Текст книги "Рассказы и очерки"
Автор книги: Карел Чапек
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 28 страниц)
Не знаю, как воруют другие, но мой опыт оказался не очень-то приятным. В тот, как говорится, критический вечер я прокрался через ворота во двор и спрятался на лестнице, ведущей в подвал. Так, наверное, были бы описаны мои действия в полицейском протоколе. В действительности же картина получилась такая: с полчаса я в нерешительности проторчал под дождем у ворот, привлекая к себе всеобщее внимание.
Наконец, с мужеством отчаяния, как человек, решивший вырвать зуб, я вошел в ворота... и, разумеется, столкнулся со служанкой, которая шла за пивом в соседний трактир. Чтобы рассеять возможные подозрения, я отпустил ей пару комплиментов, назвав ее не то бутончиком, не то кошечкой. Но она испугалась и пустилась наутек. Я спрятался на лестнице, что ведет в подвал. Там у этих нерях стояло ведерко с золой и еще какой-то хлам; как только я туда проник, все это посыпалось с неописуемым грохотом. Вскоре вернулась служанка с пивом и взволнованно сообщила привратнику, что какой-то тип забрался в дом. Но бравый страж не стал утруждать себя поисками и заявил, что, наверное, какой-нибудь пьянчужка спутал их ворота с соседним трактиром. Минут через пятнадцать он, зевая и сплевывая, запер ворота, и в доме настала полная тишина. Только где-то наверху оглушительно икала одинокая служанка. Удивительное дело, как громко икают эти служанки, наверное с тоски.
Мне стало холодно. На лестнице мерзко пахло кислятиной и плесенью. Я пошарил в темноте руками. Все, чего я касался, было покрыто какой-то слизью. Представляю, сколько там осталось отпечатков пальцев доктора Витасека, видного специалиста по болезням мочевых путей!
Когда я решил, что уже полночь, было всего десять часов вечера. Я намеревался лезть в лавку после полуночи, но уже в одиннадцать не выдержал и отправился "на дело". Вы не представляете себе, какой шум поднимает человек, когда пробирается в потемках. На счастье, жители этого дома спали блаженным и беспробудным сном. Наконец я добрался до окна и со страшным скрипом стал резать стекло. Из лавки послышался приглушенный лай... А, чтоб ей пусто было, Амина!
– Амина, – прошептал я, – потише ты, стерва, я пришел почесать тебе спинку!
Но в темноте, знаете ли, очень трудно провести алмазом дважды по одной и той же линии. Я водил алмазом по стеклу, и, наконец, под нажимом вся пластинка со звоном вывалилась. "Теперь сбегутся люди, – сказал я себе, – куда бы спрятаться?" Но никто не прибежал. Тогда я с каким-то противоестественным спокойствием выдавил остальные стекла и открыл окно. Амина в лавке лишь слегка и для проформы заворчала сквозь зубы: я-де выполняю свою обязанность.
Ну, я влез в окно, и скорее к этой мерзкой собаке.
– Амина, – шепчу ей ласково, – где твоя спинка? Я твой друг, зверюга... Тебе это нравится, шельма?
Амина прямо-таки извивается от удовольствия, – если только мешок сала может извиваться, – а я говорю ей дружески:
– Ну, а теперь пусти-ка, псина!
И хотел вытянуть из-под нее драгоценный ковер с птицами.
Но тут Амина явно решила, что посягают на ее собственность, и запротестовала. Это уже был не лай, а настоящий рев.
– Тише, Амина, дрянь ты этакая! – принялся я ее уговаривать. – Погоди, я подстелю тебе что-нибудь получше! – Я сорвал со стены препротивный блестящий "кирман", который Северинова считала перлом своего ассортимента. – Смотри, Амина, – говорю, – вот на этом коврике ты чудесно будешь спать.
