Тепло, тепло, – возразил Лазарь. – Но там, на холмах Иерусалима, всегда дует холодный ветер.
– Я приготовила тебе теплый плащ, – сказала Марфа.
– Теплый плащ... – недовольно пробормотал Лазарь. – Вспотеешь в нем, потом обдует холодом, и готово! Ну-ка, пощупай, нет ли у меня жара? Не хотелось бы мне заболеть в дороге... на Марию надежда плохая... А какой Ему будет от меня толк, если я, например, заболею?
– У тебя нет жара, – успокаивала его Марфа, думая про себя: "Боже, какой стал Лазарь странный с тех пор... с тех пор, как воскрес из мертвых!"
– Тогда меня тоже продуло, когда... когда я так сильно занемог, – озабоченно произнес Лазарь; он не любил упоминать о своей смерти, – Знаешь, Марфочка, с той поры мне все что-то не по себе. Путешествие, волнение, – нет, это не для меня. Но я, конечно, пойду, как только меня перестанет знобить.
– Я знаю, что пойдешь, – с тяжелым сердцем сказала Марфа. – Кто-то должен прийти Ему на помощь; ты ведь помнишь. – Он тебя... исцелил, – нерешительно добавила она, ибо и ей казалось неделикатным говорить о воскресении из мертвых. – Знаешь, Лазарь, когда вы Его освободите, ты сможешь попросить, чтоб Он помог тебе – если станет нехорошо...
– Это верно, – вздохнул Лазарь. – Но что, если я туда не дойду? Что, если мы придем слишком поздно? Надо взвесить все возможности. И вдруг в Иерусалиме что-нибудь произойдет? Марфа, ты не знаешь римских воинов. О боже, если бы я был здоров!
– Но ты здоров, Лазарь, – с усилием произнесла Марфа. Ты должен быть здоров, если Он тебя исцелил!
– Здоров, – с горечью протянул Лазарь. – Мне-то лучше знать, здоров я или нет. Скажу только, что с тех пор мне и минуты не было легко... Нет, нет, я Ему страшно благодарен за то, что он меня... поставил на ноги, не думай, Марфа. Но кто однажды познал это, как я, тот... тот... – Лазарь содрогнулся и закрыл лицо. – Прошу тебя, Марфа, оставь меня теперь; я соберусь с силами... только минутку... это, конечно, пройдет.
Марфа тихонько села во дворе; она смотрела в пространство сухими неподвижными глазами; руки ее были сложены, но она не молилась. Подошли черные курицы, поглядывая на нее одним глазом; но Марфа, против ожидания, не бросила им зерен, и они ушли подремать в полуденной тени.
На порог с трудом выбрался Лазарь, смертельно бледный, стуча зубами.
– Я... я не могу сейчас, Марфа, – запинаясь, выговорил он. – А мне так хотелось бы пойти... может быть, завтра...
У Марфы сжалось сердце.
– Иди, иди, ляг, Лазарь, – с трудом вымолвила она. Ты... ты не можешь никуда идти!
– Я бы пошел, – трясясь в ознобе, сказал Лазарь, – но если ты так думаешь, Марфочка... Может быть, завтра... Ты ведь не оставишь меня одного? Что я тут буду делать один!
Марфа поднялась.
– Иди, ложись, – проговорила она своим обычным грубым голосом. – Я останусь с тобой.
В это время во двор вышла Мария, готовая отправиться в путь.
– Ну, Лазарь, пойдем?
– Лазарю нельзя никуда, – сухо ответила Марфа. – Ему нездоровится.
– Тогда я пойду одна, – с глубоким вздохом молвила Мария. – Увидеть чудо.
Из глаз Лазаря медленно текли слезы.
– Мне очень хочется, пойти с ней, Марфа, но я так боюсь... еще раз умереть!
1932
О ПЯТИ ХЛЕБАХ
...Что я против Него имею? Я вам скажу прямо, сосед: против Его учения я не имею ничего. Нет. Както слушал я Его проповедь и, знаете, – чуть не стал Его учеником. Вернулся я тогда домой и говорю двоюродному брату, седельщику: надо бы тебе Его послушать; Он, знаешь ли, по-своему пророк. Красиво говорит, что верно, то верно; так за душу и берет.
