Текст книги "Насмешник"
Автор книги: Ивлин Во
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)
Интересно, уместно ли тут это слово – хобби? Почти все, что я тогда делал, было абсурдным, но sub specie aetenitatis [102]102
С точки зрения вечности (лат.).
[Закрыть]намного ли меньше абсурдного в набожности взрослых? Бог говорит многими голосами и являет себя в бесчисленных формах. Жил ли я в мире собственных фантазий или едва уловимо соприкасался с объективной реальностью? С моей стороны было бы проявлением невежливости и неблагодарности отвергать эти намеки на истины, которые мне предстояло более рассудочно, но все также совершенно беспомощно охватить умом в последующие годы.
Мой интерес к религии не исключал других увлечений. Я издавал школьный журнал, называвшийся «Циник», который секретарша отца печатала для нас в нескольких экземплярах. Он был скорей дерзким, нежели циничным – немногочисленные шутки, которые сегодня кажутся маловразумительными. Я собирал «военные реликвии», привезенные с фронта, – осколки шрапнели, гильзы от снарядов, германская каска. По-моему, на вокзале Виктории существовал рынок подобных вещей, там солдаты, приезжавшие на побывку, могли разжиться подходящими сувенирами. Но спустя несколько первых месяцев война стала мало меня интересовать. Я воспринимал ее как обыденную вещь. В первые годы недостаток продуктов ощущался мало. Возле Уайтстоунского пруда стояли зенитки, начинавшие грохотать, когда в небе появлялись цеппелины. В радиусе мили от нас не упало ни единой бомбы, но я радовался тревогам, тогда меня поднимали с постели и устраивался непредусмотренный пикник. Я совершенно не сознавал опасности, которая и впрямь была ничтожна. Летними ночами мы сидели в саду и иногда видели тонкую серебристую черточку вражеского самолета в перекрестии лучей прожекторов. Иногда случалось чудо, и я видел, как падает подбитый самолет, очень медленно, объятый ярким пламенем, и бежал присоединиться к ликующей толпе на дороге.
Отец перестал сотрудничать с «Панчем», потому что ему не нравился практиковавшийся в журнале стиль патриотического зубоскальства. У самого него становилось все тяжелее на сердце по мере того, как в списках погибших появлялись новые имена мальчишек, которых он год назад видел играющими в крикет в Шерборне или приглашал на обед в Дигби. Мать все дни пропадала в хайгейтском госпитале, исполняя там роль добровольной помощницы. Отец, в то время как большинство мужчин его возраста пошли в отряды добровольного содействия полиции или упаковывали посылки для военнопленных, отказался принимать в этом какое бы то ни было участие. Он продолжал работать в издательстве, руководя оставшимися сотрудниками, писал литературно-критические статьи и с дурным предчувствием следил за impasse [103]103
Тупик (фр.).
[Закрыть]на западном фронте, куда, в конечном счете, должен был попасть мой брат.
Он по-прежнему очень интересовался происходящим в Шерборне. Я, как мальчишек в Хит-Маунте, знал по именам всех ровесников моего брата и что каждый из них собой представляет. Результаты крикетных матчей мы узнавали из телеграмм. Брат, как он это красочно описал в своей автобиографии, был участником множества потасовок в школе, что закончилось его исключением. Я ничего об этом не знал, пока не прочел о них в его книге. Отец был каким угодно, но не скрытным, неприятности у Алека в школе не выходили у него из головы. Он никогда не упоминал о них в моем присутствии. Когда время от времени до меня докатывалось эхо очередного скандала, я с негодованием отвергал саму возможность того, что такое могло произойти. Алек появился в хаки – сперва как член О.Т.С. [104]104
Корпус военной подготовки, добровольная организация при университетах.
[Закрыть]в «Судебных иннах» [105]105
Четыре школы барристеров (адвокатов) в Лондоне.
[Закрыть], потом уже кадетом Сэндхерста [106]106
Имеется в виду Королевская военная академия в городке Сэндхерст, в сорока восьми километрах к юго-западу от Лондона.
