Текст книги "Насмешник"
Автор книги: Ивлин Во
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц)
НЕДОУЧКА
Моим внукам,
Александру и Софии Во,
Эмили-Альберт Фицгерберт
и Эдварду Джастину Д’Армсу
Глава первая
НАСЛЕДСТВЕННОСТЬ
Только потеряв всякий интерес к будущему, человек созревает для написания автобиографии.
Недавно я впервые за много лет перечитал «Машину времени» Г. Дж. Уэллса (задаваясь, между прочим, вопросом, смог бы кто из современных критиков определить авторство такой вот вырванной из контекста фразы: «Мягкий свет электрических лампочек в серебряных лилиях зажигал пузырьки, что, искрясь, поднимались в наших бокалах»), В конце первого издания книги на шестнадцати страницах была размещена реклама произведений романистов, популярных в 1895 году, которая сопровождалась выдержками из весьма уважаемых газет, полных самых неумеренных похвал, каких я редко удостаивался в своей писательской жизни; все те авторы сегодня совершенно забыты. Казалось, я совершил небольшой прыжок в будущее на Машине Времени и воочию убедился, что признание современников ничего не стоит.
Мне очень хотелось иметь в своем распоряжении Машину Времени – диковинное изобретение с седлом и кварцевыми осями, которое было попросту апофеозом велосипеда. Что за пустая затея – использовать сей волшебный аппарат для того, чтобы заглядывать в будущее, как герой Уэллса! В будущее, эту Мрачнейшую из далей! Имей я такую возможность, я бы направил Машину малым ходом в прошлое. Тихо лететь назад сквозь века (не далее, чем на тридцать столетий) – не могу себе представить высшего наслаждения. Даже недолго прожив на свете, я ощущаю потребность в подобного рода устройстве, ибо слабеющая память с каждым днем делает все туманней мои истоки и былые впечатления.
В середине жизни мой отец мало-помалу оглох на левое ухо. Он обычно объяснял случившееся тем, что когда-то, в давние времена, ему в лагере Сомерсетских Добровольцев приходилось спать на сырой земле. В том же возрасте сходное несчастье постигло и меня. Но я причину вижу в наследственности.
Сэр Осберт Ситуэлл назвал свою замечательную автобиографию по левой руке, линии которой, как известно, говорят о свойствах характера, которые мы получаем от рождения, и по правой [27]27
Первый из пяти томов мемуаров сэра Осберта, пятого баронета Ситуэлла (1892–1969), наиболее известное произведение этого литератора, называется «Левая рука! Правая рука!» (1944).
[Закрыть], на которой оставляют след события и достижения нашей последующей жизни. В детстве нами руководит левая рука; в зрелом возрасте мы, похоже, полностью находимся под влиянием правой, во власти собственной судьбы; затем с возрастом не только наши недуги, но также недостатки и особенности поведения напоминают родительские. Зная свое происхождение, легко увидеть сходство со своими предками. Но мы представляем собой сплав столь многочисленных и разнообразных влияний, что этим объясняется любое наше отличие от них. Физиогномика знает менее полудюжины типических форм носа или губ, цвета волос или глаз, форм черепа, скул или подбородка; во всяком лице, красивом или уродливом, можно выделить несколько черт, которые схожи на семейных портретах; то же самое относится к талантам и темпераменту. Чреда наших прародителей теряется во мгле времен; любой из них может отчетливо проступить в нас характернейшими своими чертами.
Тем не менее человечеству свойствен неистребимый интерес к генеалогии или по крайней мере той части человечества, которой любопытно прошлое; для биографов же оно важней всего на свете.
Большинство пожилых людей редко проявляют интерес к молодым – или даже помнят, как их зовут, – если только они не s знакомы с их родителями. Не ведая о модных течениях в биологической науке, мы по-прежнему ищем объяснение человеческого характера в наследственности – как наши предки искали его в расположении звезд. Когда юная особа ведет себя неподобающе, мы задумчиво бормочем: «В точности как ее бедный дядюшка»; когда в молодом человеке обнаруживается талант, мы удивляемся: «Откуда это у него?», и с каждым днем интуиция подсказывает нам, что мы правы, утверждая то, что противоречит здравому смыслу.