У меня тогда в глазах слезы стояли, и больше всего мне хотелось закрыть свою лавочку и идти за Ним, чтобы никогда уже не терять из виду. "Раздай все, что имеешь, – говорил Он, – и следуй за мной. Люби ближнего своего, помогай бедным и прощай тем, кто тебя обидел", и все такое прочее. Я простой хлебопек, но когда я слушал Его, то, скажу вам, родилась во мне удивительная радость и боль, – не знаю, как это объяснить: тяжесть такая, что хоть опускайся на колени и плачь, – и при этом так чудно и легко, словно все с меня спадает, понимаете, все заботы, вся злоба. Я тогда так и сказал двоюродному брату – эх, ты, лопух, хоть бы постыдился, все сквернословишь, все считаешь, кто и сколько тебе должен, и сколько тебе надо платить: десятину, налоги, проценты; роздал бы ты лучше бедным все свое добро, бросил бы жену, детей, да и пошел бы за Ним...
А за то, что Он исцеляет недужных и безумных, за это я тоже Его не упрекну. Правда, какая-то странная и неестественная сила у Него; но ведь всем известно, что наши лекари шарлатаны, да и римские ничуть не лучше наших; денежки брать, это они умеют, а позовите их к умирающему – только плечами пожмут да скажут, что надо было звать раньше. Раньше!
Моя покойница жена два года страдала кровотечением; уж я водил-водил ее по докторам; вы и представить себе не можете, сколько денег выбросил, а так никто и не помог. Вот если б Он тогда ходил по городам, пал бы я перед Ним на колени и сказал бы: Господи, исцели эту женщину! И она дотронулась бы до Его одежды – и поправилась бы. Бедняжка такого натерпелась, что и не расскажешь... Нет, это хорошо, что Он исцеляет больных. Ну, конечно, лекаришки шумят, обман, мол, это и мошенничество, надо бы запретить Ему и все такое прочее; да что вы хотите, тут столкнулись разные интересы. Кто хочет помогать людям и спасать мир, тот всегда натыкается на чейнибудь интерес; на всех не угодишь, без этого не обходится. Вот я и говорю – пусть себе исцеляет, пусть даже воскрешает мертвых, но то, что Он сделал с пятью хлебами – это уж нехорошо. Как хлебопек, скажу вам – большая это была несправедливость по отношению к хлебопекам.
Вы не слыхали об этих пяти хлебах? Странно; все хлебопеки из себя выходят от этой истории. А было, говорят, так: пришла к Нему большая толпа в пустынное место, и Он исцелял больных. А как подошло к вечеру, приблизились к нему ученики Его, говоря: "Пусто место сие, и время позднее. Отпусти людей, пусть вернутся в города свои, купят себе пищи". Он тогда им и говорит: "Им нет нужды уходить, дайте вы им есть". А они Ему: "Нет у нас здесь ничего, кроме пяти хлебов и двух рыб". Тогда Он сказал: "Принесите же мне сюда". И, велев людям сесть на траву и взяв те пять хлебов и две рыбы, взглянул на небо, благословил их и, отламывая, стал давать хлеб ученикам, а они – людям. И ели все и насытились. И собрали после этого крошек – двенадцать корзин полных. А тех, которые ели, было около пяти тысяч мужей, не считая детей и женщин.
Согласитесь, сосед, ни одному хлебопеку не придется этакое по вкусу, да и с какой стати? Если это войдет в привычку, чтобы каждый мог насытить пять тысяч людей пятью хлебами и двумя рыбками – тогда хлебопекам по миру идти, что ли? Ну, рыбы – ладно; сами по себе в воде водятся, и их может ловить всякий сколько захочет. А хлебопек должен по дорогой цене муку покупать и дрова, нанимать помощника и платить ему; надо содержать лавку, надо платить налоги и мало ли что еще, так что в конце концов он рад бывает, если останется хоть какой-нибудь грош на жизнь, лишь бы не побираться.