[Закрыть]. В ожидании поезда, который должен был отвезти его обратно на службу, поэтические чтения, продолжавшиеся по воскресеньям, приобрели новую остроту. Особенно в это время его привлекали английские лирические поэты девяностых годов прошедшего века; их полные предчувствия смерти строки всегда были прелюдией к расставанию (отец провожал его до самого лондонского вокзала), и, когда я читаю их теперь, перед моими глазами встают не лихорадочные взгляды и растрепанные бороды над абсентом в «Кафе Роял», а краги, грубые башмаки и полные сил молодые солдаты за чашкой какао в розовом свете библиотеки у нас дома.
3
И отец, и брат написали о горьких последствиях публикации «Миража юности», первого романа брата [107]107
Алек Во написал свой роман, когда ему было семнадцать лет.
[Закрыть], откровенно автобиографического произведения, в котором он с непривычным тогда реализмом рассказал о своих школьных днях. Тогда в ряде газет вспыхнула острая полемика, отец потерял многих друзей. Для меня это обернулось тем, что Шерборн для продолжения образования был мне заказан. Когда книга только была принята издателем, перед самым ее выходом в свет, встала необходимость срочно подыскать мне новую школу. Выбор был ограничен из-за недостатка знаний о других школах. Мать предпочла бы подержать меня дома, а там послать в Вестминстер или Сент-Пол [108]108
Обе школы входят в девятку наиболее престижных в Англии.
[Закрыть], или же в университетскую школу в Хэмпстеде, но отцу это показалось неестественным, и, немного поразмыслив, он остановился на школе в Лэнсинге, которой он никогда не видел и не имел в ней знакомых.
Это одна из школ, основанных Вудардом, которые изначально были нацелены на распространение влияния высокой церкви, особенно на образование детей духовенства, и эта ее репутация, совпавшая с периодом моего увлечения религией, и повлияла на его решение.
Особенностью отца было то, что, раз приняв решение, он тут же его и осуществлял. В пасхальный триместр я выдержал вступительный экзамен, получил довольно низкие оценки и поступил в Лэнсинг.
Я начал учебу там без всяких опасений. Начитавшись школьных историй и много слышав о ней дома, я воспринимал поступление в закрытую школу как вхождение в мир, суливший большие возможности и больше приключений. Мне было бы стыдно всю жизнь учиться не в интернате, а возвращаться после уроков домой. В то время, не то что ныне, не было всеобщего обычая в первый раз отсылать мальчиков в школу в начале учебного года, в сентябре, но все же это было привычней. Как потом выяснилось, мне не повезло, что я отправился туда весной. Я оказался невольной жертвой отцовского инстинкта немедленно доводить любое дело до конца. Лучше для меня было бы доучиться тот год в Хит-Маунте, но я не злился на него за поспешность, с какой меня отослали в новую школу.
Да и сказать «отослали» будет неверно. Отец сам отвез меня в Лэнсинг. Мы сели на поезд девятого мая 1917 года – черный день моего календаря, в буквальном смысле, потому что в кармане у меня был календарь, в котором я перечеркивал черным дни четверти, некоторые, особо неудачные, черкал до черноты, украшая по краям рамкой из цепей.
Весна была холодная, сырая. В Брайтоне мы сделали пересадку, вскоре после полудня прибыли в Шорем и взяли такси до школы.
Сегодня район, в котором располагалась школа, густо населен. Тогда было иначе. Тамошняя река Эйдур в низкую воду обнажала голые илистые отмели; на одном берегу стояли бараки военного лагеря, на другом тянулся луг, иногда используемый как аэродром; на востоке пустынный морской берег тянулся до самых пригородов Брайтона, на западе – до Уортинга, и тут пустынный простор нарушался лишь деревушками Лэнсингом и Сомптингом, пастбищами да пашнями, спускавшимся к галечному берегу; а поперек неба, как напомнил мне отец, бежала «линия известковых холмов, столь величавых и столь нагих».
