Текст книги "Насмешник"
Автор книги: Ивлин Во
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)
Питер, который сам оформил свою первую книжку стихов, рисовал хуже меня и скорее понял, в чем его талант. Мне же потребовалось много лет, чтобы понять: рисовальщик из меня никудышный. Мои скромные способности слишком превозносили дома, в школе и в Оксфорде. Я никогда не представлял себя Тицианом или Веласкесом. Пределом моих мечтаний было рисовать, оформлять книги и журналы, делать их макет, иллюстрировать. Я занимался и живописью, испытывая при этом огромное счастье, чего не бывало, когда читал или писал. Позже в этой хронике я упомяну о разных попытках обмануть судьбу и уйти от писательства в иную, более приятную, но, увы, недоступную мне область, где «творят руками.
4
Никто в тоске на длительном пути
И в одиночестве – обратно в глину
Таких друзей не мог приобрести
Или любить, как я, хоть вполовину.
Беллок – о своем Оксфорде; я – о своем.
Летопись моей жизни – это, по существу, перечень друзей.
«Ходили в школу и учились друг у друга».
Это не были уроки академических знаний или высокой морали. Большую их часть составляло питие. Мы сохранили своего рода волшебную ауру дружеских попоек с пивом и вином, которую унаследовали от Беллока и Честертона, попоек, совершенно не похожих на современный трансатлантический культ виски. Более того, это было время реальной опасности установления сухого закона в Англии. Поговаривали, что большинство в палате общин обещали своим избирателям проголосовать за него, если только такой вопрос будет поставлен на голосование, и что лишь проницательность меньшинства предотвратила беду. Потому что тогдашние пьяницы готовы были образовать «Группу сопротивления».
В романе («Возвращение в Брайтсхед»), в котором описаны некоторые стороны моей жизни в Оксфорде, я рассказал о двух студентах, оказавшихся в прекрасном винном подвале и в упоении дегустировавших вино. Увы, со мной ничего подобного не случалось. Сомневаюсь даже, мог бы я в двадцатилетием возрасте на глаз отличить кларет от бургундского, если не брать во внимание этикетки или форму бутылок. Тот эпизод был написан в 1943 году, когда мы голодали, и в сентиментальном бреду. Мы действительно пили много, но без всякого разбора – и я говорю «много», учитывая наш возраст. Мы очень часто напивались допьяна, но реальное количество вина и пива, которое мы уничтожали на наших оргиях, было куда меньшим, нежели я употребляю теперь, оставаясь при этом совершенно трезвым. Несколько стаканов шерри, полбутылки бургундского, кларета или шампанского, несколько стаканов портвейна – и мы уже были сильно навеселе. А если сверх того еще и стаканчик-другой бренди или виски, то мы совсем отключались.
Мы довольно часто собирались по вечерам отметить что-нибудь. Обычно пили пиво, все, кроме самых богатых. Мы любили не только сам процесс пития, но и состояние опьянения. И когда я говорю «мы», я имею в виду меньшинство. Пьющих, среди которых был и я. Большинство друзей я приобрел за совместной выпивкой. Первый друг, к которому я был очень привязан, не получал удовольствия от выпивки, и в результате наша дружба распалась.
Это был Ричард Пэйрс, винчестерец из Баллиола, с правильными чертами бледного лица, копной светлых волос, невыразительными голубыми глазами, фантазер в духе Лира – Кэрролла, как многие винчестерцы из Баллиола. Я нежно любил его, но стоило ему выпить немного лишнего, и его тут же выворачивало, и это стало непреодолимым барьером между нами. Меня тянуло на откровения, а его начинало рвать. Он расстался с нашей компанией, то ли мы с ним расстались, и он добился большого успеха на академическом поприще, получал всяческие награды в университете, окончил с блеском, стал членом ученого совета колледжа Всех Душ, профессором на севере страны; он бы, возможно, возглавил Баллиолский колледж, не разбей его паралич. Он специализировался на вест-индской торговле сахаром. Однажды, еще до его изгнания из нашего круга, ему приснилось, что одного из нашей компании признали виновным в неведомом пороке «ваноксизма» [160]160
От латинского vanus– пустой, ничтожный, суетный.