А Этот – Этот только взглянет на небо, и уже у Него достаточно хлеба, чтобы накормить пять или сколько там тысяч человек! Мука Ему ничего не стоит, и дрова не надо невесть откуда возить, и никаких расходов, никаких трудов – конечно, эдак можно и задаром хлеб раздавать, правда? И Он не смотрит, что из-за этого окрестные хлебопеки теряют честно заработанные деньги! Нет, скажу я вам, это – неравная конкуренция, и надо бы это запретить. Пусть тогда платит налоги, как мы, если вздумал заниматься хлебопечением! На нас уже наседают люди, говорят: как же так, экие безбожные деньги вы просите за паршивый хлебец! Даром надо хлеб раздавать, как Он, да какой еще хлебушек-то у Него – белый, пышный, ароматный, пальчики оближешь! Нам уже пришлось снизить цены на булочные изделия; честное слово, продаем ниже себестоимости, лишь бы не закрывать торговли; но до чего мы этак докатимся – вот над чем ломают себе голову хлебопеки! А в другом месте, говорят, Он насытил четыре тысячи мужей, не считая детей и женщин, семью хлебами и несколькими рыбами, но там собрали только четыре корзины крошек; верно, и у Него хуже дело пошло, но нас, хлебопеков, Он разорит начисто. И я говорю вам: это Он делает только из вражды к нам, хлебопекам.
Рыбные торговцы тоже кричат, – ну, эти уж и не знают, что запрашивать за свою рыбу; рыбная ловля далеко не столь почетное ремесло, как хлебопечение.
Послушайте, сосед: я старый человек и одинок на этом свете; нет у меня ни жены, ни детей, много ли мне нужно. Вот на днях только предлагал я своему помощнику – пусть берет мою пекарню себе нашею.
Так что тут дело не в корысти; честное слово, я предпочел бы раздать свое скромное имущество и пойти за Ним, чтобы проповедовать любовь к ближнему и делать все то, что Он велит. Но раз я вижу, как Он враждебно относится к нам, хлебопекам, то и скажу: "Нет, нет! Я, как хлебопек, вижу – никакое это не спасение мира, а просто разорение для нашего брата.
Мне очень жаль, но я этого не позволю. Никак нельзя".
Конечно, мы подали на Него жалобу Ананию и наместнику зачем нарушает цеховой устав и бунтует людей. Но вам самому известно, какая волокита в этих канцеляриях. Вы меня знаете, сосед; я человек мирный и ни с кем не ищу ссоры. Но если Он явится в Иерусалим, я стану посреди улицы и буду кричать: "Распните его! Распните его!"
1937
ИКОНОБОРЧЕСТВО
К Никифору *, настоятелю монастыря св. Симеона, явился некий Прокопий, известный ученый, знаток и страстный коллекционер византийского искусства. Он был явно взволнован и, ожидая настоятеля, нетерпеливо шагал по монастырскому коридору со стрельчатыми сводами. "Красивые у них тут колонны, подумалось ему, – видимо, пятого века.
Никифор может нам помочь. Он пользуется влиянием при дворе и сам некогда был художником. И неплохим живописцем. Помню – он составлял узоры вышивок для императрицы и писал для нее иконы... Вот почему, когда руки его скрутила подагра и он не мог больше работать кистью, его сделали аббатом. Но, говорят, его слово все еще имеет вес при дворе. Иисусе Христе, какая чудесная капитель! Да, Никифор поможет. Счастье, что мы вспомнили о нем!"
– Добро пожаловать, Прокопий, – раздался за его спиной мягкий голос.
Прокопий порывисто обернулся. Позади него стоял высохший, ласковый старичок; кисти его рук утопали в длинных рукавах.
– Недурная капитель, не правда ли? – сказал он. – Старинная работа – из Наксоса *, сударь.
Прокопий поднес к губам рукав аббата.
– Я пришел к вам, отче... – взволнованно начал он, но настоятель перебил его.