Это места, много раз изображенные художниками и воспетые поэтами во времена Эдуардов и георгианскую эпоху, – долины, украшенные нормандскими церквушками, почти безлесые холмы, коротко покошенные, усеянные озерцами, овчарнями и одинокими, унылыми фермами. Наше такси переехало деревянный мост Старого Шорема, и перед нами открылся вид на здания колледжа на горизонте.
Тут, как часто и в последующие приезды, отец обратил мое внимание на отличие Лэнсинга от Шерборна. Здешняя школа выросла вокруг средневекового аббатства, смешавшись с монашескими обителями, «дома» [109]109
В английских школах-интернатах принята группировка учеников разного возраста по так называемым домам, и все свободное от уроков время они проводят в раздельных «домах».
[Закрыть]были устроены на семейный лад, и хозяйничали в них жены преподавателей, тут были торговые улицы со множеством магазинов, хороший отель и железнодорожная станция. Школа не была изолирована от медлительной жизни обитателей полусонного торгового городка, расположенного на западе страны. Лэнсинг, конечно, городок монастырский и средневековый в полном смысле возрождения английской готики, обособленный, сосредоточенный на себе. Он раскинулся на террасах, высеченных в склонах известковых холмов. Мы отослали домой несколько фотографий здешних домов, но тем не менее оказались не готовы к драматической доминанте городка – храму, заслонившему все увиденное. Мистеру Вударду дорого обошелся его выбор места. Говорили, что фундаменты заложены под землей глубже крестового свода меловых пород. Он хотел, чтобы все его школы были новым утверждением англиканской веры, и собор в Лэнсинге должен был стать грандиозным монументом его замыслу, свидетельствуя своими чистейшими линиями, что он достиг цели. Огромное строение не было завершено, но обращенное к нам восточное крыло не походило на руины, как и временно пустовавшие площадки позади него. Стекла окон отливали зеленоватым, словно аквариумные. Приглашенные священники довольно часто сравнивали апсиду собора с носом корабля. Из возведенных в эпоху после Реформации церковных строений я не знаю более впечатляющего во всем королевстве.
Громадный неф храма еще более увеличивался по мере того, как мы подходили к нему по частной дороге. Домик привратника представлял собой временный сарайчик. Здесь мы остановились. Меня определили в директорский «дом» (быть причисленным к нему являлось предметом особой гордости для всех живших там пансионеров и давало им основание задирать нос перед обитателями других «домов»). Туда привратник и направил отца и меня.
Тогда директором школы был преподобный Генри Боулби. Учившийся в Оксфорде в одно время с моим отцом, преподобный Боулби был высокий и худой, определенно, красивый, но только не тогда, когда его тонкий нос становился малиновым на пронизывающем ветре, частом в этих местах. Он хромал на ходу – в юности его в недобрый час включили в университетскую команду по барьерному бегу. Прекрасный эрудит, имевший старомодную привычку уснащать свою речь и письма ссылками на не слишком забытых латинских авторов, он не особенно интересовался школьным образованием. Он надеялся стать епископом. Дело было не в чрезмерном честолюбии. Он был сыном епископа и последовательно шел путем – капеллан при архиепископе Йоркском, преподаватель в Итоне, – который должен был привести его к заветной цели. Пост директора школы был обычной очередной ступенью к епископской должности. К 1917 году он был в Лэнсинге уже восемь лет, и как раз во время моей там учебы он, должно быть, понял, что его обошли с повышением. Я слышал, что его не очень уважали в Итоне, где он поставил себя в довольно смешное положение, обхаживая святых отцов наиболее знаменитых фамилий и флиртуя с хорошенькими матушками и сестрами. Мы, если подобное за ним и водилось, ничего такого не замечали. Мы, конечно, подражали ему – он был единственным из всех, кого я знал, кто отчетливо произносил «ст» в словах «апостол» и «эпистола», – но трепетали перед ним, а он был холоден с нами, никогда не скрывая убеждения, с которым мы все соглашались, что Лэнсингу далеко до Итона. Он обладал выдающимся талантом выбирать себе подчиненных. Нам везло почти со всеми учителями, которых он нам назначал.