Среди моих предков не было знаменитостей. Так что я могу не бояться обвинения в тщеславии, если последую старой доброй традиции и предварю рассказ о себе рассказом о них.
Из восьми моих прапрадедов трое – англичане, двое – шотландцы, ирландец, валлиец и – единственная экзотическая кровь – гугенот, столетие назад пустивший корни в Гэмпшире; трое были адвокатами, двое военными, остальные – священник, математик и художник. Лишь о четверых что-то известно; от других сохранились просто имена: С. П. Бишоп, который умер в чине подполковника Бенгальской армии, оставив кучу детей (старый вояка принимал участие в большинстве кампаний в Индии в первой трети девятнадцатого века), Томас Рабан, который адвокатствовал в Калькутте, и Джон Саймс, занимавшийся тем же в Бридпорте. О четвертом, который, по моим предположёниям, был военным, трудно сказать что-то определенное. Он умер молодым, кажется, в Индии. По общему мнению, он принадлежал к роду Мэхонов из Строкстауна, что в графстве Роскоммон, провинция Коннахт, которые были в одночасье возведены в дворянство во времена Англо-ирландской унии (второй и последний пэры умерли, будучи душевнобольными и бездетными) и больше известны по убийству в 1847 главы их клана Дэниса Мэхона. Мой прапрадед принадлежал к предыдущему поколению; возможно, он приходился Дэнису дядей, но после уничтожения в 1922 году дублинского архива проверить это не представляется возможным. Моя прабабка при крещении получила имя Теодосия, в честь сестры первого барона. Видимо, в раннем детстве она осталась сиротой, поскольку воспитывалась в доме боевого друга отца, генерала Прайса, в Бате. Генерал служил в Индии, и ее отправили подыскивать себе мужа туда же. Она вышла за моего прадеда, служившего в чине майора в войсках Ост-Индской компании, который вскоре после рождения моего деда умер от холеры.
С Теодосией связана малоприятная семейная тайна. Ее имя редко упоминалось в разговорах. У меня есть миниатюра с ее портретом, сделанным во время ее короткого вдовства; она изображена в черном бархатном платье с глубоким вырезом, в ожерелье из черного янтаря и в черных нитяных перчатках. Черные локоны, ослепительно белая кожа. На лице играет самоуверенная улыбка, взгляд прекрасных глаз манящ – ей недолго пришлось ждать нового претендента на ее руку.
Мне она интересна тем, что единственная среди моих предков по прямой линии принадлежала к римско-католической церкви. Уж не знаю, как это получилось. Непостижимый случай для семьи англо-ирландских протестантов. По ее лицу не скажешь, чтобы она была похожа на рьяных новообращенок. Возможно, второй ее муж, Девениш, был католиком. То, что она переменила веру, заставило ее невестку (после того, как Теодосия вторично вышла замуж) забрать моего деда, когда он был маленьким, к себе, под свою опеку. Матери эти ее двоюродные бабки запомнились тем, что в виде примера коварного характера католиков приводили моего деда, рассказывая, как, много лет затратив на перевоспитание мальчишки, они обнаружили у него четки (что, пожалуй, свидетельствовало о приверженности не столько прежней вере, сколько памяти об умершей матери), которые он тайком хранил у себя, а ложась спать, прятал под подушку, пока его не накрыли с поличным. От второго брака у Теодосии было двое детей, но моему деду никогда не позволяли видеться с его папистскими братьями и сестрами.
Об упомянутом выше Джоне Саймсе в семейных преданиях сохранилась любопытная история; однажды он услышал во сне голос, приказавший ему: «Вставай и отправляйся в Лончестон!» Он, как водится, воспринял это скептически и повиновался только тогда, когда голос приказал ему в третий раз. От Бридпорта до Лончестона ни много ни мало восемьдесят миль. Провидение позаботилось, чтобы он не встретил препятствий на своем пути и нашел лодочника, который еще не спал и готов был перевезти его через реку, а у трактира – запряженную карету. Он прибыл в Лончестон как раз вовремя, чтобы попасть на выездную сессию суда присяжных, узнал в подсудимом, обвиняемом в убийстве, моряка, с которым разговаривал в Плимуте в ночь совершения преступления, и таким образом обеспечил ему алиби. Моя прабабка и ее дочь любили возвращаться к этой истории. Одна из моих теток даже изложила ее в виде рассказа. Правдивая или выдуманная, она мало что приоткрывает в этой загадочной личности; еще меньше она намекает на передающийся по наследству дар или недостаток.
Род Саймсов пресекся со смертью сэра Стюарта Саймса, одно время бывшего генерал-губернатором Судана. Он пережил своего единственного сына, погибшего в на поле боя в 1944 году.
Другие четверо предков удостоились внимания биографов и портретистов.
Преподобный Александр Во (1754–1827), доктор богословия, был священником Шотландской сецессионистской церкви, которая возникла в 1733 году. Приверженцы ее большей частью были фермеры, согнанные со своей земли, и крестьяне-поденщики, верившие, что пресвитерианство, ценой больших усилий установленное в 1690 году, предало революцию Джона Нокса тем, что было нетвердо в догматах и отказалось от права самостоятельного назначения на церковные должности.
Отец Александра Во, Томас, присоединился к Сецессии. Он владел довольно скромной фермой Ист-Гордон в бесплодной гористой местности близ Гринлоу в графстве Берикшир, как и четыре, а может, и больше, поколения его предков. Но он был последним в роду ее хозяином; его старший сын Томас, унаследовав ферму, продал ее и приобрел другую, обширней и расположенную в местах не столь суровых, на берегах Твида под Мелроузом, а его сын эмигрировал в Австралию.
Мой прапрадед получил духовное образование в Эдинбурге и Абердине. В 1782 году, когда ему было двадцать восемь, его направили служить в Лондон, в методистскую церковь, ныне снесенную, на Уэллс-стрит, что примыкает к Оксфорд-стрит, где он и прослужил до конца жизни. Он стал одним из самых известных проповедников-диссидентов своего времени, вел широкую общественную деятельность и среди прочего способствовал основанию Лондонского миссионерского общества и Диссентерской школы латинской грамматики в Милл-Хилл.
Его биография, составленная двумя его коллегами, пользовалась большой популярностью; труд этот, преследующий исключительно просветительскую цель, содержит выдержки из его проповедей, писем и дневников и свидетельства множества его почитателей. Я не в силах понять тех, кто, не движимый родственными чувствами, читает ее сегодня, но за всей его бросающейся в глаза выспренностью и протестантской экспансивностью можно увидеть личность примечательную и внушающую полное доверие.
В этом непоколебимом кальвинисте не было ни капли суровости. Он был высок ростом и хорош собой, в юности похож на атлета, а в старости – на патриарха. Все в один голос говорят, что он был человеком сердечным, радушным, щедрым, ласковым, обладающим чувством юмора и чрезвычайно снисходительным в суждениях. Он играл на скрипке, получал удовольствие от вина и купания в море, был очень наблюдательным путешественником. Широко образованный, он был знатоком античных авторов и теологии, той ее ветви, которой был приверженец. Когда во время Амьенского перемирия он на несколько недель оказался в Париже, то, похоже, не испытывал никаких трудностей при общении с французами. Он был неукоснительно верен догматам его секты, но без малейшего намека на яростный фанатизм. Беззаветно исполнял свою роль духовного пастыря. Было подсчитано, что всего он прочел семь тысяч семьсот шесть проповедей. И, уединяясь для молитвы, молился долго и горячо.
Его приходом был весь Лондон, а прихожане – по большей части бедствовавшие иммигранты. Их, днем занятых добыванием хлеба насущного, он регулярно навещал по вечерам, пешком обходя дом за домом по темным улицам. Его проповеди и наставления написаны на безупречном английском, но в узком кругу он с Удовольствием возвращался к диалекту своей юности, не переставая горячо любить Шотландию все время своей долгой ссылки. Почти каждый год он садился на корабль и отправлялся навестить родные края. В его доме на Солсбери-плейс собирались его соотечественники, постоянно жившие в Лондоне, для которых он был не только духовным отцом, но также и банкиром, и агентом по трудоустройству, и вспомоществователем, и гостеприимным хозяином. Одна из его дочерей свидетельствует с единственным намеком на иронию, который позволяет себе, как биограф: «Ничуть не погрешив против истины, можно сказать о моем отце, что он был «помешан на гостеприимстве», и это тогда, когда проявление сей добродетели не диктовалось острой необходимостью или было некстати. Его дом, хотя и небольшой, где его собственная семья едва умещалась, всегда был открыт для собратий, особенно одного с ним вероисповедания, из Шотландии; но стоило ему получить известие об их намерении прибыть в Лондон, как он, словно предварительно все обсудив с домашними (чем никогда особенно не утруждал себя), спешил предложить им с искренностью, в которой невозможно было усомниться, семейный стол и кров; хотя пастырские обязанности неизбежно заставляли его постоянно отлучаться днем из дому, так что он редко когда имел Удовольствие наслаждаться их обществом или возможность донимать их сердечными предложениями помощи иначе, как только по возвращении поздно вечером».
Память о сколь многих утомительно скучных днях, потраченных на то, чтобы развлечь беседой ошеломленных столицей неотесанных иммигрантов-сецессионистов, содержит в себе эта короткая ироничная запись!
Его священническое жалованье было ничтожным, но он имел бездетного свояка, Джона Нейлла, тоже шотландца, который приехал в Лондон примерно в одно с ним время, открыл в деловом центре города, на Суррей-стрит, контору по торговле зерном и стал состоятельным человеком. Ему-то мой прапрадед и был обязан тем, что его биографы характеризуют как «постоянную и тактичную заботу о том, чтобы он жил с комфортом». После своей смерти Нейлл оставил все свое состояние в сто пятьдесят тысяч фунтов племянникам и племянницам в доверительное управление до совершеннолетия их детей. В последующие сто лет это наследство разделилось на исчезающе малые крохи, но первому поколению оно обеспечило солидную основу «жизни с комфортом».
Красоты Шотландии преследовали доктора Во, как наваждение. Кажется, редкое его публичное выступление не предварялось экстатическим пассажем о сем предмете. Всех своих сыновей, кроме одного, он отправил учиться в шотландские школы и университеты, но никто из них не вернулся на родовую их ферму; лишь один принял духовный сан, но вскорости умер. Трое оставшихся англизировались и женились на англичанках. Мой прадед, как потом окажется, стал священником англиканской церкви. Его братья пошли по коммерческой части и добились успеха. Один, получивший медицинское образование, верно рассудил, что, занимаясь фармацевтикой, можно заработать больше, он держал крупную аптеку на Риджент-стрит, имел дом в Кенсингтоне, загородную виллу в Летерхеде, украшением которой были три его красавицы дочери, из которых старшая вышла замуж за Томаса Вулнера, скульптора; две другие поочередно (причем младшая – не считаясь с английским законом) вышли за Холмена Ханта. Рассказ о ней в годы ее вдовства можно найти в занятной книге мемуаров Дианы Холмен Хант (миссис Катберт) «Моя бабушка и я». Не знаю, чем занимался другой его брат. Но наверняка он был достойным гражданином, поскольку в 1849 году был владельцем крупного портновского дела.
Мне известно лишь об одном проступке моего прапрадеда, впрочем, не дискредитирующем его и совершенно для него не характерном. В ранней молодости он включил в свой герб фигуры, на которые никоим образом не имел права. Они почти в точности повторяли фигуры на гербе Уочопа (на месте звезд с лучами были пятиконечные звезды), и его потомки незаконно и довольно бесцеремонно пользовались им вплоть до той поры, когда пришел черед моего отца, внесшего незначительные изменения в герб и так закрывшего вопрос.
Томас Карлайл впервые приехал в Лондон, когда мой прапрадед был уже стар и хвор. Спустя сорок лет он написал в поздравлении Томасу Вулнеру по случаю его помолвки: «В прежние времена мне доводилось много слышать о докторе Во, почитавшемся за оракула всеми шотландцами, жившими в этом чужом для них Лондоне, и о котором много говорили у него на родине в кругах религиозных диссидентов, – я по-прежнему считаю его прекрасным, умным, достойнейшим человеком».
Мой прапрадед никогда не стремился расширить сферу собственной деятельности за пределы своей общины; он был заметной личностью в окружавшем его мире невежества. И свидетели его высокой эрудиции и культуры были не слишком строгими критиками. Думаю, он вряд ли блистал бы в компании двух других моих славных предков, Уильяма Моргана и Генри Кокберна.
Уильям Морган, кнс [28]28
Член Королевского научного общества.
[Закрыть](1750–1833), обосновался в Лондоне десятью годами раньше доктора Во и жил там во все годы священнического служения последнего. Можно с уверенностью сказать, что они никогда не встречались. У них не было ничего общего. По роду занятий Морган был унитаристским священником, в душе же, возможно, атеист. Александр Во не принадлежал ни к какой политической партии, но питал отвращение к Французской революции и в своем дневнике описывал Робеспьера как «самое гнусное, кровавое чудовище»; симпатии же Моргана к якобинцам были общеизвестны, так что в 1794 году ему грозила опасность быть обвиненным в государственной измене. Он был в тесной дружбе с Фрэнсисом Бардеттом и Томом Пейном и завещал своим наследникам как священную реликвию пуговицы Хорна Тука с выпуклой надписью на них «Клуб реформистов». (Теперь они принадлежат мне.)
Он был хром и умен. Лоуренс изобразил Моргана на портрете анфас в выгодном свете, придав ему задумчивый, почти поэтический вид, но его резной профиль на слоновой кости свидетельствует, что он имел длинный нос и торчащую вперед нижнюю губу, что придавало его лицу презрительное выражение.
Он происходил из древнего, но обедневшего рода валлийских мелкопоместных дворян, бесспорно, имевшего право на герб и еще сохранившего несколько родовых земельных владений под Бриджентом. В одном из них, Тилиркохе, позже нашли залежи угля, которые обеспечивали регулярный доход двум поколениям потомков Морганов. Его родословная была легендой. Где-то в середине списка варварских вокабул возникает герой, Кадуган Фаур, который в 1294 году предводительствовал отрядом, сражавшимся с графом Гилбертом де Клэром. После того, как они порубили множество захватчиков англичан, заставив оставшихся обратиться в бегство, его соратники уселись праздновать победу. Но не Кадуган Фаур, который, готовый преследовать противника, крикнул оруженосцу (на английский лад приказ означал: «Наостри мой топор!»), и эта фраза стала девизом его рода. Как писал Джордж Кларк, специалист по генеалогии из Гламорганшира: «Валлийская родословная не претендует на точность в деталях». В этом смысле родословная Морганов тилиркохских ничуть не хуже других, и, конечно, она поддерживала в них чувство самоуважения по мере того, как в течение последующих пяти столетий после Кадугана Фаура они постепенно погружались в забвение, обретаясь в своей глухомани, покуда Уильям и его брат Джордж Кадоген не прибыли в Лондон и не добились известности в кругах передовой интеллигенции.
Джордж Кадоген Морган разделял революционный настрой брата и был в Париже, когда пала Бастилия; он обратил на себя внимание лекциями об электричестве и умер молодым, надышавшись ядовитых паров во время химических опытов.
Уильям Морган изучал медицину, практиковал недолгое время, потом обратился к математике и физике. Первый его доклад в Королевском обществе был посвящен опытам с электричеством «с целью установления непроводимости полного вакуума», но звания члена Королевского научного общества он удостоился пятью годами позже за работы по математике, и математикой же он зарабатывал на жизнь, получив место актуария в страховой компании «Эквитабл».
Прежде, до Моргана, страховое дело было рискованным, сродни азартной игре. Многие компании разорялись. Морган был одним из первых, кто применил научные методы при расчете рисков. Все пятьдесят шесть лет, в которые Морган руководил компанией, «Эквитабл» процветала. Он получал высокое по тем временам жалованье – две тысячи фунтов в год, и продолжал получать его в полном объеме, даже отойдя от дел. Он был близким другом Сэмюэля Роджерса (который был моложе его на тринадцать лет) в те дни, когда поэт еще не имел положения в обществе, и женил своего сына Уильяма на племяннице Роджерса, Марии Таугуд. Их породнение было отмечено в консервативном еженедельнике «Джон Булл» такими строками:
Вскричал Сэм: – Смертен человек,
Я тоже, может статься.
Чтоб случай не прервал мой век,
Пора б застраховаться.
Сэм к свояку спешит чуть свет,
Но просчитался он.
– Я призрак не страхую, нет! —
Вскричал струхнувший Морган.
(Намек на всем известный мертвенно-бледный цвет лица Роджерса.)
– Черт, не лицо страхуй, стихи!
Вот полная их опись. —
Вздыхает Морган: – Не плохи,
Но не поставлю подпись.
Уильям Морган состоял секретарем Королевского общества и опубликовал большое количество статей по вопросам государственных финансов. Он был популярен в среде прогрессивно мыслящих интеллектуалов, но многих отталкивала резкость его суждений. Под конец жизни он вспомнил о своем родном языке и как-то, отобедав, невзначай переложил одну валлийскую балладу на, как потом писали, «элегантный английский стих».
Лорд Кокберн (1779–1854) принадлежал к схожему роду – младшей ветви лангтонских Кокбернов – не кельтского, но саксонско-норманнского происхождения. Его облик в зрелом возрасте на портрете кисти Рэберна считался настолько типично шотландским, что позже был помещен на банкнотах Шотландского коммерческого банка. Его «Летопись моей эпохи» дает классическое описание эдинбургского общества того времени, когда город называли Северными Афинами, но тщательно избегает откровений личного характера.
Его отец, шериф Мидлотиана и судья Шотландского казначейства, был несгибаемым тори. Мой прапрадед перешел к вигам, каковая измена в те давние времена отозвалась ему некоторым замедлением в продвижении по службе, которое зависело от его дяди Генри Дандеса, лорда Мелвиллского, всесильного диктатора партии тори. Он был хитроумным политиком и получил место судьи благодаря своему ораторскому искусству и успехам на уголовных процессах. В 1837 он был назначен лордом Высшего уголовного суда Шотландии. Выступал в печати и устно почти по всем проблемам государственной политики. Пресвитерианский священник по профессии, но далеко не ортодокс, он был среди судей, которые оказались в меньшинстве, когда выступили против решения, вызвавшего признанием контроля государства над Церковью дальнейшее отделение от нее Свободной шотландской церкви; но сам он к ней не примкнул. Во время Второй мировой войны меня послали на курсы ротных командиров, которые располагались в прелестном игрушечном замке на окраине Эдинбурга, где я обратил внимание на герб Кокбернов в одном из витражей. Это, как я узнал, была Башня Бонели, которую лорд Кокберн выстроил в подражание Эбботсфорду.
«Эдинбург ревью» за январь 1857 год так описывает лорда Кокберна: «Ниже среднего роста, крепкий, жилистый и мускулистый, спортивный, отличный пловец, неутомимый конькобежец и любитель свежего ветра и простора. У него красивое и умное лицо; высокий лоб, кажущийся еще выше из-за лысины, большие блестящие, а в минуты покоя довольно меланхоличные глаза, которые, однако, сверкают, как ястребиные, когда он действует или принимает решение.
Этой самобытной личности была свойственна некоторая эксцентричность. Чрезвычайно тщательно следя за своим туалетом, как человек воспитанный, он тем не менее ни во что не ставил изыски моды. Шляпа на нем всегда была самого скверного фасона, а туфли, пошитые в соответствии с его указаниями, – самыми неуклюжими в Эдинбурге».
Подтверждение его чудачества, проявлявшегося в отношении обуви, находим у его внучки, моей бабки по материнской линии. Восьмилетней девочкой она гостила у деда в Бонели, когда Уотсон-Гордон писал его портрет, висящий ныне в Национальной портретной галерее Шотландии. Когда художник поинтересовался ее мнением, она, посмотрев на портрет долгим серьезным взглядом, сказала: «Туфли оченьпохожи».
Карлайл так описывал его: «Невысокого роста, крепкий, естественный и намного более цельный как личность (нежели Уилсон, «Кристофер Норт» из «Блэквудз мэгэзин», умерший примерно в одно с ним время), живой, с бодрым голосом, кареглазый человек; в его шотландском диалекте масса логики и житейской сметки; к тому же он правдив. Я бы сказал, джентльмен, истинный шотландец, возможно, последний представитель этого необычного племени».
Его библиотека, разошедшаяся по рукам на пятидневной распродаже в 1854 году, содержала кроме обычного классического набора превосходную коллекцию редких изданий по шотландской истории и античных авторов, а также десять дубовых панелей шестнадцатого века с резными портретами с потолка банкетного зала замка в Стерлинге. В каталоге не содержалось никаких указаний на то, где и как он приобрел эти раритеты, способные украсить королевское собрание.
Томас Госсе (1765–1844), единственный из моих прапрадедов, которого я могу себе ясно представить, был странствующим художником-портретистом. Его предки прибыли из Франции после отмены Нантского эдикта, осели в Рингвуде, что в графстве Гемпшир, и занялись торговлей тканями. Семейное дело процветало в течение столетия, затем центр торговли переместился на север и ткачи с юга были вытеснены с рынка. Томас, одиннадцатый сын в семье, учась живописи в Королевской академии в Лондоне, ощутил последствия такого поворота судьбы. С детства он жил, не ведая забот, а тут внезапно столкнулся с необходимостью самостоятельно зарабатывать на жизнь, что пытался сделать, продавая свои гравюры. Но однажды, это случилось 22 июля 1799 года, когда он свернул с Чансери-Лэйн на Флит-стрит, погруженный в мысли о том, как трудно прокормиться человеку его профессии, ему предстало видение воскресшего Христа, который успокоил его словами, что «добродетельная жизнь», которую он ведет, «угодна небесам».
Возвратясь, глубоко взволнованный, в свое жилище, он долго размышлял над тем случаем и потом всю оставшуюся жизнь проявлял уверенность в своем вечном спасении, каковая породила в нем равнодушие к земному богатству для себя, а позже и для своей семьи. Он не присоединился ни к какой определенной Церкви, предпочитая руководствоваться непосредственными движениями собственной души, и, куда бы ни заносили его странствия, шел на воскресную службу вместе с местными прихожанами в ту церковь, какую находил более привлекательной. Его сын, Филип Генри, натуралист, вступил в секту Плимутской братии и пишет в своих воспоминаниях, что в старости отец часто «причащался» в их храме. Это тот сын, который стал главным действующим лицом в «Отце и сыне» Эдмунда Госсе.
Томас Госсе постоянно странствовал, как правило, пешком, ходил из дома в дом, из города в город и писал портреты, раз или два это были портреты маслом, но обычно он работал акварелью по слоновой кости, прося по нескольку гиней за портрет. Одной миниатюрой он расплатился с дантистом за вставную челюсть.
В сорок два года он женился на хорошенькой юной девушке по имени Хэнна Бест, которая занимала положение чуть выше, чем горничная, и чуть ниже, чем «компаньонка», в одной семье в Вустере, где он получил заказ на портрет. По своему обыкновению, он надолго оставлял жену и детей в квартире, которую они нанимали, а сам бродил по городам и селам в поисках клиентуры. Когда ему было порядком за шестьдесят, он совершил пешее путешествие из Бристоля в Ливерпуль. Иногда он выглядел весьма экстравагантно; вернувшись как-то домой после долгого отсутствия, он удивил всех своим нарядом: на нем были башмаки с желтым верхом, желто-бежевая короткая рубашка, кожаные бриджи, табачного цвета сюртук и коричневый парик. Когда жена принялась выговаривать ему, он ответил: «Ха! Портной сказал, мне это все к лицу». Но на автопортрете маслом, выполненном им в преклонные годы, он одет сдержанно, напоминая скорее священника, нежели богемную личность. У него продолговатое худое лицо и густые, довольно короткие седые волосы, взгляд больших глаз за очками кажется отрешенным, совсем не таким, какой обычно бывает на автопортретах – геройским и гипнотическим. Он умудрился изобразить себя одновременно и сдержанным, и ненормальным.
В минуты отдыха он сочинил массу аллегорических поэм с названиями наподобие такого: «Попытки гигантов каинитов захватить Рай». Его творения не нашли издателя. Его дочь Энн, бывшая замужем за упомянутым выше Уильямом Морганом, была матерью моей бабки с отцовской стороны. В кабинетах по всей стране должно еще сохраниться немало миниатюр, написанных Госсе, но его имя малоизвестно, и ни коллекционеры, ни торговцы картинами никогда не проявляли к ним интереса.
Мне пришлось в какой-то мере фантазировать, представляя четверку этих совершенно несхожих и ничего не знавших друг о друге людей, основателей, если можно так выразиться, совместной компании, которая произвела на свет моего брата и меня, которые, если не учитывать общей способности к сочинительству, во всем остальном антиподы – хотя и не вызывают антипатии.
2
Расставшись с восьмеркой прародителей, четверо из них – всего лишь маски, я вышел на ясный свет воспоминаний моего отца, которые составили его автобиографическую книгу «Жизненный путь одного человека», вышедшую лет тридцать назад, книгу восхитительную, которая лишь в последней части, где речь идет о годах, когда его жизнь стала менее богатой на события, не столь интересна для широкой публики. Его рассказ о своем детстве жив и ярок, особенно воспоминания о деде со стороны отца, которые невозможно пересказать в подробностях.
Преподобный Джеймс Хэй Во производил сильное впечатление на внуков, воплощая собой авторитет патриарха; он не потерял его в их глазах, и когда они выросли. Моему отцу было девятнадцать, когда его дед умер, и он долго сознавал, что манеры деда выглядели несколько нелепо, но ни он, ни его братья и сестры не смеялись над ними, воспринимая их как колоритные пережитки прежних времен.
У Джеймса Хэя Во дрожала рука, что он относил за счет чрезмерного увлечения нюхательным табаком в юности, поэтому он нанял секретаря, которому диктовал многочисленные наставления в назидание потомству, но не оставил ни слова о том, как и где прошли его молодые годы. Вполне возможно, что почти до сорока лет он работал с кем-то из братьев в их лондонской фирме. Не оставил он и описания того, какие обстоятельства подвигли его на решение стать священником англиканской церкви. Пришлось ли ему противостоять требованиям конкурирующей теологии? За спокойной величественностью, с какой он смотрит в объектив, не видно каких-либо шрамов, оставленных бореньями духа. Был ли ему голос, откровение? Об этом он, как и Томас Госсе, ничего не говорит. А напиши он что-нибудь об этом, его слова были бы расценены как приукрашенное «позднейшее признание». Он оттягивал с решением до смерти своего отца и дяди, Джона Нейлла. Всю свою последующую жизнь он делал вид, что благоговеет перед памятью об отце, но поступал совершенно противоположно его заповедям; чувство вины не оставило ни единой морщины на этом безмятежном челе.