– Пойдемте, погреемся на солнышке, милый мой. Тепло полезно для моей болезни. Какой день, боже, как светло! Так что же привело вас "о мне? – спросил он, когда оба уселись на каменную скамью в монастырском садике, полном жужжания пчел и аромата шалфея, тимьяна и мяты.
– Отче, – начал Прокопий, – я обращаюсь к вам как к единственному человеку, способному предотвратить тяжкий и непоправимый удар культуре. Я знаю, вы поймете меня. Вы художник, отче. Каким живописцем вы были, пока вам не было суждено принять на свои плечи высокое бремя духовной должности! Да простит мне бог, но иной раз я жалею, что вы не склоняетесь больше над деревянными дощечками, на которых некогда ваша волшебная кисть создавала прекраснейшие из византийских икон.
Отец Никифор вместо ответа поддернул длинные рукава рясы и подставил солнцу свои жалкие узловатые ручки, искривленные подагрой наподобие когтистых лап попугая.
– Полноте, – ответил он кротко. – Что вы говорите, мой милый!
– Это правда, Никифор, – молвил Прокопий (пресвятая богородица, какие страшные руки!). – Вашим иконам ныне цены нет. Недавно один еврей запрашивал за ваш образок две тысячи драхм, а когда ему их не дали, сказал, что подождет – через десять лет получит за образок в три раза больше.
Отец Никифор скромно откашлялся и покраснел от безграничной радости.
– Ах, что вы, – залепетал он. – Оставьте, стоит ли еще говорить о моих скромных способностях? Пожалуйста, не надо; ведь у вас есть теперь всеобщие любимцы, как этот... Аргиропулос, Мальвазий, Пападианос, Мегалокастрос и мало ли еще кто, например, как бишь его, ну, который делает мозаики...
– Вы имеете в виду Папанастасия? – спросил Прокопий.
– Вот-вот, – проворчал Никифор. – Говорят, его очень ценят. Ну, не знаю; я бы лично рассматривал мозаику скорее как работу каменщика, чем настоящего художника. Говорят, этот ваш... как его...
– Папанастасий?
– Да, Папанастасий. Говорят, он родом с Крита. В мое время люди иначе смотрели на критскую школу. Это не настоящее, говорили. Слишком жесткие линии, а краски! Так вы сказали, этого критянина высоко ценят? Гм, странно.
– Я ничего такого не сказал, – возразил Прокопий. – Но вы видели его последние мозаики?
Отец Никифор отрицательно покачал головой.
– Нет, нет, мой милый. Зачем мне на них смотреть! Линии как проволока, и эта кричащая позолота! Вы обратили внимание, что на его последней мозаике архангел Гавриил стоит так косо, словно вот-вот упадет? Да ведь ваш критянин не может изобразить даже фигуру, стоящую прямо!
– Видите ли, он сделал это умышленно, – нерешительно возразил Прокопий. – Из соображений композиции...
– Большое вам спасибо, – воскликнул аббат и сердито нахмурился. – Из соображений композиции! Стало быть, из соображений композиции разрешается скверный рисунок, так? И сам император * ходит любоваться, да еще говорит – интересно, очень интересно! – Отец Никифор справился с волнением. – Рисунок, прежде всего – рисунок: в этом все искусство.
– Вот слова подлинного мастера! – поспешно польстил Прокопий. – В моей коллекции есть ваше "Вознесение", и скажу вам, отче, я не отдал бы его ни за какого Никаона.
– Никаон был хороший живописец, – решительно произнес Никифор. – Классическая школа, сударь. Боже, какие прекрасные пропорции! Но мое "Вознесение" – слабая икона, Прокопий. Это неподвижные фигуры, этот Иисус с крыльями, как у аиста... А ведь Христос должен возноситься без крыльев! И это называется искусство! – Отец Никифор от волнения высморкался в рукав. – Что ж поделаешь, тогда я еще не владел рисунком. Я не умел передать ни глубины, ни движения...
Прокопий изумленно взглянул на искривленные пальцы аббата.
– Отче, вы еще пишете?
Отец Никифор покачал головой.
– Что вы, нет, нет. Так, только, порой кое-что пробую для собственного удовольствия.