Амина глянула на меня с любопытством, но когда я протянул руку к ее ковру, взвизгнула так, что, наверное, было слышно в Кобылисах. Я снова разнежил ее услаждающим почесыванием и взял на руки. Но стоило мне потянуться к белому сокровищу с птицами и сказочными существами, как Амина астматически захрипела и залаяла. "О господи, вот скотина, – сокрушенно подумал я, – придется ее прикончить..." Послушайте, я и сам этого не понимаю: гляжу на эту мерзкую, тучную, подлую собачонку, гляжу с величайшей ненавистью, какую когда-либо испытывал, а убить это чудовище не могу! У меня был с собой отличный нож, был брючный ремень, мне ничего не стоило зарезать или придушить Амину, но у меня не хватало духу. Я сидел рядом с ней на божественном ковре и чесал у нее за ухом. "Трус! – шептал я себе. – Одно или два движения – и все будет кончено. Ты оперировал столько больных, ты видел, как люди умирали в страхе и боли, почему же ты не убиваешь собаку?!" Я скрипел зубами, чтобы придать себе отваги, но... не мог! И тут я заплакал, видно от стыда. Амина заскулила и облизала мне лицо.
– Ты гнусная, подлая, мерзкая падаль! – заворчал я, похлопал ее по безволосой спине и вылез в окно на двор. Это был проигрыш и отступление.
Потом я хотел влезть на сарайчик и по крыше перебраться в другой двор и на улицу, но у меня не хватило сил, – то ли я совсем ослабел, то ли сарайчик оказался выше, чем мне показалось, одним словом, я не смог взобраться на него. Ну, и я снова спрятался на лестнице в подвал и простоял там до утра, чуть живой от усталости. Глупо, конечно: ведь можно было выспаться в лавке, на коврах, но мне это не пришло в голову. Утром, слышу, – отпирают ворота. Переждав несколько минут, я вышел из своего убежища и направился на улицу. В воротах стоял привратник.
Он так обалдел, увидя чужого человека, что даже не поднял шума.
Через несколько дней я зашел навестить Северинову. Окно лавки было заделано решеткой, а на великолепном ковре с птицами, разумеется, валялась эта мерзкая, жабоподобная собака. Узнав меня, она приветливо завиляла толстой колбасой, которая у других собак называется хвостом.
– Сударь, – просияв, сказала мне Северинова. – Вот она, наше золотко Амина, наше сокровище, наша милая собачка. Знаете ли вы, что к нам на днях через окно забрался вор и Амина его прогнала? Я ни за что на свете не расстанусь с ней... гордо объявила она.– Но вас она любит – животное сразу понимает, где честный человек, а где вор. Верно, Амина?
Вот и все. Уникальный ковер лежит там и поныне.
По-моему, это одно из драгоценнейших ковровых изделий в мире. И поныне на нем похрюкивает от удовольствия паршивая, вонючая Амина.
Надеюсь, что она скоро издохнет от ожирения, и тогда я предприму еще одну попытку. Но прежде мне надо научиться распиливать решетки...
1929
ИСТОРИИ О ВЗЛОМЩИКЕ И ПОДЖИГАТЕЛЕ
– Что верно, то верно, – отозвался Илек. – Красть надо умеючи. То же самое говаривал Балабан, тот самый, что "сработал кассу" у фирмы Шолле и компания. Этот Балабан был просвещенный и вдумчивый взломщик, да и годами уже не молод, а это значит, что он, сами понимаете, был поопытнее других. Молодые все больше действуют в азарте. С маху, знаете ли, все может удаться, а вот как начнешь размышлять да рассуждать, кураж-то и проходит, берешься за дело лишь по зрелом размышлении. То же самое, как в политике и во всем прочем.
"Так вот, – говаривал Балабан, – в каждом деле есть свои правила. Что же касается взлома денежных касс, то правила это такие: во-первых, всегда лучше работать в одиночку, потому что "медвежатник" ни на кого не должен полагаться. Во-вторых, не следует долго работать в одном месте, чтобы не узнали твоей повадки. И, в-третьих, надо идти в ногу с эпохой и осваивать все новое по своей специальности. Но наряду с этим нельзя особенно выделяться, – лучше держаться на среднем уровне – чем больше нашего брата работает одинаково, тем труднее полиции ловить нас". Поэтому Балабан придерживался "фомки", хотя у него была электродрель и он умел работать с термитом. "К чему связываться с такими модными новинками, как бронированные сейфы? – рассуждал он. – Все это от чрезмерного тщеславия и честолюбия. Гораздо лучше старые солидные фирмы со старомодными стальными кассами, в которых хранятся деньги, а не какие-то там чеки". Да, он всегда все хорошо обдумывал и взвешивал, этот Балабан.