[Закрыть]. По воспоминаниям Джона Сатро, не моим, порок заключался в бичевании сырой говядины букетиком лилий. Мы образовали клуб, назвали его «Ваноксисты» и время от времени собирались за завтраком в годстоувской «Форели», единственное, что нас объединяло, это любовь к Ричарду.
Его место в моем сердце занял другой, назовем его Хэмиш Леннокс, которого наука не привлекала, и он вскоре бросил университет, чтобы учиться архитектуре в Лондоне; однако он продолжал наведываться в Оксфорд, и на протяжении года или двух мы были неразлучны, а если когда и разлучались, то почти ежедневно переписывались, пока он, как многие из моего поколения, не услышал зов Леванта и навсегда покинул родину.
У Хэмиша не было аллергии на выпивку, и мы знатно надирались с ним на пару. Тогда он веселился, как любой «святоша», впрочем, всегда чувствовалось, что в нем живет душа отшельника, и впоследствии это дало себя знать. Он сторонился Лондона и светского общества и, хотя не увлекался ни охотой, ни лошадьми, полюбил шотландскую и английскую глубинку как пристанище для уединения.
Дома он чувствовал себя неуютно. Его отец, последний из рода Бордеров по мужской линии, умер, а мать была женщиной неунывающей, хозяйственной, шумной и сумасбродной. (Позже она послужила прообразом «леди Периметр» из моего первого романа [161]161
«Упадок и разрушение» (1928).
[Закрыть].) Миссис Леннокс обосновалась в Уорикшире ради охоты. Лошадей она больше не держала, но за сад взялась с такой яростью, словно гнала лису. «Все это я делаю единственно ради Хэмиша», – любила она говорить, нещадно обманывая саму себя, поскольку его с трудом можно было уговорить пожить там хоть недолго и он не скрывал намерения избавиться от дома, как только тот перейдет к нему. Вид двух молодых парней, предающихся лени (а мы с Хэмишем были страшные лентяи), приводил ее в бешенство. «Что вы, ребята, все дома торчите, отчего не пойдете и не сделаетечто-нибудь? На участке всегда полно работы. Когда мы с мужем куда-то приезжали, он первым делом всегда спрашивал, чем мне помочь. Может, наколете дров? Подстрижете кусты? Теплицу раскроете?»
Мы на все ее призывы никак не реагировали.
Она подружилась со мной, чтобы через меня воздействовать на своего непокорного сына, и часто просила о посредничестве, но это никогда не помогало.
Когда Хэмиш появлялся в Оксфорде, мы почти не заглядывали в университет, а проводили дни, ездя в его машине по окрестным деревням, вечера – в оксфордских тавернах, где публика сплошь состояла из местных жителей: в «Скачках», «Конской голове», «Голове друида», «Шашках» и многих других.
Я не мог устоять перед тонким расчетом потворствовать моему природному легкомыслию, дилетантству и склонности к разгульной жизни или показывать, сколь вульгарны и пусты любые угрызения, которые я мог чувствовать по отношению к житейским делам.
Простодушный автор, пишущий автобиографию, оказывается в некотором затруднении, рассказывая о друзьях своей юности; он может или представить читателям обширную галерею портретов людей, чьи имена совершенно ничего им не говорят, или создать впечатление, что водил дружбу лишь с теми, кто впоследствии стал знаменитостью. Как я упоминал выше, я был неразборчив в выборе друзей. Многих я сорок лет как не видел и не слышал о них, и их имена на обороте меню не пробуждают во мне воспоминаний. В юности они много значили для меня. Оберегу читателя и представлю только некоторых из друзей, по которым возможно судить о моем поколении.
Джон Сатро, уже появлялся выше на этих страницах в не свойственном ему состоянии.
Подобно Вудрафу со временем он почти не изменился внешне, что всегда необыкновенно и замечательно, как Уотертонский национальный ледниковый парк в Канаде; словно какой-нибудь эксцентричный набивщик чучел сохранил для нас экземпляр некоего существа, переходного между человекообразной обезьяной и человеком, содрав с него шкуру и заменив ее кожей здорового розовощекого младенца, водрузив на голову парик из мягких каштановых волос и ввернув большие невинные глаза, позаимствованные, можно было подумать, у одной из сестер Митфорд [162]162
Дочери барона Ридсдейла, которых у него было шесть, все – личности весьма незаурядные; наиболее известна старшая: писательница Нэнси Митфорд (1904–1973).