– Фигуры? – вырвалось у Прокопия.
– Фигуры. Сын мой, нет ничего прекраснее человеческих фигур. Стоящие фигуры, которые, кажется, вот-вот пойдут... А за ними – фон, куда, я бы сказал, они могли уйти. Это трудно, мой милый. Что об этом знает какой-нибудь ваш... ну, как его... какой-нибудь критский каменщик со своими уродливыми чучелами!
– Как бы мне хотелось увидеть ваши новые картины, Никифор, – заметил Прокопий.
Отец Никифор махнул рукой.
– К чему? Ведь у вас есть ваш Папанастасий! Превосходный художник, как вы говорите. Соображения композиции, видите ли! Ну, если его мозаичные чучела – искусство, тогда уж я и не знаю, что такое живопись. Впрочем, вы знаток, Прокопий; и вероятно, правы, что Папанастасий – гений.
– Этого я не говорил, – запротестовал Прокопий. – Никифор, я пришел сюда не за тем, чтобы спорить с вами об искусстве, а чтобы спасти его, пока не поздно!
– Спасти – от Папанастасия? – живо осведомился Никифор.
– Нет – от императора. Вы ведь об этом знаете. Его величество император Константин Копроним под давлением определенных церковных кругов собирается запретить писание икон. Под тем предлогом, что это-де идолопоклонство или что-то в этом роде. Какая глупость, Никифор!
Аббат прикрыл глаза увядшими веками.
– Я слышал об этом, Прокопий, – пробормотал он. – Но это еще не наверное. Нет, ничего еще не решено.
– Именно потому я и пришел к вам, отче, – горячо заговорил Прокопий. – Ведь всем известно, что для императора – это только политический вопрос. Ему нет никакого дела до идолопоклонства, просто он хочет, чтоб его оставили в покое. Но уличная чернь, подстрекаемая грязными фанатиками, кричит "долой идолов", и наш благородный монарх думает, что удобнее всего уступить этому оборванному сброду. Известно вам, что уж замазали фрески в часовне Святейшей Любви?
– Слыхал я и об этом, – вздохнул аббат с закрытыми глазами. – Какой грех, матерь божия! Такие редчайшие фрески, подлинный Стефанид! Помните ли вы фигуру святой Софии, слева от благословляющего Иисуса? – Прокопий, то была прекраснейшая из стоящих фигур, какую я когда-нибудь видел. Ах, Стефанид это был художник, что и говорить!
Прокопий склонился к аббату и настойчиво зашептал:
– Никифор, в законе Моисеевом написано: "Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в водах ниже земли". Никифор, правы ли те, кто проповедует, будто богом запрещено писать картины и ваять скульптуры?
Отец Никифор покачал головой, не открывая глаз.
– Прокопий, – помолчав, сказал он со вздохом, – искусство столь же свято, как и богослужение, ибо оно... прославляет творение господа... и учит любить его. – Он начертал в воздухе знак креста своей обезображенной рукой. – Разве не был художником сам Творец? Разве не вылепил он фигуру человека из глины земной? Разве не одарил он каждый предмет очертаниями и красками? И какой еще художник, Прокопий! Никогда, никогда не исчерпаем мы возможность учиться у него... Впрочем, закон Моисея относится ко временам варварства, когда люди еще не умели хорошо рисовать.
Прокопий глубоко вздохнул.
– Я знал, отче, что вы так скажете, – почтительно произнес он. – Как священнослужитель и как художник, Никифор, вы не допустите гибели искусства!
Аббат открыл глаза.
– Я? Что я могу сделать, Прокопий? Ныне плохие времена; цивилизованный мир впадает в варварство, являются люди с Крита и еще бог весть откуда... Это ужасно, милый мой; но чем можем мы предотвратить это?
– Никифор, если вы поговорите с императором...
– Нет, нет, – перебил настоятель. – С императором я не могу говорить об этом. Он не имеет никакого отношения к искусству, Прокопий. Я слышал, будто недавно он хвалил мозаики этого вашего... как его...
– Папанастасия, отче.