Миссис Боулби была добрая глуповатая женщина, имевшая особый талант вечно попадать впросак,и преувеличенные слухи об этих случаях составляли часть славы школы. Возможно, этот ее недостаток сыграл против ее супруга, когда решался вопрос о его дальнейшем повышении. В тот день она поила нас чаем у себя в гостиной и не нашла сказать ничего умнее, что наше чаевничание «патриотическое»; мы могли есть с сознанием выполняемого долга, поскольку в печенье не было муки, одно было картофельное, другое рисовое.
Так впервые передо мной наглядно встал вопрос голода, которому в последующие восемнадцать месяцев предстояло приобрести большую остроту. В виде знака моего приобщения к школе меня пригласили послушать Гэри Лодера, шотландского эстрадного комика, который, спев несколько песен, обратился к нам с речью на ту же тему патриотизма. «Когда вы отрезаете себе кусок хлеба, – ораторствовал он, – посмотрите на нож. На нем кровь. Кровь британского солдата, которого вы ударили в спину». Газеты были полны предупреждений, что только добровольное самоограничение может спасти страну от позора, до которого докатились германцы, что мы так осмеивали, и еще государственный контроль за продовольствием, поскольку ни дома, ни в Хит-Маунте еще не было намека на его нехватку. Последствия блокады Британии немецкими подлодками стали ощущаться лишь в 1917 году. В Первую мировую власти, занимавшиеся нормированием продовольствия, относились к подросткам не так великодушно, как во Вторую; знакомство с жизнью частной школы совпало для меня с первым опытом голодания. Патриотический чай у миссис Боулби был пиршеством, который не повторился до летних каникул.
Отцу скоро пришло время уезжать; я безболезненно расстался с ним. Я верил, что для меня начинается новый и захватывающий период жизни. Из частного дома директора меня проводили в комнату воспитателя нашего «дома».
Читатель, не знакомый с Лэнсингом тех времен, может потребовать некоторых объяснений. По воскресным вечерам директор произносил молитву перед всем «домом», а иногда обходил дортуары, что твой генерал, инспектирующий войска, останавливаясь перед кем-нибудь из нас, стоящим в шеренге, чтобы задать неожиданный вопрос или ласково пошутить. Этим его личная забота о нас и ограничивалась. Все остальное лежало на воспитателе. В то время, когда я жил в директорском «доме», там были четыре воспитателя. На эту должность всегда назначался преподаватель, следующий в очереди в данном «доме», так что, несмотря на наше, как нам казалось, превосходство, на деле мы оказывались в невыгодном положении по сравнению с мальчишками из других «домов», которые во все время пребывания в школе оставались под началом одного и того же человека, от которого уже знали, чего ожидать. Английские мальчишки не терпят перемен и лучше всего себя чувствуют со знакомым воспитателем, пусть даже отвратительным или нелепым, а, как я предположил, мистер Боулби обычно подбирал очень хороших старших воспитателей.
Воспитатель, которому я был представлен, оказался чрезвычайно приятным молодым человеком, особенно доброжелательным к новичкам. Звали его Дик Хэррис. У его брата была своя приготовительная школа в Уортинге, называвшаяся Сент-Роунен, и много учеников оттуда поступали потом в Лэнсинг. Позже Дик унаследовал ее после преждевременной смерти брата и способствовал ее дальнейшему процветанию. Младшим он отдавал все силы. Ученики постарше имели склонность относиться к нему снисходительно, но трудно было найти человека, который сумел бы лучше ободрить и успокоить мальчишку, вступающего в новый и волнующий мир. Ему предстояло, хотя я еще не знал об этом, в конце учебного года идти в армию. К ученикам он обращался по имени, а не по фамилии, что в 1917 году было большой редкостью. Я обнаружил, что попал не только в его группу по «дому», но и в школе в его класс – меня зачислили в четвертый. Тем крупицам счастья, что выпали на мою долю в начале пребывания в Лэнсинге, я целиком был обязан Дику Хэррису.