[Закрыть].
Итак, Джон не был аскетом. Он был человек обеспеченный и уже порядочный bon vivant [163]163
Кутила (фр.).
[Закрыть],хотя дома родители держали его в ежовых рукавицах.
Спустя несколько лет Джон вступил в высшей степени респектабельный клуб в Лондоне, членом которого был один из его дядюшек. Чтобы тот не узнал его и не доложил родителям, что он позволяет себе излишества, Джон держал у привратника накладную окладистую бороду и не забывал всякий раз, прежде чем войти в клуб, нацепить ее.
Семья Сатро занимала большой особняк в Сент-Джонс-Вуд, охранявшийся по ночам сторожем, который, бывало, доставлял беспокойство Джону, когда он поздно возвращался домой. Однажды Джон пригласил к себе приятеля, и тот потерял ключ от комнаты. Миссис Сатро не легла спать, пока аварийная команда из фирмы-производителя не сменила все замки в доме. С тех пор никаким приятелям Джона не разрешалось оставаться на ночь. Случалось, что, не получив ожидаемого приюта на Холл-роуд, им приходилось идти аж до Норт-Энд-роуд, чтобы найти ночлег. Но нам хватало времени великолепно повеселиться за ланчем и обедом. Именно там – а не так, как описано в «Возвращении в Брайтсхед», – я впервые отведал яйца ржанки.
Джон – друг на всю жизнь, верный, радушный, а главное, комик; гений миманса. В 1923 году телефон еще представлялся outré [164]164
Здесь:бесполезная игрушка (фр.).
[Закрыть], и Джон смешил нас воображаемыми разговорами по воображаемому аппарату.
Джон, как никто из всех, кого я знаю, никогда не устает от друзей, не ссорится с ними, но лишь год от году расширяет их круг, завязывая дружбу с представителями обоих полов и всех народов.
Джон – еврей, и легко предположить, что он мог испытывать негодование по отношению к леди Мосли [165]165
Дайана Мосли– дочь барона Ридсдейла, апологета германского нацизма в предвоенные годы, и жена сэра Освальда Мосли (1896–1980), британского политического деятеля, бывшего лидера Британского союза фашистов.
[Закрыть]. Однако, когда ее выпустили из тюрьмы, он был готов распахнуть двери своего дома как для нее, так и для любого из ее друзей.
Он говорил голосом многих людей. Собственно, он редко когда говорил in propria persona [166]166
Собственной персоной (лат.).
[Закрыть].Он сам собирается в скором времени написать книгу воспоминаний. Не стану вторгаться на его территорию, покуда он подражает мне, и, рад сказать, с большим успехом.
Оксфордский железнодорожный клуб, создателем которого он был, в восторженных тонах описан мистером Гарольдом Эктоном в его «Мемуарах эстета». Я поздно взялся за автобиографию – будучи уже шестидесятилетним. Многие сверстники успели меня опередить. Лень было излагать в слегка измененной форме анекдоты, когда-то так замечательно рассказанные. Но у меня сохранилось меню первого обеда нашего Железнодорожного клуба 28 ноября 1923 года. В последующие годы, когда мы окончили Оксфорд, наши встречи стали более подготовленными, а количество членов увеличилось за счет друзей Джона, которые в пору образования клуба учились в Кембридже и Сэндхерсте. Повара приглашались из Лондона, на столе появились превосходные вина. Потрясенным машинистам дарили серебряные портсигары, а в пунктах прибытия нас ожидал комитет по организации торжества. Но для первого заседания клуба мы просто сняли вагон-ресторан в поезде Пензанс – Абердин, который проходил через Оксфорд, в Лестере сошли и через полчаса сняли другой вагон-ресторан, чтобы вернуться в Оксфорд. Мы были довольны пятишиллинговым обедом (в те дни это составляло семь перемен). На обратном пути Гарольд произнес речь во славу шеф-повара. Из тринадцати членов, расписавшихся на моем меню (наверняка там были и другие, но ни Джон, ни я не можем назвать их), я за последние двадцать пять лет видел только четверых.