– Да. Того самого, который создает уродливые безжизненные фигуры. Император понятия не имеет о том, что такое искусство. А что касается Мальвазия, то он, по-моему, столь же скверный живописец. Еще бы – равеннская школа*-. И все же ему поручили мозаики в придворной часовне! Ах, нет, при дворе ничего не добьешься, Прокопий. Не могу же я отправиться во дворец с просьбой, чтобы какому-то Аргиропулосу, или этому, – как его зовут, этого критянина, Папанастасий? – разрешили и дальше портить стены!
– Не в этом дело, отче, – терпеливо заговорил Прокопий. Но подумайте сами: если победу одержат иконоборцы, искусство будет уничтожено! И ваши иконы сожгут, Никифор!
Аббат махнул своей маленькой ручкой.
– Все они слабые, Прокопий, – невнятно произнес он. Тогда я еще не умел рисовать. А рисовать фигуры, знаете ли, не так-то просто научиться!
Прокопий протянул дрожащий палец к античному изваянию юного Вакха, наполовину скрытому цветущим кустом шиповника.
– И эта статуэтка будет разбита, – молвил он.
– Какой грех, какой грех, – прошептал Никифор, скорбно прикрывая глаза. – Мы называли эту скульптуру святым Иоанном Крестителем, но это – подлинный, совершенный Вакх. Часами, часами я любуюсь им. Это – как молитва, Прокопий.
– Вот видите, Никифор. Неужели этому божественному совершенству суждено погибнуть навеки? Неужели какой-нибудь вшивый, орущий фанатик вдребезги разобьет ее молотом?
Аббат молчал, сложив руки.
– Вы можете спасти само искусство, Никифор, – наседал Прокопий. – Ваша святая жизнь, ваша мудрость снискали вам безграничное уважение в церкви; двор почитает вас необычайно; вы будете членом Великого Синода, который призван решить, все ли скульптуры являются орудием идолопоклонства. Отче, судьба искусства в ваших руках!
– Вы переоцениваете мое влияние, Прокопий, – вздохнул аббат. – Эти фанатики сильны, и за ними стоит чернь... – Никифор помолчал. – Так вы говорите, будто уничтожат все картины и изваяния?
– Да.
– И мозаики тоже уничтожат?
– Да. Их собьют с потолков, а камушки выбросят на свалку.
– Что вы говорите, – с интересом произнес Никифор. – Значит, собьют и кособокого архангела Гавриила, созданного этим... ну...
– Вероятно, да.
– Чудесно, – захихикал аббат. – Ведь это ужасно скверная картина, милый мой. Я еще не видел столь невообразимых чучел; и это называется – "соображения композиции"! Скажу вам, Прокопий: скверный рисунок – грех и святотатство; он противен господу богу. И этому должны поклоняться люди? Нет, нет! Действительно, поклонение скверным картинам – не что иное, как идолопоклонство. Я не удивляюсь, что люди возмущаются этим. Они совершенно правы. Критская школа – ересь; и такой Папанастасий – худший еретик, нежели любой арианин *. Стало быть, говорите вы, – радостно залепетал старик,– они собьют со стен эту мазню? Вы принесли мне добрую весть, сын мой. Я рад, что вы пришли.
Никифор с трудом поднялся в знак того, что аудиенция окончена.
– Хорошая погода, не правда ли?
Прокопий встал, явно удрученный.
– Никифор, – вырвалось у него, – но и другие картины уничтожат! Слышите, все произведения искусства сожгут и разобьют!
– Ай-ай-ай, – успокоительно проговорил аббат. – Жаль, очень жаль. Но если кто-то хочет избавить человечество от скверных изображений, не стоит обращать внимания, если он немного переусердствует. Главное, больше не придется поклоняться уродливым чучелам, какие делает ваш... этот...
– Папанастасий.
– Да, да, он самый. Отвратительная критская школа, Прокопий! Я рад, что вы напомнили мне о Синоде. Буду там, Прокопий, буду, даже если бы меня пришлось нести туда на руках. Я бы до гроба не простил себе, если бы не присутствовал при сем. Главное, пусть собьют архангела Гавриила, – засмеялся Никифор, и личико его еще больше сморщилось. – Ну, господь с вами, сын мой, – и он поднял для благословения изуродованную руку.