Помимо взломов он торговал старинной бронзой, посредничал в сделках с недвижимостью, барышничал лошадьми и вообще был оборотистый человек.
И вот он решил в последний раз "сработать кассу". Это будет, мол, такая чистая работа, что молодежь рот разинет. Главное не в том, чтобы добыть побольше денег, главное, чтобы не засыпаться.
И вот Балабан выбрал свою "последнюю" кассу – у фирмы Шолле и компания, знаете, фабрика в Бубнах, – и в самом деле "сработал" на редкость чисто.
Мне об этом рассказывал полицейский сыщик Пиштора. Балабан влез в контору через окно, выходившее во двор – вот, как и вы, господин Витасек, – но только ему пришлось перепилить решетку. Поглядеть было приятно, рассказывал этот Пиштора, как ловко Балабан вынул решетку, даже не намусорил, до того аккуратно работал этот мастак. Кассу он вскрыл с первого же "захода", – ни одной лишней дырки или царапины, даже краску зря не содрал. Сразу было видно, что человеку по сердцу его дело, – говорил Пиштора. Эту кассу потом взяли в музей криминалистики как образец мастерской работы.
Вскрыв кассу, Балабан вынул деньги, тысяч около шестидесяти, съел кусок хлеба со шпигом, что принес с собой, и снова вылез в окно. "Для полководца и для взломщика отступление – главное", таково было его правило. Он спрятал деньги у двоюродной сестры, инструмент отнес к некоему Лизнеру, пришел домой, вычистил одежду и обувь, умылся и лег спать, как всякий честный труженик.
Еще не было восьми утра, как вдруг стук в дверь.
"Господин Балабан, откройте!" – "Кто бы это мог быть?" удивился Балабан и с чистой совестью пошел отворить. Вваливаются двое полицейских и с ними этот самый сыщик Пиштора. Не знаю, встречались ли вы когда-нибудь с ним: этакий маленький человечек, зубы, как у белки, и вечно усмехается. Когда-то он служил факельщиком в похоронном бюро, но его уволили, потому что все окружающие не могли удержаться от улыбки, видя, как он топает перед катафалком и забавно скалится. Я заметил, что многие стеснительные люди улыбаются от смущения; они просто не знают, что делать с физиономией, как иные – куда деть руки. Вот почему эти люди так усердно ухмыляются, когда говорят с какой-нибудь высокопоставленной особой, например, с монархом или президентом... Не столько от удовольствия, сколько от смущения... Но вернемся к Балабану.
Увидя полицейских и Пиштору, он разразился справедливым негодованием:
– Вы што ко мне шуда лезете? Я ш вами не хочу иметь никакого дела...
Балабан сам удивился, как он шепелявит.
– Да что вы, господин Балабан, – усмехнулся Пиштора. – Мы пришли только взглянуть на ваши зубы. – И он подошел к расписной кружке, в которую Балабан клал на ночь свою вставную челюсть (он, видите ли, однажды неудачно прыгнул из окна и потерял все зубы). – А ведь верно, господин Балабан, – выразительно продолжал Пиштора, – плохо держатся эти зубные протезы, а? Когда вы сверлили кассу, зубы у вас ходили ходуном, вот вы и вынули их и положили на стол. А там было пыли... Сами должны бы знать, какая пылища в этих конторах. Ну мы нашли след от этих зубов и отправились прямо к вам. Уж вы не сердитесь, господин Балабан, вам надо было бы вытереть ту пыль.
– Вот не повезло! – огорчился Балабан. – Да, Пиштора, недаром говорится, что от одной ошибки не убережется самый ловкий пройдоха.
– А вы сделали две, – усмехнулся Пиштора. – Едва мы осмотрели контору, как сразу решили, что это ваша работа. И знаете почему? Каждый порядочный взломщик обычно... извиняюсь... облегчается на месте преступления. Такая уж есть примета, что тогда тебя не поймают. А вы рационалист и скептик, суеверий не признаете, думаете, что во всяком деле достаточно только рассудка. Вот вам и результат. Да, господин Балабан, красть надо умеючи!