Джон по-настоящему увлекался железной дорогой и знал свой «Брадшо» [167]167
Справочник расписания движения пассажирских поездов.
[Закрыть], как мои отец и брат знали свой «Уизден», но для большинства из нас это был всего лишь оригинальный способ весело провести вечер. В те дни Билли Клонмор (ныне он граф Уиклоу) давал ужин на крыше храма святого Петра в Восточном Лондоне. В Баллиоле был клуб, называвшийся «Наоборот», члены которого чрезвычайно осложнили себе жизнь тем, что день у них проходил в обратном порядке: на рассвете они в вечерних костюмах садились играть в карты, пили виски и курили сигары, затем в десять утра обедали, и тоже наоборот: начинали со сладкого, а кончали супом. Через год, другой это помешательство – я имею в виду не этих чудаков, а устройство вечеринок в самых причудливых местах – докатилось до Лондона, и газеты раструбили о нас, назвали «блестящей молодежью» и испортили нам все веселье. Но в ноябре 1923 года это было свежо и устраивалось в тесном кругу друзей. Да и не все из нас были «молодежью». Помню д-ра Ка-унсела, Собачника, который имел в Броаде собственную службу социального обеспечения студентов, носил твидовые плащи, шелковые рубашки и галстуки от «Братьев Холл» и постоянно выполнял роль суфлера на всех спектаклях Театрального общества; пожилого и нелепого преподавателя тамильского и телугу Сиднея Робертса, которого очень любили только за то, что, прослужив всю жизнь в Индии, он находил наши выходки очаровательными.
Железнодорожный клуб был детищем Джона; он также был одной из многочисленных сцен, на которых Гарольд Эктон, будучи еще на первом курсе, выступал с неподражаемым остроумием.
И он на всю жизнь остался мне другом. В моих романах – есть персонажи Амброуз Силк и Энтони Бланш, в которых читатели пытаются увидеть сходство с Гарольдом, к его и моей досаде. Там есть несколько случайных совпадений. Писатель, садясь за рабочий стол, не свободен от пережитого и воспоминаний. Жизненный материал, из которого он черпает, – это смесь всего, что он видел и делал. Но ни в одном из упомянутых персонажей я не пытался дать портрет Гарольда. Если бы я мог сделать это сейчас! Его собственные «Мемуары» совершили этот опасный подвиг. Он описывает, как появился в Оксфорде с определенной целью. Он уже создал себе репутацию в Итоне, сборник его стихов, «Аквариум», вышел в Лондоне и был хорошо принят критикой. Он намеревался расшевелить нас, и это ему более чем удалось.
Происхождения Гарольд самого космополитичного, как Хьюберт Дагген, но в отличие от Даггена он не страдал недостатком женской компании. Стройный, со слегка восточными чертами лица, с мелодичной и звучной речью, своеобразием своего словаря обязанной в равной степени Неаполю, Чикаго и Итону, он вознамерился покончить с эстетами старой выучки, которые еще кое-где уцелели в сумерках 90-х годов, а заодно с живущими простецки, обожающими природу, народные песни и пешие прогулки неряшливыми наследниками «георгианских» поэтов. Странно, что мы подружились с ним, ибо в юности мои вкусы кое в чем совпадали со вкусами тех поэтов. Что, думаю, было между нами общего, то это, так сказать, «ощущение полноты бытия», тяга к разнообразию и абсурдности жизни, открывающейся перед нами, преклонение перед артистами (разными у него и у меня), презрение к подделке. Он всегда был лидером, я, не обязательно, – последователем. Его кругозор был намного шире моего. Я был подлинный островитянин. В самом деле, в девятнадцать лет я еще ни разу не пересекал моря, не знал современных иностранных языков. Гарольд как бы приблизил остальной мир с его флорентийскими гигантами живописи и парижскими новаторами, Бернсоном [168]168
Бернард(Бернхард) Бернсон(1865–1959) – американский искусствовед, специалист по искусству итальянского Возрождения, большую часть жизни прожил в Италии.