– Господь с вами, Никифор, – безнадежно вздохнул Прокопий.
Аббат Никифор уходил, задумчиво покачивая головой.
– Скверная критская школа, – бормотал он. – Давно пора пресечь их деятельность. Ах, боже, какая ересь... этот Папанастасий... и Пападианос... У них не картины, а идолы, проклятые идолы... – выкрикивал Никифор, взмахивая больными руками. – Да, да... идолы...
1936
ОФИР
На площади св. Марка вряд ли кто оглянулся, когда стражники вели старика к дожу. Старик был оборван и грязен, и можно было подумать, что это какой-нибудь портовый воришка.
– Этот человек, – доложил podesta vicegerente 1, остановившись перед троном дожа, – заявляет, что зовут его Джованни Фиальго и что он купец из Лиссабона; он утверждает, будто был владельцем судна и его со всем экипажем и грузом захватили в плен алжирские пираты; далее он показывает, что ему удалось бежать с галеры и что он может оказать большую услугу Венецианской республике, а какую именно – он может сообщить лишь самому его милости дожу.
Старый дож пристально разглядывал взлохмаченного старика своими птичьими глазками.
– Итак, – молвил он наконец, – ты говоришь, что работал на галере?
Схваченный вместо ответа обнажил грязные щиколотки; они опухли от оков.
– А на спине, – добавил он, – сплошные шрамы, ваша милость. Если желаете, я покажу вам...
– Нет, нет, – поспешно отказался дож. – Не надо. Что хотел ты поведать нам?
1 заместитель старосты (итал.).
Оборванный старик поднял голову.
– Дайте мне судно, ваша милость, – ясным голосом проговорил он, – и я приведу его в Офир, страду золота.
– В Офир... – пробормотал дож. – Ты нашел Офир?
– Нашел, – ответил старик, – и пробыл там девять месяцев, ибо нам нужно было чинить корабль.
Дож переглянулся со своим ученым советником епископом Порденонским.
– Где же находится Офир? – спросил он старого купца.
– В трех месяцах пути отсюда, – ответил тот. – Надо обогнуть Африку, а затем плыть на полночь.
Епископ Порденонский настороженно подался вперед.
– Разве Офир на берегу моря?
– Нет. Офир лежит в девяти днях пути от морского побережья и простирается вокруг великого озера, синего, как сапфир.
Епископ Порденонский слегка кивнул.
– Но как же вы попали в глубь страны? – спросил дож. Ведь, говорят, Офир отделяют от моря непроходимые горы и пустыни.
– Да, – сказал корабельщик Фиальго, – в Офир нет путей. Пустыня кишит львами, а горы – хрустальные и гладкие, как муранское стекло *'.
– И все же ты преодолел их? – воскликнул дож.
– Да. Когда мы чинили корабль, сильно потрепанный бурями, на берег пришли люди в белых одеждах, окаймленных пурпурными полосами, и обратились к нам с приветом.
– Чернокожие? – спросил епископ.
– Нет, монсеньер. Белые, как англичане, а волосы их длинные, посыпанные золотой пудрой. Они очень красивы.
– А что, они были вооружены? – осведомился дож.
– У них были золотые копья. Они велели нам взять все железные предметы и обменять их в Офире на золото. Ибо в Офире нет железа. И они следили. чтобы мы взяли все железо: якоря, цепи, оружие, даже гвозди, которыми был сбит наш корабль.
– И что же дальше? – спросил дож.
– На берегу нас ждало стадо крылатых мулов, числом около шестидесяти. Их крылья похожи на лебединые. Называют их пегасами.
– Пегас... – задумчиво проговорил ученый епископ. – Об этом до нас дошли сведения еще от древних греков. Похоже, что греки действительно знали Офир.
– В Офире и в самом деле говорят по-гречески, – заявил старый купец. – Я знаю немного греческий язык, потому что в каждом порту есть какой-нибудь вор с Крита или из Смирны.