Однажды в воскресный вечер, оставшись с нами, своей группой, Дик вместо того, чтобы читать нам проповедь, прочел поэму Ли Ханта «Абу Бен Адем» – это было характерно для Дика и говорило о его доброте и незакоснелости.
Ростом он был невелик, но строен и пружинист – член Кембриджской футбольной команды, светлоглазый и белокожий, открытый и дружелюбный. Мы приехали раньше назначенного срока, оставалось еще час или два. Дик дал мне книжку – «Железного пирата» Макса Пембертона – и отвел в пустой зал, где стоял отдельный стол «для новеньких». Там я, казалось, вечность просидел в одиночестве. За последние восемнадцать месяцев я не по годам стал разбираться в книгах. Я получил свободный доступ к библиотеке отца и с жадностью набросился на книги, читая, что хотелось, и далеко не всегда понимая прочитанное. Больше всего я любил «Смерть Артура» Мэлори и «Зловещую улицу» Комптона Маккензи. Так что «Железный пират» не вызвал у меня интереса. Я разглядывал продолговатый зал с дубовой скамьей с высокой спинкой у камина, индивидуальными шкафчиками на стене, столами и скамейками, фотографиями в рамках, изображавшими группы спортсменов, серебряными кубками в застекленных шкафах, доской объявлений со множеством каких-то списков и распоряжений, которые я постеснялся изучить подробней. Готические окна выходили на учительский сад, а по фризу шла готическим шрифтом надпись: «Qui diligit Deum diligit et fratrem suum» [110]110
Кто любит Бога, любит и братьев своих (лат.).
[Закрыть].Пол в зале был недавно вымыт и еще сыроват.
Вошли двое мальчишек со словами: «О Господи, все тот же зал!» – «Все тот же запах!», пренебрежительно глянули на меня и повернулись к доске объявлений. «Тот же дортуар!» – «Этого клеща Барнсли перевели в нижнюю переднюю». – «Малкомсон – главный над старшими классами». Потом они с ужасом прочитали о новом правиле: отныне продуктовые посылки запрещены, так же как и обычай, неизвестный мне и называвшийся «Чай на дубовой скамье». В съестной лавке будут продаваться только фрукты.
Эти двое были первыми ласточками надвигающегося шумного вторжения. В Шорем прибыл школьный поезд, и два такси сновало между станцией и школой, каждый раз доставляя полдюжину мальчишек и их ручной багаж. В зале собрались примерно сорок пять мальчишек. Доложившись Дику, они топтались у доски с объявлениями, с разной степенью недовольства воспринимая оба нововведения и строгое ограничение торговли в лавке, что так встревожило мальчишек, появившихся первыми. На меня никто не обращал внимания. Расставаясь с мистером Гренфеллом, я услышал от него какие-то в высшей степени загадочные намеки на опасность слишком тесного сближения с другими мальчишками в интернате. В том моем положении подобное предупреждение казалось совершенно неуместным.
Наконец ко мне за стол для «новичков» подсел большеголовый, с вкрадчивым голосом мальчишка, мой ровесник – Фулфорд-младший. Судя по фамилии, в школе у него тут учился и старший брат. Он имел и другое преимущество, а именно: что поступил сюда из сент-роуненской школы. Думаю, я, возможно, понимал это лучше него. С тех пор мистер Роджер Фулфорд написал и издал большое количество в высшей степени замечательных трудов по истории. Он часто был кандидатом в парламент и равно хранил романтическую верность либерализму и королевской власти. А в то время он был единственным из трехсот пятидесяти мальчишек, с которым еще как-то можно было общаться. Два года спустя мы с ним стали закадычными друзьями, но на первых порах я бы не избрал его себе в друзья, даже если б вообще мог выбирать себе друзей.