[Закрыть]и Гертрудой Стайн, Магнаско [169]169
Алессандро Магнаско(1667–1749) – итальянский живописец эпохи позднего барокко.
[Закрыть]и Т. С. Элиотом, а прежде всего троицей Ситуэлл [170]170
То есть членов известной литературной семьи: поэтессы Эдин Ситуэлл(1887–1964) и двух ее братьев, литератора сэра Осберта(1892–1969) и поэта и эссеиста сэра Сашеверела(1897–1988) Ситуэллов.
[Закрыть], которые были предметом его восхищения и особой любви. Когда мистер Бетжемен [171]171
Сэр Джон Бетжемен(1906–1984) – популярный при жизни английский поэт, воспевавший в ностальгических стихах старую Англию, приметы которой быстро исчезали в его время.
[Закрыть]был еще школьником и драил церковную медь, Гарольд уже коллекционировал предметы эпохи королевы Виктории. Я тогда отдавал предпочтение Ловету Фрэзеру (возможно, забытому ныне иллюстратору и рисовальщику, который был продолжателем стиля «братьев Бикерстафф» [172]172
То есть Джонатана Свифта(1667–1745) и Ричарда Стила(1672–1729), писавших под одинаковым псевдонимом: Исаак Бикерстафф.
[Закрыть]) и Эрику Гиллу. Гарольд далеко увел меня от Фрэнсиса Гриза к барокко и рококо и к «Бесплодной земле» Элиота. Тогда он еще не был таким эрудитом, каким стал с тех пор, но исключительно восприимчивым к любой моде в литературе и искусстве, ярым их апологетом, дотошным и несерьезным, забавным и активным. Он любил шокировать, а потом извиняться с преувеличенной вежливостью. Он и сам бывал шокирован и судил весьма строго всякий раз, когда увиденное или услышанное входило в противоречие с его конкретным и своеобразным понятием о том, что прилично, а что нет. Свойство, традиционно присущее оксфордским эстетам, а именно: вялость, он презирал. Он был католиком, но в свою веру не обращал; не часто он бывал и в обычных папистских университетских кругах, но именно, что довольно нелепо, на собрании Ньюменовского общества, куда меня затащил Эсме Говард (друг из Нью-колледжа, двоюродный брат моей будущей жены, умерший трагически рано, который ни разу не бывал в «Клубе святош») послушать Честертона, я и познакомился с ним, с чего и началась, как уже говорил, наша дружба, несмотря на все нашу несхожесть. Я, конечно, был несколько ослеплен его явным превосходством по части жизненного опыта, но это не стало основанием покровительственного отношения с его стороны или зависти – с моей. Среди хартфордских «отбросов» был удивительно красивый «спортсмен», с которым Гаролвд вознамерился завязать романтические отношения. Именно то, что сей Адонис почти ежедневно бывал у меня, заставляло приходить и Гарольда, хотя ни компания, ни чем мы угощались были ему не очень по вкусу. Пока мы пили пиво, он потягивал водичку и не сводил страстного взгляда с неприступного юного атлета.
В свой черед, Гарольд устраивал у себя в Мидоу-Билдинг завтраки, на которых я быстро обзавелся новым кругом друзей – многие из них были итонцами, и я уже упоминал, как они свели с ума и разрушили «Клуб святош».