– Это интересные вести, – пробормотал епископ. – А что, жители Офира – христиане?
– Да простит мне бог, – ответил Фиальго, – но они настоящие язычники, монсеньер. Почитают некоего Аполлона, или как там его называют.
Енископ Порденонский покачал головой.
– Что ж, это согласуется. Вероятно, они – потомки греков, которых занесло туда морской бурей после завоевания Трои. Что же дальше?
– Дальше? – заговорил Джованни Фиальго. – Дальше – погрузили мы наше железо на этих крылатых ослов. Троим из нас мне, некоему Чико из Кадикса и Маноло Перейра из Коимбре дали крылатых коней, и вот, предводительствуемые офирскими воинами, мы полетели прямо на восток. Дорога длилась девять дней. Каждую ночь мы спускались на землю, чтобы пегасы могли попастись и напиться. Они питаются только асфоделиями и нарциссами.
– Видно, что греческого происхождения, – проворчал епископ.
– На девятый день мы увидели озеро, синее, как сапфир, продолжал старый купец. – Мы спешились на его берегу. В озере водятся серебряные рыбы с рубиновыми глазами. А песок вокруг этого озера, ваша милость, состоит из одних жемчужин, крупных, как галька. Маноло пал наземь и начал загребать жемчуг полными горстями; и тут один из наших провожатых сказал, что это – отличный песок, из него в Офире жгут известь.
Дож широко раскрыл глаза.
– Известь из жемчуга! Поразительно!
– Потом нас повели в королевский дворец. Он весь был из алебастра, только крыша золотая, и она сияла, как солнце. Там нас приняла офирская королева, сидящая на хрустальном троне.
– Разве в Офире царствует женщина? – удивился епископ.
– Да, монсеньер. Женщина ослепительной красоты, подобная некоей богине.
– Видимо, одна из амазонок, – задумчиво произнес епископ.
– А как другие женщины? – с любопытством спросил дож. Понимаешь, я говорю о женщинах вообще – есть там красивые?
Корабельщик всплеснул руками.
– Ах, ваша милость, таких не было даже в Лиссабоне во времена моей юности!
Дож замахал рукой.
– Не болтай чепухи! Говорят, в Лиссабоне женщины черные, как кошки. Вот в Венеции, старик, в Венеции каких-нибудь тридцать лет назад – о, какие здесь были женщины! Прямо с полотен Тициана! * Так что же офирские женщины? Рассказывай...
– Я уже стар, ваша милость, – сказал Фиальго. – Зато Маноло мог бы вам порассказать кое о чем, если бы его не убили мусульмане, захватившие нас у Балеар.
– А он многое мог бы рассказать? – с интересом спросил дож.
– Матерь божия, – воскликнул купец. – Вы бы даже не поверили, ваша милость. Скажу лишь, что за две недели нашего пребывания в Офире Маноло исхудал так, что его можно было вытряхнуть из собственных штанов.
– А что королева?
– На королеве был железный пояс и железные браслеты. "Говорят, у тебя есть железо, – сказала она мне. – Арабские купцы иногда продают нам железо".
– Арабские купцы! – вскричал дож, ударив кулаком по подлокотнику трона. – Вот видите, эти бездельники выхватывают из-под носа все наши рынки! Мы не потерпим этого, дело касается высших интересов Венецианской республики! Железо в Офир должны поставлять только мы, и точка! Я дам тебе три корабля, Джованни, три корабля, наполненные железом.
Епископ поднял руку.
– Что же было дальше, Джованни?
– Королева предложила мне за железо золото того же веса.
– И ты, конечно, принял, разбойник!
– Нет, монсеньер. Я сказал, что продаю железо не на вес, а по объему.
– Правильно, – вставил епископ. – Золото тяжелее.
– Особенно офирское, монсеньер. Оно в три раза тяжелее обычного и цвет имеет красный, как пламя. Тогда королева приказала выковать из золота такой же якорь, такие же гвозди, такие же цепи и такие же мечи, как наши, железные. Поэтому нам и пришлось подождать там неделю-другую.