– Бывают такие сметливые люди, надо отдать им должное, задумчиво сказал Малый. – Я читал об одном интересном случае, возможно, некоторые из вас о нем не знают, так вот, послушайте. Дело было где-то в Штирии, жил там шорник, по имени Антон, а по фамилии не то Губер, не то Фогт или Мейер, в общем, этакая заурядная немецкая фамилия. Так вот, в день своих именин сидел этот шорник за праздничным столом в семейном кругу. Кстати, в этой Штирии плохо едят даже по праздникам, не то что у нас. Я, например, слышал, что у них едят даже каштаны. Так вот, этот шорник сидит себе после обеда со своим семейством, и вдруг кто-то стучит в окно.
– Сосед, у вас крыша горит!
Шорник выбегает на улицу, и верно, крыша у него вся в огне. Ну, конечно, дети ревут, жена с плачем выносит стенные часы. Много я видел пожаров и всегда замечал, что люди теряют голову и торопятся спасти что-нибудь ненужное, вроде часов, мельницы для кофе или клетки с канарейкой. А потом только спохватываются, что в горящем доме остались бабушка, одежда и всякие ценности.
Сбежались соседи, принялись тушить пожар, но больше мешали друг другу. Потом приехали пожарные.
Сами знаете, пожарному надо переодеться, прежде чем ехать на пожар. Тем временем занялось соседнее строение, и к вечеру пятнадцать домов сгорели дотла.
Настоящий пожар можно, знаете ли, увидеть только в деревне или в небольшом городке. Крупный город – совсем другое дело: там вы смотрите не на самый пожар, а на трюки пожарников. А лучше всего самому помогать тушить или хотя бы советовать тем, кто тушит. Гасить пожар – увлекательная работа: огонь так и шипит, так и фыркает... А вот носить воду из реки никому не нравится.
Странная у человека натура: если он видит какоенибудь бедствие, ему хочется, чтобы оно было грандиозным. Большой пожар или большое наводнение как-то встряхивают человека. Ему кажется, что он получил от жизни что-то новое. А может быть, в нем просто говорит языческое благоговение перед стихией? Не знаю.
На следующий день там было, как... ну, словом, как на пожарище, лучше уж не скажешь. Огонь – красивая штука, но вид пожарища ужасен. Все равно как в любви. Смотришь беспомощно и думаешь, что от такой беды век не оправишься...
Был там молодой полицейский, он расследовал причины пожара.
– Господин вахмистр, – сказал ему шорник Антон, – головой ручаюсь, что это поджог. Почему бы пожару случиться именно в день моих именин, когда я сидел за столом? В толк, однако, не возьму, кому это вздумалось мстить мне. Зла я никому не делаю, политикой не занимаюсь. Просто не знаю, кто мог иметь на меня зуб.
Был полдень, солнце светило вовсю. Вахмистр ходил по пожарищу, думая: "Черт теперь разберет, отчего загорелось".
– Слушайте, Антон, – спросил он вдруг, – а что это такое блестит у вас наверху, вон на той балке?
– Там было слуховое окно, – отвечал шорник. – Наверное, какой-нибудь гвоздик.
– Нет, это не гвоздик, – возразил полицейский. – Больше похоже на зеркальце.
– Откуда там быть зеркальцу? – удивился шорник. – На чердаке у меня только солома.
– Нет, это зеркальце, – отвечает вахмистр. – Я вам его покажу.
Приставил он пожарную лестницу к обгоревшей балке, влез наверх и говорит:
– Так вот оно что, Антон! Это не гвоздик и не зеркальце, а круглое стеклышко. Оно прикреплено к балке. Для чего оно там у вас?
– А бог его знает, – ответил шорник. – Верно, дети играли.
Полицейский рассматривал стеклышко да вдруг как вскрикнет:
– Ах, черт, оно жжется! Это что же такое? – И потер себе кончик носа. – Тьфу, пропасть! – воскликнул он снова. – Теперь оно мне руку обожгло. Ну-ка, Антон, живо подайте мне сюда клочок бумаги!
Шорник протянул ему листок из блокнота. Вахмистр подержал бумажку под стеклом.