Роберт Байрон был один из них. О нем писал профессор Дэвид Тэлбот-Райс в предисловии к переизданию «Дороги на Оксиану» и, более подробно, мистер Кристофер Сайкс в «Четырех этюдах о верности». Первый рассматривает его как византолога, другой предпринял удачную попытку дать его подробный портрет. Но Кристофер Сайкс был младше его на два года и познакомился с ним не раньше, чем тот добился мировой известности. Я был старше его больше чем на год. По восемнадцатилетнему Роберту с трудом можно было представить, что он предпримет опасные путешествия и с такой неистовой страстью окунется в изыскания, как в последние годы. Его имя еще не раз всплывет в этом повествовании, потому что наши дороги часто пересекались. Здесь же я попытаюсь показать его таким, каким он был, когда мы встретились впервые. Тогда он был таким же островитянином, как я – «К черту заграницу!» – обычно кричал он, когда упоминали о путешествиях, – только еще более невежественным. Эта невежественность была его своеобразным преимуществом, потому что побуждала с неослабевающим воодушевлением стремиться к открытиям даже давно известных фактов и мест. Помню его недоумение и досаду, когда он попытался выдать за свое путешествие, описанное в одной из моих любимых книг: «Фарос и Фарий» Э. М. Форстера. «Ну откудаты все это знаешь? Гдеты это нашел? Ктотебе об этом рассказал?» В школе или в университете он мало чему научился и впоследствии был склонен думать, что преподаватели и доны в собственных интересах скрывали от него знания, которые он потом получил самостоятельно. Все, что ему пытались преподать – античных авторов и Шекспира, – он отбросил как фальшь. В последующие годы он заявлял, что уважает фаулеровский словарь «Современного общеупотребительного английского языка», но так и не научился писать изысканно или без ошибок. У него был талант на рассказ с острым, запутанным сюжетом, пикантный анекдот, легкий абсурд. Позже его интересы стали намного шире, но в Оксфорде он был совершеннейший клоун, притом очень хороший.
Он был низкоросл, толст и тягостно, до неприличия некрасив. Лицо желтое. Он имел явное сходство с королевой Викторией в пору ее пятидесятилетнего юбилея и часто этим пользовался на маскарадах. Он боролся со своей непривлекательностью, как другие до него, тем, что доводил ее до гротеска. Любил надеть яркий костюм, охотничью шляпу, желтые перчатки, пенсне в роговой оправе и вдобавок говорить с простонародным акцентом. Смотрел злобно, вопил и огрызался, впадал в ярость иногда настоящую, иногда наигранную – понять было нелегко. Каждый раз, как он появлялся, что-то происходило: то он падал на улице, симулируя припадок эпилепсии, то вопил прохожим с заднего сиденья машины, что его похитили. Он почти во всем был полной противоположностью элегантному и учтивому Гарольду. Гарольд был богат и известен в интернациональной среде высшего света; Роберт – беден и полон решимости, Бог свидетель, не поступаясь достоинством, но пробиться в мир власти и моды; и это ему удалось. Гарольд всю жизнь провел среди произведений искусства; Роберту они были в диковинку, и когда он видел что-нибудь стоящее, то буквально был вне себя или от восторга, или от возмущения. Или: «Почему же об этом никто не знает?» (тогда как любой, кому это было интересно, все прекрасно знал), или «Хлам! Мерзость! Мусор!» (и это о многих признанных шедеврах). Гарольд от вина иногда приходил в легкомысленное настроение. Роберт, подвыпив, тупел, становился агрессивен, задолго до наступления вечера засыпал, представляя собой непривлекательное зрелище. За все это его очень любили и, больше того, восхищались им. Мне он нравился и до конца беспокойных 30-х, когда его произвольные суждения стали, на мой взгляд, окончательно невыносимыми, я получал большое удовольствие, находясь в его компании.
А еще был Билли Клонмор, близкий друг Роберта, чье сумасбродство сглаживалось несколько старомодной манерой говорить и христианским благочестием, которое было непривычно в нашем кругу и которые он маскировал изящными выходками. Билли бесстрашно лазал по крышам и был скор на ссору.
Дэвид Тэлбот-Райс, казалось, жил беззаботной, полной удовольствий жизнью, однако втайне очень усердно занимался, так что теперь он достиг всех мыслимых академических высот. Он единственный среди нас (за исключением Эдварда Лонгфорда, державшегося особняком), кто ухаживал за студенткой, талантливой русской, впоследствии его женой.
Из тех, кто стал писателем, самый знаменитый – это Грэм Грин. В Баллиоле он жил очень уединенно. Я в те годы едва знал его. Не был у него, как и он у меня. Позже он стал моим другом, а также другом Гарольда и Джона Сатро, но у меня такое впечатление, что он смотрел на нас свысока (а возможно, и на почти всех студентов), как на хвастливых мальчишек. И, разумеется, в наших попойках он участия не принимал.
Ни Грэм, ни я не помним, как мы познакомились. Возможно, через моего двоюродного брата, Клода Кокберна, который учился с ним в одной школе и некстати появился в Кебле [173]173
Один из колледжей Оксфордского университета.
[Закрыть], когда я уже был на втором курсе. В Бичкрофте, когда я гостил там и послушно пошел к Джейкобсам в слабой надежде найти себе хоть какую подходящую компанию, поскольку большинство в семье моей матери были невозможно скучны, я его не видел. Нашел только высокого очкарика, в котором было больше от будапештца, нежели от уроженца Беркхэмстеда. Его отец был там последние два года на Дипломатической службе, и Клод, а это был он, успел пропитаться абсурдом того, что происходило в Центральной Европе. К коммунистам он еще не примкнул, но казалось, вышел со страниц одного из романов Уильяма Герхарди, о котором, между прочим, стал мне рассказывать. Я рассказал ему о «Клубе святош», о котором он написал в своей автобиографии: «Шумный, проспиртованный крысятник возле реки». Он сам, был таким же шумным и проспиртованным, как любая из «крыс», и быстро сдружился с Хэмишем, Кристофером Холлисом и всеми остальными обитателями «Хартфордского дна».
К этому списку следует добавить мистера Энтони Пауэлла, не потому, что мы с ним в то время были в тесной дружбе, а потому, что впоследствии он достиг таких творческих высот. Читая его блистательные романы, я порою ловил себя на мысли – более того, имел глупость высказать ее в многочисленных рецензиях, – что повторяющиеся совпадения, якобы случайно происходящие в человеческой жизни, что и составляет тему его произведений, далеки от правдоподобия. В юношеские и в молодые годы пути героя и одних и тех же персонажей постоянно пересекаются. После статьи, в которой я выразил сомнение по поводу достоверности такого множества совпадений, я стал припоминать, как происходило наше с ним знакомство, и понял, то, что он пишет – это настоящий обыденный реализм. В Оксфорде наши отношения были дружелюбными, хотя дружбой это вряд ли можно было назвать. Мы редко когда встречались, заранее о том условившись, и бывало, что долгое время мы вообще не видели друг друга. Но так уж определила нам судьба. Три года спустя после окончания университета я, о чем еще расскажу, попробовал освоить мебельный дизайн в школе при Совете Лондонского графства на Саутхэмптон-Роу. В том же, что и я, классе рисунка оказался и Тони, который изучал книжное оформление. Чуть позже, когда я остро нуждался в деньгах и искал заказ на книгу, именно Тони познакомил меня с моим первым издателем. Когда он женился, его невестой оказалась девушка, с которой моя будущая жена снимала одну квартиру. В конце войны он работал в том же отделе Министерства обороны, что и мой свояк, и они снимали с ним на двоих дом на Риджентс Парк. Когда он обосновался в деревне, то выбрал дом всего в миле или двух от Меллзов, с которыми меня соединили тесные узы. Полагаю, в более разреженном обществе, как в Соединенных Штатах, или более компактном, как, скажем, во Франции, подобные случайные совпадения вряд ли были бы возможны. Одна из заслуг Тони состоит в том, что я отметил эту, думаю, чисто английскую, взаимосвязанность людей. Могу добавить, что не смог опознать в его произведениях ни одного из наших с ним многочисленных общих знакомых. Мне Тони запомнился обыкновенным старательным студентом, моложе его сокурсников и любителем генеалогии и военной формы.
Я ничуть не удивился, когда Роберт обратился к писательству; Тони, Гарольд, Кристофер Холлис, Питер Кеннелл и Дуглас Вудраф явно шли к этому. Темной лошадкой в моем поколении был мистер Алфред Дагген. Мало что могло сильней удивить меня сорок, тридцать или даже двадцать лет назад, чем предсказание, что Алфред станет усердным, плодовитым автором исторических романов, столь уважаемым сегодня. Я упоминал о его младшем брате, Хьюберте, утонченном денди, какими памятны первые десятилетия XIX столетия. Алфред был подобен полным жизни повесам конца XVII века. Он тогда был очень богат, имея право распоряжаться состоянием, какого не было ни у кого из наших сверстников. Кроме того, он был пасынком почетного ректора университета, лорда Керзона. Это обстоятельство раздражало университетское руководство, которое иначе выставило бы его без особых церемоний. Мы частенько напивались, но Алфред – едва ли не ежедневно. В колледж он приехал со сворой гончих; в любое время суток он мог вызвать из гаража Макферсонов автомобиль с шофером. Поздним ли утром в седле или на самой заре в «43» (ночном клубе миссис Мейрик на Джерард-стрит) Алфред всегда был под мухой – никакого буйства, всегда тщательно и к месту одет, вежлив, он жил в алкогольном дурмане. Баллиолские стервятники знатно, по их меркам, поживились, играя с ним в карты. Он расплачивался неукоснительно. Когда игроки вставали из-за стола, Алфред вылезал в окно, садился в поджидавший автомобиль, и шофер вез его в Лондон. На Джерард-стрит он бодро подписывал все счета, которые ему предъявляли, и всегда их оплачивал.
Когда я познакомился с ним, Алфред был откровенным коммунистом. Воспитанный в духе католицизма, в Итоне он формально отрекся от него перед архиепископом Йоркским, который принял его в лоно англиканской церкви. Вскоре он отрекся и от нее в пользу атеизма. Необыкновенные способности разглядел в нем лорд Керзон. Алфред обладал исключительной памятью, и в смутные годы, когда он продолжал беспробудно пить, видели, как он сидит в Хэквудской библиотеке, явно пьяный, листая страницы трудов по истории, его мозг, как электронная машина, необъяснимым образом запоминал малоизвестную информацию, которая пригодилась ему, когда он героически преодолел наследственный порок.
К нему я тоже еще возвращусь на этих страницах. Сейчас я пишу о нем, когда он был студентом и на всех завтраках и обедах, которые устраивал у себя, обязательно ставил лишние приборы (часто не напрасно) для всех, кого мог пригласить, будучи пьян, а потом забыл об этом.
Сирил Конноли пока не опубликовал описания своей университетской жизни. Когда оно появится, думаю, в нем мало будет приятных воспоминаний. Как он рассказывает во «Врагах дарования», он был посвященным некоего эзотерического культа, о существовании которого большинство в Итоне не подозревали. Его всячески обхаживали, как всякого посвященного, так что он возжелал сблизиться с донами, от которых ожидал подобного же внимания к себе. Но для донов важно не только, чтобы студент обладал способностями, но и проявил их, Сирил же никогда не занимался всерьез. Слиггер Уркарт отнесся к нему с мягким дружелюбием, но ни об интеллектуальной поддержке, ни о лести говорить не приходилось. (Сэр) Морис Боура, новоизбранный член совета Уодемского колледжа, был главным, в ком он нашел понимание. Я знал Сирила в то время, но не могу назвать его близким другом. Он был непьющим (и сейчас не пьет), я же, как уже говорилось, считал совместное пьянство залогом крепкой дружбы. Сирил был слишком привередлив для нашей буйной компании.
Он был беден и страдал от этого (думаю, он напишет об этом). В школе не имеет значения, сколько у тебя карманных денег. В университете оказалось, что он не может швырять деньгами, как его старые друзья по Итону. Подобная проблема никогда не беспокоила Кристофера Холлиса, бывшего точно в таком же положении, но Сирила преследовал англо-ирландский дух дендизма, от которого он в конце концов избавился спустя несколько лет, сроднившись с Монпарнасом и Барселоной. Баллиол его не устраивал – недостаточно роскошный колледж, хотя разве что лишь по сравнению с Кеблом. Архитектура унылая. Ему бы подошел Пеку-отер со стипендией в семьсот пятьдесят фунтов в год. В Баллиоле, где содержание было скромней, он чувствовал себя неуютно – так мне кажется. Когда он сам о себе напишет, я, возможно, увижу, что ошибался. Повторяю, в то время я плохо знал его. Он и Морис Боура были всего лишь мои знакомые, а подружились мы уже после того, как я приобрел некоторую известность как писатель.
Чтобы дополнить портрет моего поколения, должен упомянуть троих людей, которых не очень любил, но по своей наивности гордился тем, что знался с ними.