В Лэнсинге повелась практика на первые три недели приставлять к новичку «дошкольника», как именовались ученики младших классов, чтобы просвещать его насчет правил, принятых в школе. В теории – хотя не помню, чтобы такое случалось на практике, – всякое их нарушение в это время строго каралось. Это был целый свод старательно продуманных, банальных, однако не слишком раздражающих правил, касавшихся главным образом одежды и мест, куда новичку нельзя было ступать ни ногой. Первые два года он должен был одеваться исключительно во все темное, позже допускалось надевать цветные носки, в шестом классе – цветные галстуки. В первый год запрещалось держать руки в карманах брюк, на втором году это уже дозволялось, но только не отворачивая полы куртки. Тот, кто был в школе второй год, мог взять под руку первогодка, но не наоборот. По траве, которой заросла большая часть территории школы, ходить было нельзя, каждый такой участок был заповедной зоной, принадлежащей тем или иным избранным, и самым священным был Нижний двор, где могли ходить одни старосты классов. Мне объяснили все это и многое другое в том же роде. Тогда же я «услышал» молитвы нашего «дома», которые должен был помнить наизусть. На третье воскресенье один мальчишка влез на стол в зале и спел песню, после чего новичок становился посвященным в члены племени, которого старшие ученики могли гонять по своим поручениям и колотить. Все эти мелкие условности в отношении одежды и поведения я принял без труда и без вопросов. Это была малая часть того нового, что принесла с собой школьная жизнь.
За первые три недели я ознакомился со школьным комплексом. Его здания, собственно, образовывали два больших обособленных четырехугольника. «Дома» располагались друг против друга. В каждом были зал, дортуары и раздевалки, и ничего, что напоминало бы домашнюю обстановку. Жене директора, поскольку они жили отдельно, не было дела до нашего быта. Старшие воспитатели все были холостяками, примерно половина из них – духовными лицами, и мы ели все вместе в общей трапезной, учителя – на возвышении, как в университетском колледже, только у каждого «дома» были свои отдельные столы. Здания были сложены из камня. Древнее и исчезающее искусство сассекского строительства на два поколения продлило свою жизнь, пока возводились эти строения. Сюда часто приезжали специалисты, изучать совершенство южной стены трапезной. Ажурные обрамления окон и арки оказались менее долговечны – местный камень не выдерживал яростного соленого ветра. Старый каменщик и его подмастерье работали здесь всю жизнь, восстанавливая то, что разрушало время. Во всех зданиях было газовое освещение. В прибрежных районах в тот период войны было введено частичное затемнение, так что после наступления темноты школу окружал глубокий мрак. Смутные фигуры с неразличимыми лицами сновали по монастырю в четвертьчасовой перерыв между «домом» и вечерней школой. Церковь освещалась горелками над учительскими скамьями в боковом приделе; свод нефа вечером терялся в темноте, и, когда мы входили в церковь и выходили, у наших ног плясал калейдоскоп таинственных теней.
В каждом «доме» имелась своя заведующая хозяйством, в нашем случае – бывшая нянька директорских детей, замечательная крохотная женщина, которая поднимала в нас чувство самоуважения, добавляя при обращении к нам словечко «мистер» в отличие от заведующих других «домов», звавших своих подопечных просто по фамилии. Кроме них, в интернате не было других женщин, не считая «прислуги» – незримых горничных, застилавших наши постели по утрам, выносивших горшки и, полагаю, прилагавших руку к готовке на кухнях и буфетных позади столовой и храма; туда, на тот странный пустырь, не пускали никого, кроме людей, там работающих. На пустыре находились фундаменты и первые стены и арки недостроенной башни и арсенала, а также несколько сараюшек, окутанных плотной завесой пара и дыма, где готовилось на огне какое-то ужасное варево и кипятилась в котлах грязная одежда. Я так и не узнал, где прислуга спала, куда ходила развлечься. Только об одном учителе узнали, что он женат. Это был священник, ездивший из дома в школу на велосипеде, и – что было признано в равной степени эксцентричным – вызывал к себе растущее любопытство, куря табак через какую-то стеклянную штуковину. Его жены мы никогда не видели. Вполне возможно, что некоторые из учителей, стоявших за «современное», без классических языков преподавание, тоже не блюли обета безбрачия, но таковые составляли совершенно отдельную и более низкую группу и никогда не назначались на высокую и влиятельную должность. Мы не интересовались их личными делами. Тема женского влияния и домашней жизни была под абсолютным запретом. Мы никогда не заходили в дома мирян, не заглядывали в магазин; для мальчишки вроде меня, приехавшего прямо из дома, было тяжело это пережить.