– Так вот, Антон, – сказал он через минуту, – по-моему, дело ясное.
Он слез с лестницы и сунул листок под нос шорнику. В листке была прожжена круглая дырочка, и края ее еще тлели.
– К вашему сведению, Антон, – продолжал вахмистр, – это стеклышко не что иное, как двояковыпуклая линза, или лупа. А теперь я хотел бы знать, кто укрепил эту лупу здесь, на балке, как раз у охапки соломы. И говорю вам, Антон, тот, кто это сделал, уйдет отсюда в наручниках.
– Господи Иисусе! – воскликнул шорник. – У нас и лупы-то в доме не было, Э-э, погодите-ка, – спохватился он. – У меня был в ученье мальчишка, Зепп по имени, он вечно возился с такими штуками. Я его прогнал, потому что от него не было толку, в голове ветер да какие-то дурацкие опыты. Неужели пожар устроил этот чертов мальчишка?! Нет, этого не может быть, господин вахмистр, ведь я прогнал его в начале февраля. Бог весть, где он теперь, сюда с тех пор он ни разу не показал носу.
– Уж я-то дознаюсь, чья это лупа, – сказал вахмистр. Дайте-ка телеграмму в город, пусть пошлют сюда еще двух полицейских. А лупу чтобы никто пальцем не трогал. Первым делом надо найти мальчишку.
Ну, того, конечно, нашли, oн был в ученье у какого-то корзинщика в другом городе. Едва полицейский вошел в мастерскую, мальчишка затрясся, как лист,
– Зепп! – крикнул на него вахмистр. – Где ты был тринадцатого июня?
– Здесь был... здесь, – бормочет мальчик. – Я здесь с пятнадцатого февраля и никуда не отлучался, у меня свидетели есть.
– Он не врет, – сказал хозяин. – Я могу подтвердить, потому что он живет у меня и нянчит маленького.
– Вот так история! – удивился вахмистр. – Значит, это не он.
– А в чем дело? – заинтересовался корзинщик.
– Да вот, – объясняет вахмистр, – есть подозрение, что тринадцатого июня, где-то там, у черта на куличках, он поджег дом шорника, – и половина деревни сгорела.
– Тринадцатого июня? – удивленно говорит корзинщик. Слушайте-ка, это странно: как раз тринадцатого числа Зепп вдруг спрашивает меня: "Какое сегодня число? Тринадцатое, день святого Антонина? Сегодня кое-что должно случиться..."
Мальчишка вдруг вскочил и хотел дать тягу, но вахмистр ухватил его за шиворот. По дороге в кутузку Зепп во всем сознался: он был зол на шорника за то, что тот не позволял ему делать опыты и лупил Зеппа, как Сидорову козу. Решив отомстить хозяину, мальчик рассчитал, где будет стоять солнце в полдень тринадцатого июня, в день именин шорника, и укрепил на чердаке лупу под таким углом, чтобы загорелась солома, а он, Зепп, к тому времени смоется подальше.
Все это он подстроил еще в феврале и ушел от шорника.
И знаете что? Осмотреть эту лупу приезжал ученый астроном из Вены и долго качал головой, глядя, как точно она соответствует положению солнца в зените именно на тринадцатое июня. "Это, говорит, изумительная сообразительность, если учесть, что у пятнадцатилетнего мальчишки не было никаких геодезических инструментов". Что было дальше с Зеппом, не знаю, но уверен, что из этого озорника вышел бы выдающийся астроном или физик. Вторым Ньютоном мог бы стать этот чертов мальчишка! В мире ни за что ни про что пропадает много изобретательности и замечательных дарований! У людей, знаете ли, хватает терпения искать алмазы в песке и жемчуг в море, а вот отыскивать дарования и таланты, чтобы они не пропадали впустую, это никому не придет в голову.
А жаль!
1929
ИСТОРИЯ ДИРИЖЕРА КАЛИНЫ
– Кровоподтек или ушиб иногда болезненнее перелома, сказал Добеш, – особенно если удар пришелся по кости. Уж я-то знаю, я старый футболист, у меня и ребро было сломано, и ключица, и палец на ноге. Нынче не играют с такой страстью, как в мое время. В прошлом году вышел я раз на поле; решили мы, старики, показать молодежи, как раньше играли. Стал я за бека, как пятнадцать – двадцать лет назад. И вот, как раз, когда я с лету брал мяч, мой же собственный голкипер двинул меня ногой в крестец, или иначе cauda equina. В пылу игры я только выругался и забыл об этом. Но ночью началась боль!
К утру я не мог пошевелиться. Такая боль, что рукой двинешь – больно, чихнешь – больно. Замечательно, как в человеческом теле все связано одно с другим.
Лежу я на спине, словно дохлый жук, даже на бок повернуться, даже пальцем ноги пошевелить не могу.
Только охаю да кряхчу, так больно.
Пролежал я целый день и целую ночь, не сомкнул глаз ни на минуту. Удивительно, как бесконечно тянутся минуты, когда не можешь сделать никакого движения. Представляю себе, как мучительно лежать засыпанным под землей... Чтобы убить время, я складывал и умножал про себя, молился, вспоминал какие-то стихи. А ночь все не проходила.
Был, наверно, второй час утра, как вдруг я слышу, что кто-то со всех ног мчится по улице. А за ним вдогонку человек шесть, и слышны крики: "я тебе задам", "я тебе покажу", "ишь сволочь ты этакая", "паршивец" и тому подобное. Как раз под моими окнами они его догнали, и началась потасовка слышно, как бьют ногами, лупят по физиономии, кряхтят, хрипят... Слышны глухие удары, словно бьют палкой по голове. И никаких криков. Черт возьми, это никуда не годится, – шестеро колотят одного, словно это мешок с сеном. Хотел я встать и крикнуть им, что это свинство. Но тут же взревел от боли. Не могу двинуться! Ужасная вещь бессилие! Я скрежетал зубами и мычал от злости. Вдруг что-то во мне хрустнуло, я вскочил с кровати, схватил палку и помчался вниз по лестнице. Выбежал на улицу – ничего не вижу. Наткнулся на какого-то парня и давай его дубасить палкой. Остальные разбежались, и я лупцую этого балбеса, ах, как лупцую, никого в жизни так не бил.
Только потом я заметил, что у меня от боли текут слезы. По лестнице я взбирался не меньше часа, пока попал в постель, но зато утром мог не только двигаться, но и ходить... Просто чудо...
– Хотел бы я знать, – задумчиво добавил Добеш, – кого я дубасил? Кого-нибудь из той шестерки или того, за кем они гнались? Во всяком случае, один на один – это честная драка.
– Да, беспомощность – страшная вещь, – согласился дирижер и композитор Калина, качая головой. – Я однажды это испытал. Дело было в Ливерпуле, меня туда пригласили дирижировать оркестром. Английского языка я совершенно не знаю, но мы, музыканты, всегда понимаем друг друга, особенно, когда на помощь приходит дирижерская палочка. Постучишь по пульту, крикнешь что-нибудь, повращаешь глазами, взмахнешь рукой, значит начать все сначала... Таким способом удается выразить даже самые тонкие нюансы: например, покажу вот так руками, и всякий понимает, что это мистический взлет души, избавление ее от всех тягот и житейской скорби...
Так вот, приехал я в Ливерпуль. Меня уже ждали на вокзале и отвезли в гостиницу отдохнуть.
Я принял ванну, пошел осмотреть город и... заблудился.
Когда мне случается попасть в новый город, я прежде всего иду к реке. С берега обычно видна, так сказать, оркестровка города. С одной стороны, уличный шум – барабаны и литавры, трубы, горны и медь, а с другой – река, то есть струнная группа, пианиссимо скрипок и арф. И вы слышите всю симфонию города. Но в Ливерпуле река – не знаю, как она называется, бурая, неприглядная, и на ней шум, грохот, треск, звонки, гудки, всюду пароходы, пакетботы, баржи, склады, верфи, краны. Я очень люблю всякие корабли, и толстопузые. смолистые барки, и красные грузовые суда, и белоснежные океанские пароходы.