Когда я писал эту книгу, я вновь после сорокалетнего перерыва посетил Лэнсинг и ходил по нему с некоторым ностальгическим трепетом. Школа значительно разрослась, и, не в пример тем школам и колледжам, чья бедность потребовала компромисса с фокусами современного строительства, в Лэнсинге все новые здания были в том же стиле и материале, что старинные постройки. Выступы над ступеньками в столовую, простые в мое время, теперь были покрыты изящной резьбой. На склонах лужаек, спускающихся в Нижний двор, которые мне так часто приходилось косить, появились ужасные сады камней. Внутренние стены церкви пестрели какими-то случайными картинами. В зале вместо скамей теперь стояли ряды кресел в подражание Уинчестеру. Мальчишки больше не ходили в черном. Из библиотеки исчезли книги по теологии, собранные Дж. М. Нилом. Сад камней и картины в церкви не вызвали ни протеста, ни жалоб, которые были бы естественны у прежних мальчишек. Ошеломительные изменения по сравнению с моими временами произошли вокруг школы. Всюду стояли красные домики, некоторые – даже на земле школы. От строгой обособленности, которой целеустремленно добивался основатель школы, к счастью или к несчастью – мне кажется, к счастью, – не осталось и следа.
Я увидел маленького мальчишку, который бежал по усыпанной гравием дорожке по периметру Нижнего двора, а когда поднялся в Верхний двор, увидел нечто, что при мне было бы еще немыслимей. Из ворот башни выехала машина и остановилась снаружи у того, что было когда-то входом в Старый и сондерсоновский «дома», и из нее вышла молодая мамаша с двумя хорошенькими детишками, которые помчались забрать самокат, прислоненный к стене.
Монастырь прекратил существование. Мещанское предместье заняло его и прочно там устроилось.
В столовой нас обслуживали молодые люди, которые жили тут же и пользовались привилегиями, каких мы не имели: ездили на велосипедах, курили. А еще появилась странная команда «башмачников», старых, темных, уродливых, которые обитали в темных норах под главным зданием школы и от которых несло ваксой и дешевым табаком. Утром и вечером они появлялись из своих убежищ, таскали корзины с мусором и чистили обувь учеников, бормоча что-то себе под нос, когда ковыляли мимо. Они не знали вообще никакого развлечения. Поблизости, куда они могли бы доковылять, не было ни одного кабака. Помимо женской прислуги, официантов и башмачников всю низкую работу выполняли и «дошкольники», причем под жестким присмотром, результат тщательно проверялся, и любой огрех влек за собой наказание тростью.»
За поддержанием дисциплины и порядка в «доме» следили так называемые старшие ученики и старосты; наказывать мог лишь старший воспитатель, и обычным наказанием было три удара розгой. За более тяжкие проступки наказывали старосты школы в своем кабинете. Наказания редко бывали несправедливыми. Вообще строго соблюдался закон неотвратимости наказания. Старший воспитатель порол за проступки, о которых ему докладывали учителя. Большинство учеников-первогодков бывали биты по меньшей мере раз в четверть.
В первую мою четверть мальчишка-ирландец Фицджералд образовал страховое общество. Взнос составлял один шиллинг, а в возмещение ущерба при каждом наказании выплачивалось по три пенса. Фицджералд изучал страховое дело и был уверен в прибыльности своей затеи. Фулфорда и меня уговорили подписаться, заметив при этом, что Фицджералд – первостатейный ловкач, поскольку первогодки старались не совершать проступков и обычно не подвергались наказанию в свою первую четверть. Предприятие лопнуло при драматических обстоятельствах.
Дортуар самых маленьких назывался Верхним директорским. Мы ложились без четверти девять, и обязанностью старшего ученика было в девять часов выключать свет. После этого всяческие разговоры или хождения запрещались, и незавидной долей этого мальчишки было заставлять нас соблюдать это правило. Я не подозревал, что старосту нашего дортуара не любят или что он как-то злоупотребляет своей властью, но однажды вечером примерно в середине четверти мальчишки все вместе неожиданно набросились на него. Мы с Фулфордом стояли у своих кроватей, ошеломленные и ничего не понимающие, а другие мальчишки били его кулаками, ремнями и тапочками. Наконец он вырвался из mêlée [111]111
Свалка, рукопашная схватка (фр.).
[Закрыть]и под градом продолжавших сыпаться на него ударов помчался прочь из дортуара, через раздевалку, вниз по лестнице в комнаты Дика Хэрриса. Запыхавшиеся триумфаторы ждали, что будет дальше. Не прошло и пяти минут, как появился Дик с пучком розог. Сказал просто: «Сейчас многим достанется. Заходите в раздевалку по одному по списку». Один из заговорщиков сказал: «Новички не имеют к этому никакого отношения, сэр». На что последовал ответ: «Некогда мне сейчас в этом разбираться».
На следующий день Фицджералд выплатил почти три фунта пострадавшим и объявил себя банкротом. Жертву коллективной расправы перевели в другой дортуар, а старшего назначили до конца четверти быть вместо него. Я так и не узнал, что послужило причиной нападения. Даже Фулфорд, которому было больше известно о происходящем, чем мне, не мог этого объяснить. За все время моего пребывания в Лэнсинге ничего подобного не повторялось. Это был случай, совершенно не типичный для этой школы.
Я был благодарен Дику за то, что он наказал меня вместе со всеми. Это дало мне некоторое чувство общности с теми, для кого прежде я был совершенным чужаком. Потому что ни тогда, ни потом в первые два года своего пребывания в школе я отнюдь не был всеобщим любимцем.
При системе, основанной на строгой иерархии и разделении на группы, отсутствие друзей поначалу неизбежно, и я оказался в одиночестве. Недоброжелательность других задевала и была для меня чем-то совершенно новым. За тринадцать лет жизни я встречал лишь людей, которые, казалось, относятся ко мне с любовью. Действительность научила меня, что не каждому я нравлюсь с первого взгляда (или после более близкого знакомства), но меня до сих пор удивляют проявления враждебности, такова уверенность в себе, которую закладывает в человеке счастливое детство.
В Лэнсинге антипатия была взаимной. Я отнюдь не находил удовольствия в постоянном соседстве этих рослых, шумных подростков. Я был слишком большим да и как раз в наихудшем возрасте для того, чтобы с готовностью соглашаться с потерей всякой личной жизни. Я был брезглив. Долгое время общие туалеты до того были мне отвратительны, что я боялся пользоваться ими. В Хит-Маунте мы, как я упоминал, всячески избегали говорить на эту тему. В Лэнсинге четыре «дома», составлявшие прямоугольник Нижнего двора, совместно пользовались так называемыми Кущами – название, которое часто вызывало веселье в церкви, когда царей Израиля и Иудеи то хвалили за рубку кущ, то порицали за их восстановление. Эти Кущи представляли собой беленый дворик, разделенный двойным рядом просмоленных писсуаров. По бокам шло два ряда крытых кабинок, один для младших, другой для старших классов школы, которых всегда не хватало и которые для моего чувствительного обоняния были ужасающе открытыми. Они не имели дверей и стояли над глубокой открытой выгребной ямой, которую периодически, но не слишком часто, чистили и дезинфицировали. После завтрака все собирались здесь для обмена сплетнями и слухами; здесь мы могли общаться с другими «домами». Чтобы попасть в кабинку, надо было занимать очередь. Слышались крики: «Я за тобой» – «Я занимал вторым» – «Буду третьим». Я всегда стеснялся спрашивать, кто последний, у этих незнакомых мальчишек; в моем положении это совершенно исключалось. Можно было отпроситься в Кущи с уроков, за что приходилось переписывать дополнительные двадцать пять строчек текста. Я предпочитал такой вариант.