"Океан, наверно, где-нибудь тут за углом", – сказал я себе и, решив, что надо на него посмотреть, зашагал вниз по реке. Иду час, иду два – вижу только склады и доки, изредка корабли, то высокие, как собор, то с тремя толстыми скошенными дымовыми трубами. Всюду пахнет рыбой, конским потом, джутом, ромом, пшеницей, углем и железом... Вы заметили, что, когда много железа, оно издает ясно ощутимый своеобразный запах?
Я брел словно во сне. Но вот стемнело, настала ночь, и я оказался один на каком-то песчаном берегу. Напротив светил маяк, вдали двигались огоньки – должно быть, там и был океан. Я сел на груду досок, охваченный сладким чувством одиночества и затерянности.
Долго я слушал шелест прибоя и вздохи океана и чуть не заскулил от грусти.
Потом подошла какая-то парочка, мужчина и женщина, и, не заметив меня, уселась ко мне спиной и тихо заговорила. Понимай я по-английски, я бы, конечно, кашлянул, чтобы они знали, что их слышат.
Но так как я на их языке знал только слово "отель" и "шиллинг", то остался сидеть молча.
Сперва они говорили очень staccato 1. Потом мужчина начал тихо и медленно что-то объяснять, словно нехотя и с трудом. И вдруг сорвался и сразу все выложил. Женщина вскрикнула от ужаса и возмущенно затараторила. Но он сжал ей руку так, что она застонала, и стал сквозь зубы ее уговаривать. Это не был любовный разговор, для музыканта в этом не могло быть сомнения. Любовные темы имеют совсем другой каданс и не звучат столь сдавленно. Любовный разговор – это альтовая скрипка. А здесь был почти контрабас, игравший presto rubato 2, в одном тоне, словно мужчина все время повторял одну и ту же фразу. Мне стало не по себе: этот человек говорил что-то дурное. Женщина начала тихо плакать и несколько раз протестующе вскрикнула, словно сопротивляясь ему. Голос у нее был похож на кларнет, чуть-чуть глуховатый, видимо, она была не очень молода.
Потом мужской голос заговорил резче, словно приказывая или угрожая. Женщина начала с отчаянием умолять, заикаясь от страха, как человек, которому наложили ледяной компресс. Слышно было, как у нее стучали зубы. Мужчина ворчал низким голосом, почти любовно, в басовом ключе. Женский плач перешел в отрывистое и покорное всхлипывание. Я понял, что сопротивление сломлено. Потом влюбленный бас зазвучал снова, теперь выше и отрывистей. Обдуманно, категорически он произносил фразу за фразой.
Женщина лишь беспомощно всхлипывала или охала, но это было уже не сопротивление, а безумный страх, не перед собеседником, а перед чем-то ужасным, что предстоит в будущем. Мужчина снова понизил голос и начал что-то успокоительно гудеть, но в его тоне чувствовались угрожающие интонации. Рыдания женщины перешли в покорные вздохи. Ледяным шепотом мужчина задал несколько вопросов. Ответом на них, видимо, был кивок головы, так как он больше ни на чем не настаивал.
Они встали и разошлись в разные стороны.
1 отрывисто (мал.).
2 быстро, в свободном темпе (итал.).
Я не верю в предчувствия, но верю в музыку. Слушая этот ночной разговор, я был совершенно убежден, что контрабас склонял кларнет к чему-то преступному. Я знал, что кларнет вернется домой и безвольно сделает все, что велел бас. Я все это слышал, а слышать – это больше, чем понимать слова. Я знал, что готовится преступление, и даже знал какое. Это было понятно из того, что слышалось в обоих голосах, это было в их тембре, в кадансе, в ритме, в паузах, в цезурах... Музыка – точная вещь, точнее речи!
Кларнет был слишком примитивен, чтобы совершить что-нибудь самому. Он будет лишь помогать: даст ключ или откроет дверь. Тот грубый, низкий бас совершит задуманное, а кларнет будет в это время задыхаться от ужаса. Не сомневаясь, что готовится злодеяние, я поспешил в город. Надо что-то предпринять, надо помешать этому! Ужасная вещь – сознавать, что ты запаздываешь, когда творится такое...
Наконец я увидел на углу полисмена. Запыхавшись, подбегаю к нему.
– Мистер, – кричу я, – здесь, в городе, замышляется убийство!
Полисмен пожал плечами и произнес что-то непонятное. "О господи, – вспомнил я, – ведь он меня не понимает".
– Убийство! – кричу я ему, словно глухому. – Понимаете? Хотят убить какую-то одинокую леди. Ее служанка или экономка – сообщница убийцы. Черт побери, сделайте же что-нибудь!
Полисмен только покачал головой и сказал по-английски что-то вроде "да, да".
– Мистер, – твердил я возмущенно, содрогаясь от бешенства и страха, – эта несчастная женщина откроет дверь своему любовнику, головой за это ручаюсь. Надо действовать, надо найти ее!
Тут я сообразил, что даже не знаю, как она выглядит. А если бы и знал, то не сумел бы объяснить.
– О господи! – воскликнул я. – Но ведь это немыслимо ничего не сделать!
Полисмен внимательно глядел на меня и, казалось, хотел успокоить. Я схватился за голову.
– Глупец! – воскликнул я в отчаянии. – Ну, так я сам ее найду!
Конечно, это было нелепо, но, зная, что дело идет о человеческой жизни, я не мог сидеть сложа руки.
Всю ночь я бегал по Ливерпулю в поисках дома, в который лезет грабитель. Странный город, мертвый и жуткий ночью... К утру я сидел на обочине тротуара и стонал от усталости. Полисмен нашел меня там и отвел в гостиницу.
Не помию, как я дирижировал в то утро на репетиции. Но, наконец, отшвырнул палочку и выбежал на улицу. Мальчишки продавали вечерние газеты.
Я купил одну и увидел крупный заголовок: Murder, а под ним фотографию седовласой леди. По-моему, "Murder" значит по-английски "Убийство"...
1929
СМЕРТЬ БАРОНА ГАНДАРЫ
– Ну, сыщики в Ливерпуле, наверное, сцапали этого убийцу, – заметил Меншик. – Ведь это был профессионал, а их обычно ловят. Полиция в таких случаях просто забирает всех известных ей рецидивистов и требует с каждого: а ну-ка, докажи свое алиби.
Если алиби нет, стало быть, ты и есть преступник. Полиция не любит иметь дело с неизвестными величинами преступного мира, она, если можно так выразиться, стремится привести их к общему знаменателю.
Когда человек попадается ей в руки, она его сфотографирует, измерит, снимет отпечатки пальцев, и, готово дело, он уже на примете. С той поры сыщики с доверием обращаются к нему, как только что-нибудь стрясется, приходят по старой памяти, как вы заходите к своему парикмахеру или в табачную лавочку. Хуже, если преступление совершил новичок или любитель вроде вас или меня. Тогда полицейским труднее его сцапать.
У меня в полиции есть один родственник, дядя моей жены, следователь по уголовным делам Питр.
Так вот, этот дядюшка Питр утверждает, что грабеж – обычно дело рук профессионала, в убийстве же скорее всего бывает повинен кто-нибудь из родных.
У него, знаете ли, на этот счет очень устойчивые взгляды. Он, например, утверждает, что убийца редко бывает незнаком с убитым; мол, убить постороннего не так-то просто. Среди знакомых легче найдется повод для убийства, а в семье и подавно. Когда дядюшке поручают расследовать убийство, он обычно прикидывает, для кого оно всего легче, и берется прямо за такого человека. "Знаешь, Меншик, – говаривал он, – воображения и сообразительности у меня ни на грош, у нас в полиции всякий скажет, что Питр – отъявленный тупица. Я, понимаешь ли, так же недалек, как и убийца; все, что я способен придумать, так же тупо, обыденно и заурядно, как его побуждения, замыслы и поступки".
Не знаю, помиит ли кто из вас дело об убийстве иностранца, барона Гандары. Этакий загадочный авантюрист, красивый, как Люцифер, смуглый, волосы цвета вороньего крыла. Жил он в особняке у Гребовки. Что иной раз там творилось, описать невозможно! И вот однажды, на рассвете, в этом особняке хлопнули два револьверных выстрела, послышался какой-то шум, а потом барона нашли в саду мертвым. Бумажник его исчез, но никаких следов преступник не оставил. В общем, крайне загадочный случай. Поручили его моему дяде, Питру, который в это время как раз не был занят. Начальник ему сказал как бы между прочим: