355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Твардовский » Родина и чужбина » Текст книги (страница 28)
Родина и чужбина
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 02:40

Текст книги "Родина и чужбина"


Автор книги: Иван Твардовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 32 страниц)

– Саша, скажи мне правду: как могло случиться, что ты писал хвалебные стихотворения о Сталине, пока он был живой. Как могло случиться, что ты так резко начал совсем по-другому о нем же, о Сталине?

Для Александра Трифоновича этот вопрос был нежданным-негаданным. Он не сразу ответил. Прошло несколько минут, мы шагали молча. Потом он ответил: "Я так чувствовал. Я подчинялся моим чувствам". Наш разговор на эту тему прервался: позвали к столу. Обед у старшего брата в его хате, им же построенной (правда, уже тогда старались обыкновенную хату называть домом), был обильным. Было на столе и соленое, и копченое, и птица запеченная с ароматным гарниром, и жареные грибы, и пироги, и пельмени, так что можно было только удивляться разнообразию угощений в семье кузнеца. А вот спиртного было только по чарочке, для мужчин. И дело не в скупости хозяев, а лишь в том, что Константин опасался, как бы не повредить Александру Трифоновичу, – предстоял отъезд вечером того же дня.

В общем, что ж? Пересказывать подробности того, как веселились, шутили и смеялись, нет необходимости. Все мы были довольны тем, что встретились, что родственность выжила, пройдя жестокие испытания. Вот только рано ушли от нас отец и младший брат Василий…

"Победа" должна была сделать два хода в Смоленск. Первым рейсом отправили женщин – их было пять, а вторым – уехали мы, мужчины.

Меня и Марию Васильевну с нашей маленькой Олей довезли до нашей хижины на 4-й Северной улице. Александр Трифонович и Александр Григорьевич Дементьев даже на минуточку забежали посмотреть, как мы устроились, как живем, но тут же уехали к нашей маме. Через день, 21 сентября, мы снова встретились у мамы. Александра Григорьевича уже не было: уехал к себе, в Москву, поездом. Эта встреча была особенно интересной: Александр Трифонович, как никогда прежде, интересовался нашим мнением о его произведениях. Спросил сестру Марию, что ей больше всего нравится из его сочинений.

– Очень трудно сказать, – отвечала она. – Больше всего, может, нравится и не самое лучшее. Потому, знаешь, Саша, только не смейся, пожалуйста, скажу: больше всего мне нравится восемнадцатая книга из "Страны Муравии" – и тут же продекламировала: – "Стоят столы кленовые, хозяйка, нагружай!.." Смущенно заулыбалась и даже закрыла лицо ладонями.

– Ну что ж ты так сомневалась? Очень похоже, что так оно и есть, – сделал он заключение и посмотрел на мать.

– А мне, Шура, так нравится твой «Ивушка», что не могу тебе и передать: "Ивушка-печник… умер Ивушка…" Она хотела тоже сказать так, как в самом стихотворении, но не получилось, заохала, махнула рукой: дескать, ладно, посмейтесь…

– А что скажет Иван? – обратил он свой взгляд на меня. Я давно был готов ответить на подобный вопрос:

– Самым лучшим из всех твоих стихотворений считаю "Я убит подо Ржевом". Тронут им до глубины. А из поэм считаю лучшей "За далью – даль", хотя, конечно, говорю пока об опубликованной ее части.

Я тогда ни от кого не слышал и ничего не читал об этих произведениях и, естественно, говорил так, как думал.

Александр Трифонович поглядел на меня каким-то горячим, светящимся добротой взглядом и тут же привстал, пожал мне руку:

– Спасибо, Ваня! Я очень рад, рад, что так думает мой брат, еще спасибо тебе! Ты правильно понял это стихотворение, оно мне очень дорого.

Вскоре я стал собираться к себе, но мы еще не прощались, и я пригласил Александра Трифоновича побывать у меня еще раз.

– Спасибо, Ваня! Пожалуй, я заеду. Вот надо маме помочь насчет дровишек.

На кухне все еще сохранялась русская печь, сложенная покойным нашим отцом в первый же год после изгнания немцев из Смоленска; газа еще не было. Когда я вышел в прихожую, то неожиданно для себя увидел старуху. Это была теща Александра Трифоновича Ирина Евдокимовна Горелова. Я не был знаком с ней ни прежде, ни позже. Лет десять она с внуком жила в этой же квартире, в отдельной средней комнатке. Как, по какой причине она была поселена Александром Трифоновичем в эту квартиру, я не знаю и, наверное, никто не знает. Но для меня было загадкой уже одно то, что Александр Трифонович ни одним словом тогда о ней не вспомнил и она не была приглашена к нашему столу. Она не выходила из комнаты и не подавала никаких признаков, что она здесь есть.

Можно бы о ней и не упоминать в этих записках, но поскольку из довоенных писем ко мне и дневниковых записей Александра Трифоновича можно понять, что он относился к ней уважительно. А вот сейчас он как бы не хотел и знать, что она есть на свете. Она умерла, кажется, в 1960 году. Так что в одной квартире с нашей матерью она прожила лет пятнадцать. Как наша мать, так и Ирина Евдокимовна были на полном обеспечении Александра Трифоновича. Ежемесячно первого числа почта вручала переводы: матери – 150 рублей, теще – 100 рублей. Что же еще желать? Но если коснуться более сокровенной стороны жизни двух этих женщин, то, как говорится, "ни в сказке сказать, ни пером описать", – насколько их жизнь была мучительной для обеих. Они ненавидели друг друга. У одной была умная дочь, у другой – талантливый сын. Казалось, есть основание радоваться сватьям: их дети нашли друг в друге верных спутников жизни, смогли построить семейное счастье. Однако такого не случилось, и они постоянно враждовали. Как мне известно, наша мать скрывала от сына истинные взаимоотношения со сватьей, не жаловалась и не просила, чтобы он подумал об отдельной квартире для своей тещи. Но то ли он догадывался, то ли каким-то образом до него доходили слухи, он стал холоден к Ирине Евдокимовне и никогда о ней не спрашивал.

Как-то в начале семидесятых годов я гостил в Смоленске. Вместе с сестрами и братом Павлом мне пришлось быть у сестры нашей матери Елены Митрофановны. У ней было большое горе: только что похоронила мужа. Все мы хорошо знали Ивана Филипповича и были тронуты рассказом о его кончине. Выйдя на пенсию, он заскучал, стал томиться каким-то странным чувством и в конце концов наложил на себя руки. В общем, было очень тяжело слышать о том, как он накануне побывал у племянника в радиомастерской, взял отрезок кабеля и просил помочь Елене Митрофановне «закопать» его…

В тот же день мы ходили на кладбище. Душевной потребностью было почтить дорогих и кровно близких людей, поклониться их праху.

Благодаря Елене Митрофановне мы скоро нашли могилу отца. Здесь же похоронена и наша мама. На средства Александра Трифоновича над их прахом установлен гранитный памятник, на полированной части которого выбита надпись: имена родителей, даты рождения и кончины.

До чего же неузнаваемо стало само кладбище! Значительная часть его уже стерта с лица земли надвинувшимися массивами жилых многоэтажек. И, видимо, процесс этот будет продолжаться до полного уничтожения этого места – места вечного покоя наших предков.

Когда мы проходили тропкой между могилок, Елена Митрофановна приостановила нас возле одной оградки. Она была сварена из ребристого арматурного металла, очень проржавела и покосилась. Прямоугольник оградки изнутри зарос сорной травой, а в центральной части был виден глубокий провал осевшей от времени земли.

– Это могила тещи Александра Трифоновича, – сказала Елена Митрофановна. – Здесь никто никогда не бывал с того дня, как ее внук поставил эту оградку…

Вернемся к тем дням 1956 года, которые Александр Трифонович провел в Смоленске. 23 сентября во второй половине дня к моей хате на 4-й Северной подкатили две «Победы» одновременно. В одной из них приехал Александр Трифонович, сестра Анна и мама. Во второй – корреспондент газеты «Правда» по Смоленской области. Имени его не помню, и, наверное, это не столь уж важно (дату я хорошо помню, кому будет нужно узнать, не составит большого труда). В нашей единственной комнате было прибрано и даже уютно, но не было в ней стола. Собственно, стол вот-вот должен был появиться, как раз я занимался им в пристройке, оставалось только отделать столешницу. Пришлось внести его, как говорится, белым, неотделанным. Получилось с какой-то стороны даже занятно. Александр Трифонович и корреспондент помогли мне затащить стол в комнату, приладить недостающие сиденья, положив на табуретки отрезок доски, участливо и по-простецки посоветовали хозяйке "не проявлять особого усердия и забот насчет угощений – хорош хрен да луковица", а все прочее они предусмотрительно прихватили с собой. Пока Мария Васильевна с мамой и сестрой собирали на стол, Александр Трифонович затеял разговор о мастерах и мастерстве. Началом послужила деревянная кровать моей работы, которая привлекла его внимание рисунком инкрустации. Он касался рукой полированной плоскости спинок, удивлялся тщательности соединений и врезок и никак не соглашался с моим объяснением, что все это не так сложно, как может показаться неискушенному человеку.

– Не боги горшки обжигают, это да, но, знаешь, обжигают их мастера! – сказал под конец.

В то время у меня имелось мало изделий, которые я мог бы охотно показать. Многое по нужде было распродано, но все же кое-что нашлось. Я показал статуэтки, вырезанные из дерева, ажурные браслеты из кости, резные шкатулки и еще какие-то мелочи. Они произвели на Александра Трифоновича довольно приятное впечатление, и он с сожалением отметил, что я в свое время не получил должного образования.

– Да, Иван, в тебе – природный художник. И очень жаль, что сам ты долго об этом просто не знал. А впрочем, знаешь, все равно хорошо, ты – мастер. Порой мне самому так хотелось бы быть мастером какого-нибудь дела, например, быть хорошим печником.

Мы уселись за стол, но Александр Трифонович все продолжал начатый разговор. Он рассказал, что ему доводилось видеть у художников-скульпторов удивительные вещи:

– Как мне было ново и непонятно, когда показывали уродливые пни и разные коряги, на мой взгляд, пригодные только топить печь в каком-нибудь подовине, а мне говорили: "Вот, пожалуйста, почти скульптурный портрет Гоголя; а вот это – Антон Павлович, а тут – Достоевский". Я прямо-таки поражался их смелости, можно сказать – не верил. Оказалось – правда, художник может видеть или чувствовать в исходном материале, что тот таит в себе, что обещает.

Но вот на столе парит свежая отварная картошка, яичница во всю сковороду, солености на деревенский манер и «ниоткуда» – бутылка водки. И тут Александр Трифонович оставляет «схоластику» и, приняв позу какого-то далекого предка, запевает песенку о метелках: "Метелки вязали, в Москву отправляли. В Москве продавали – обратно езжали".

– Ну хорошо, дорогие мои! – громко и в то же время нежно и ласково начал Александр Трифонович. – До обидного мало, редко мы встречаемся, бываем вместе. Мама! Знаешь, я часто вспоминаю нашего Трифона Гордеевича. И недавно заметил, что многое во мне от него. Больше всего меня трогает его способность, его дар, если угодно, понимать и любить песню, а значит, и поэзию. Только подумать: в деревенской глуши, никогда ни с кем не встречался из просвещенных людей, не имел никакого контакта с ними, от которых, собственно, уходит в народ поэтическая мысль, а знал массу песен именно такого начала. Вот ведь что удивительно! Сколько я слышал в его исполнении песен, когда сам еще не знал, кому она принадлежит. И "За рекой, под горой, хуторочек стоит", "По небу полуночи ангел летел", и "Что ты жадно глядишь на дорогу", и "Сижу за решеткой в темнице сырой", и даже "О, не буди меня, дыхание весны". Нет, право же, удивительный был человек!

На несколько минут Александр Трифонович приумолк и думал о чем-то своем. Как раз в этот момент корреспондент «Правды» начал говорить:

– Знаете, что такое талант Александра Трифоновича? Это – редчайшее явление, это – гордость советской литературы! Он – вели…

Александр Трифонович как бы сбросил с себя отвлеченность и, сделав злую гримасу, резко оборвал:

– Ах, как это мне не нравится, как это нехорошо! Зачем же так непорядочно поступать?!

– Александр Трифонович! Простите, пожалуйста! Я понял, что допустил ошибку. Да не то сказал, но я понял…

Александр Трифонович не дал ему договорить и обратился к сестре Анне:

– Нюра, давай споем песенку о перевозчике. Я помню, у тебя очень хорошо получалось.

Анна из всех нас, пожалуй, самая несчастная: семейная жизнь у нее не сложилась. Образования – никакого. Всю свою трудовую жизнь прошла санитаркой. Выше не поднялась. У нее росла дочка Надя. Ей и посвятила Анна всю свою жизнь, без остатка. Надя оказалась способной, получила (при помощи Александра Трифоновича) образование: окончила Московский государственный библиотечный институт, а затем защитила диссертацию кандидата педагогических наук. Вот это и была награда для нашей сестры за все, что она вынесла. От рождения и до конца дней своих она не разлучалась с нашей матерью. Бессловесно, безропотно несла Анна свой тяжкий крест, идя всегда рядом с тем человеком, который дал ей жизнь. Все претерпев, она жила каждый день тем, что вечером будет встреча с мамой, ей она что-то расскажет, в ответ что-то услышит. И главная отрада у нее была дочка Надя, Наденька, Надюша

Анна запела:

Перевозчик-водогребщик,

Парень молодой.

Перевези меня на ту сторону,

Сторону – домой.

Мама слушала и, безголосо шевеля губами и покачивая головой, как бы шла следом песни, про себя совершая тот далекий путь, листая календарь обратно. И не выдержала – прослезилась, когда Александр Трифонович в самом конце песни добавил от себя:

Дальней молодости слезы

Не до тех девичьих слез.

Как иные перевозы

В жизни видеть привелось.

Александр Трифонович достал сигареты и, оглянувшись вокруг, встал, кивком сделал знак, чтобы выйти покурить. В маленькой прихожей (она же и сенцы, и мастерская) он обратил внимание на мой рабочий стол, остановился:

– Твоя "студия"?

– Да уж как назовешь… Занимаюсь вот… по возможности.

Я показал ему «стяжку» интарсии, скрепленную гуммибумагой заготовку для портрета "Василий Теркин" по рисунку О. Верейского. В ней еще трудно было что-либо понять ему: вся лицевая сторона была закрыта полосками клеющей бумаги, другая же, нелицевая, представляла собой топорщившиеся шероховатые кусочки разноцветной древесины. Но когда я пояснил ему, как все это будет выглядеть в конечном итоге, он удивился:

– Ты, Иван, неузнаваем! Пусть не все тебе удастся из задуманного, но я вижу в тебе интеллигентного человека, живущего с интересом к делу. И это – главное в жизни.

(Кстати упомяну, что тот портрет Василия Теркина находится в музее Смоленского педагогического института, в экспозиции, посвященной жизни и творчеству Александра Трифоновича.)

Мы вышли на улицу и увидели медленно идущего старого человека с палкой. Александр Трифонович так внимательно посмотрел на его согбенную фигуру, что я невольно насторожился и ждал, что он скажет.

– Ты видишь, что человек не переставляет свою палку, а подтаскивает ее? – спросил Александр Трифонович. – Это – старость. Когда я вижу таких людей, куда-то одиноко идущих, мне становится грустно: что-то он еще не доделал, что-то его еще к чему-то обязывает, но смотрит он уже только – Александр Трифонович ткнул скрюченной рукой к ногам – туда!.. И заметь, – он тронул меня рукой, – они об этом не думают и не замечают этого – живут! Живут, как судьба позволит: "Родятся в радости и умирают в радости", как сказал о простых людях Лев Николаевич Толстой. Это очень хорошо сказано и, смею думать, не без основания.

Мы слышим надтреснутый, застоявшийся голос сестры Анны:

– Шура, Иван! Где вы? Что у вас там? Мама беспокоится. Идите в комнату!

– Мама! Мы сейчас видели человека, и мне показалось, что это? …Нет, не сейчас, а однажды, когда я буду старый-старый, немощный и с палочкой буду где-то ковылять, ничего не видя, кроме своих поочередно шаркающих ног. Вот мы и задержались…

– Что это, Шура, у тебя такие мысли? Ты говоришь мне, своей матери, о том, что тебя совсем не касается. Ты подумал о том, что мне не может это нравиться? Не лезь вперед батьки…

– Вот это, мама, очень правильно, что ты вовремя одернула «супостата», так сказать, по-матерински. А теперь… теперь, хоть и прискорбно, но… памяти безвременно ушедших позволим по семь граммов, "по чарочке, по нашей, фронтовой…"

Может, эта «фронтовая» сыграла известную роль или просто потому, что с кровными родными Александр Трифонович счел возможным и нужным вести себя как-то иначе, чем с кем бы то ни было, затрудняюсь сказать, но он спросил у меня вот о чем:

– Скажи, Иван, как бы ты поступил, если бы однажды, при каких-то обстоятельствах, увидел старого опустившегося человека, который тащился бы с котомкой в рваной, истлевшей одежде, и вдруг узнал бы в нем меня, твоего брата?

– Ну, дорогой мой брат, – ответил я, – да я был бы рад, что встретил тебя живым, был бы рад тебе помочь – сделал бы все от меня зависящее, чтобы избавить тебя от несчастья!

– Верю, Иван. Знаю, что не оставил бы меня в беде. – Он положил мне на плечо руку и умиленно посмотрел мне в лицо.

Мы сидели рядом и говорили, и совсем как-то забыли, что нас слушают. Александр Трифонович продолжал:

– Ты рад, что у тебя есть такой брат? Ну, то есть, что я – твой брат?

Этот вопрос был для меня так неожидан, что я растерялся и не знал, что ответить. Во-первых, я боялся, как бы не обидеть брата той правдой, которая действительно имела место, а во-вторых, не хотел отделаться выдумкой, не хотел и не мог лгать в угоду уверенности брата, что мы, его братья и сестры, просто счастливы, что он есть на свете. На самом деле все было несколько иначе. Жизнь свидетельствовала: мы (братья и сестры) никогда не были вхожи к брату как к брату. Для нас он был "за кордоном". И не это, допустим, главное, пусть оно и так, хотя – как же так? По какой-то нужде Константин хотел видеть Александра Трифоновича. Поехал в Москву, через посторонних людей раздобыл адрес, добрался до той сказочной Пахры. У бетонного гаража-ограды была овчарка: ходу нет. Постоял, подумал: "Как тут быть?" Но живые там были, вышла сама Мария Илларионовна.

– Что вы хотите? – спросила она, не открывая калитки. – Несколько секунд я молча смотрел на нее, она – на меня, – рассказывал мне Константин, – затем сказал только одно слово: "Ни-че-во!", повернулся и ушел.

Она "не узнала" Константина Трифоновича, хотя общеизвестно, что он и Александр схожи, как близнецы. Это – страшно.

Но это еще ничего не говорит о самом Александре Трифоновиче, скажет или подумает читатель. Возможно, но все же, все же…

Итак, мне нужно было ответить на вопрос: рад ли я, что у меня есть такой знаменитый брат?

– Да, я всегда радовался твоим успехам, – сказал я, – гордился, что ты наш, ты – брат. Я носил твое имя возле сердца, радуясь каждому твоему слову, встреченному мною за тысячи верст от тебя. Но для большинства людей, с которыми приходилось и приходится встречаться, я – лишь однофамилец твой. Как только назову себя, тут же мне сообщат: "Писатель есть Твардовский, «Теркина» написал. Знаете?" – "Да, – говорю, – знаю, он мой брат". – "Ну-ну! Брат…", посмотрит этак одним глазом, почешет затылок да и прыснет со смеху: "Куда хватил!"

Александр Трифонович слушал меня не без улыбки, хотя, видимо, соглашался, что такое может быть.

– Так что, – продолжал я, – радость моя нередко омрачалась, но что поделаешь… Тебе же говорили земляки: "Высоко, земляк, пролез", вот ты и должен понять меня. Что ж можно добавить? Многое зависит от наших отношений, а они зависят от тебя. Чем ближе ты будешь к нам, к своим братьям, тем больше мы будем рады. Ты не обиделся?

– Может быть… – сказал он, вздохнув, грустно посмотрел на меня, затем взял бутылку и налил себе и мне водки. Он упустил из виду, что рядом сидит его товарищ, корреспондент, и я напомнил брату об этом.

– Простите, пожалуйста, я задумался и… бывает. – Он налил и товарищу. – Продолжим! – сказал и, морщась, выпил. Закусил очень слабо и, глядя на меня, начал разговор совсем о другом.

– А не согласишься ли ты поработать у меня? Мне нужно надстроить книжные шкафы. Я привык к ним, и мне не хочется их заменять, но надо их как-то нарастить, что ли, или сделать в том же стиле надставки. Как ты думаешь, это можно сделать? Ты хорошо заработаешь у меня. Это без шуток!

– Я был бы счастлив, если ты смог бы обеспечить нужным материалом и, конечно, условиями, чтобы я никому не мешал и чтобы мне также…

Он не дал мне договорить, заверил, что все это можно уладить.

Я подумал (правда, с долей сомнения): а почему бы и не поработать, почему бы не показать брату, что и как я могу. Мое положение было весьма незавидное в смысле финансов, я даже обрадовался, что есть случай заработать, и мы как бы договорились, что он даст мне знать, когда можно будет к нему приехать с инструментом. Но вот он уже уезжал, и я, выйдя проводить, забеспокоился, что он не записал мой адрес, напомнил ему. Он, сидя в машине, взглянул на номер дома, что-то прошептал раза два, кивая головой, но так и не записал. И мне показалось, что дело не сбудется.

Месяца два-три я ждал письма с приглашением, строил всякие догадки, но так ничего и не дождался. Рассказал Константину, что так-то и так, имел разговор – жду.

– Не жди! – сказал Константин. – Пустое! – махнул рукой: дескать, разговор после рюмки…

В Смоленске моя семья не прижилась. Ровно через полгода, в конце марта 1957 года, мы спешно продали свое жилье и уехали обратно в Нижний Тагил. Перед отходом поезда я послал телеграмму Александру Трифоновичу, просил его встретить. Не смею упрекнуть его по этому поводу – не было случая, чтобы по телеграмме он не вышел к поезду. И на этот раз Александр Трифонович стоял как раз в том месте, где должен быть наш вагон.

– Что же такое случилось, куда вы отправились? – был его вопрос.

Я рассказал все, как оно и было, – не можем прожить на мой заработок, перспектива не сулит лучшего и поэтому решили возвратиться на Урал. Да, покривился Александр Трифонович, не понравилось ему наше решение.

– Ну хорошо, – сказал он. – А «рука» там есть, чтобы иметь место, квартиру? Ведь всякий переезд – не шутейное дело.

Я сказал, что в месте нет сомнений: знают меня, возьмут с радостью, но квартира, жилье – дело проблематичное, нужно будет покупать хату.

– Так. Почти ясно. Но сейчас куда вы намерены?

– Да куда же? На Казанский вокзал.

– Тогда пойдем к остановке такси.

Машин было много, но Александр Трифонович сразу же спросил громко и холодно: "Кто на очереди?" Таксисты наперебой предлагали свои услуги, но он снова повторил: "Кто на очереди?" Такой нашелся, и мы поехали. После оформления билетов нам предстояло ожидать поезда часа три. Имея в виду, что по приезде в Нижний Тагил мне нужно будет приобретать собственную жилплощадь – покупать хату или, как принято говорить, дом, я объяснился с братом насчет возможного займа у него.

– Как много тебе нужно? – спросил он.

Прикинув, я сказал, что нужно тысяч десять.

– Что могу тебе сказать? Сумма меня не пугает. Ты можешь рассчитывать на пятнадцать. Но дело, понимаешь, в том, что сегодня у меня нет даже на чекушку. Нужно будет тебе сделать так: приедешь в Тагил, сразу же заведи сберегательную книжку, положи хоть рублей пять и вышли мне номер счета. Это нужно для того, чтобы не платить за перевод, – стоит дорого, а перевод на счет – законное право; оно, кажется, ничего не стоит.

– Так, может, пойдем посидим в ресторане? – предложил я.

– Не откажусь, – встречаемся редко.

Часы ожидания мы провели в ресторане. Александр Трифонович проводил нас к поезду, и мы расстались. Через двое суток были в Нижнем Тагиле, остановились у сестры жены.

Дней через пять нашли и сторговали домик. В задаток отдали почти все имевшиеся у нас деньги в расчете, что не сегодня-завтра получим обещанное братом. В сберкассе справлялись ежедневно, но перевод на сберкнижку не поступал. Срок по договору неумолимо приближался, и мы были на грани утраты права на внесенный задаток. Заказали переговоры по телефону. Связь с Москвой только в ночные часы. Переговоры не состоялись: квартира брата вызова не приняла. Послали телеграмму – ответа не получили. Что делать? Решаю ехать в Москву поездом. Но это только сказать "решаю ехать", а в душе горю жгучим стыдом, как только подумаю, куда и зачем еду. Да и денег же кое-как наскребли только на билет.

В Москву приехал 30 марта часов в девять вечера. На новой квартире у брата никогда не бывал, где та Первобородинская, не имею понятия, пришлось брать такси. Оказалось, не очень далеко, доехали скоро. Но как я чувствовал себя, не могу передать: все во мне взвинчено до предела, и я только и думал: с чего начать, как сказать, как себя держать? Несколько минут постоял у подъезда, вроде немного успокоился. Поднимаюсь по лестнице как можно медленнее, чтобы не запыхаться. Кажется, на шестом этаже нахожу семьдесят второй номер. Стою. Отдыхаю, собираюсь с мыслями. Шапку снял, причесался. Перед глазами кнопка звонка, и наконец я нажимаю ее. Из глубины квартиры слышатся приближающиеся шаги, щелкнул замок, и дверь открылась: Мария Илларионовна смотрит на меня.

– Здравствуйте, Мария Илларионовна! – Она молчит. – Вы меня не узнаете?

– Да, не узнаю, – отвечает.

– Я брат вашего мужа, Иван.

Она повернулась и ушла в глубь квартиры. Мне слышно, как она сказала: "Иди, брат моего мужа приехал!" Я продолжаю стоять у дверей, не смея переступить порог. В домашнем, в каком-то махровом костюме, медленно и болезненно подходит Александр Трифонович.

– Ты, Ваня? Ну проходи же! Что это стоишь в дверях? Что-нибудь случилось? Рассказывай скорей! Что ты приехал?

Из его слов я мог понять, что ни мое письмо, ни телеграмма до него не дошли.

– Александр, дорогой мой! Ты же почему-то не ответил ни на письмо, ни на телеграмму. От телефонного разговора квартира отказалась. Тебе ясно теперь?

– Какое письмо? Какая телеграмма? Я ничего не знаю. – Он глядел на Марию Илларионовну и ждал ответа.

– Ты две недели не смотрел почту!

Александр не стал продолжать, для меня все было ясно. Он увел меня в свой рабочий кабинет, усадил на тахту, придвинул кресло поближе ко мне, сел, начал тихо:

– Ты видишь, в каком я состоянии? Мне очень трудно сейчас о чем-либо говорить, в такие дни я никого не принимаю.

Да, таким еще никогда я не видел брата: лицо отекшее, глаза воспаленные, дыхание хрипящее и прерывистое, но мысль его была совершенно логичной и ясной. Он закашлялся и ушел. Мне было слышно, как мучительно он кашлял, будто в нем все выворачивалось изнутри с каким-то затяжным иканием. Примерно через полчаса он возвратился, снова сел в кресло, опять стал расспрашивать, как я доехал, как устроился и опять: "Что случилось, зачем приехал?" Я снова рассказывал ему, что согласно нашей договоренности сделал все: письмо отправил, номер счета – тоже. Ждал ответа, но ни на письмо, ни на телеграмму – ни звука, а от телефонного разговора даже отказались.

– Ладно! Ты здесь, на тахте, давай ложись спать, – сказал он. – Утром поговорим.

Но какой мне там сон! Я проклинал все на свете. Часа в четыре ночи он опять пришел в кабинет:

– Ты не спишь? И я, понимаешь, не могу уснуть. – Помолчал. – Денег у меня, Иван, нет. Попробую поговорить с Марией Илларионовной. Может, что-нибудь получится. Но это – утром. Спи!

Кое-как дождался утра. Многое мне казалось странным и непонятным. "Попробую поговорить с Марией Илларионовной" – слова знаменитого брата! Какая жуткая зависимость! Как это не вяжется с его громкой славой. И мне уже не хочется ничего, никакой помощи, если она так дорого стоит брату.

Александр Трифонович входит и говорит:

– С добрым утром! Иди, Иван, хоть чашку чая выпей. – Тут же сообщает, что она дает десять тысяч. – Только, пожалуйста, подойди к ней и поблагодари. Да, да. Сделай это, дорогой Иван.

Почему-то мне было очень трудно выполнить эту просьбу. Я чувствовал себя каким-то грабителем и лишь волей больших усилий подошел к ней, сказал:

– Я обязан благодарить вас, уважаемая Мария Илларионовна! Примите, пожалуйста, мое сердечное вам спасибо. – Получилось неискренно, но что-то еще прибавить просто не мог.

– Денег я вам не дам. Пошлю их вашей жене, – окатила она меня.

Нет, я не упал, но дар речи утратил. Еле отошел…

Александр Трифонович все это видел и слышал, что-то хотел сказать, но, кроме какого-то "Ну-у за…", так ничего и не сказал.

На большом продолговатом столе одиноко стояла чашка остывшего чая и рядом с ней, на блюдце, – ломтики хлеба. Это было поставлено для меня.

Я стал собираться в дорогу, на вокзал, хотя не знал, в какое время отходит нужный мне поезд. Меня не задерживали. Александр Трифонович заметил, что на мне шапка, снял ее и одел свою темно-синюю кепку: "Жарко тебе", – сказал он. Я откланялся и ушел.

Когда я спустился по лестнице на один марш, то услышал:

– Ванюша! Подожди! – Я обернулся. – Слушай, Ваня, возьми-ка хоть вот эту бумажку. Мало ли что в дороге… – Протянул мне сотенную.

Часов двадцать мне пришлось ждать нужного поезда – с утра до поздней ночи. Все я передумал, и очень обидно было так мучительно болтаться на вокзале в городе, где живет родной брат. Разве нельзя ему было позвонить, справиться о поезде; наконец, предложить поесть? Мелочи? Нет! Не мелочи это.

Деньги Мария Илларионовна прислала, как и сказала, моей жене Марии Васильевне. Но поскольку не мне, то я считал, что и не должен я ее благодарить. Два года не писал и брату. Но время приглушает чувство обиды. И однажды, в марте 1959 года, я написал-таки Александру Трифоновичу. Я уже забыл, о чем писал, но, видимо, это было душевное письмо. Вот что он писал мне в ответ:

М. 22.04.59

Здравствуй, дорогой Иван!

Очень рад, что ты наконец подал весть о себе, а то мне уж казалось бог знает что. Ведь ты не счел нужным по возвращении в Тагил написать два слова: "Получил, спасибо". Это элементарная вежливость. Для меня, конечно, это не имело значения, но перед женой, у которой я выпросил деньги для тебя, мне было потом неудобно: или человек обиделся, или он настолько темный, что не понимает неприличия своего молчания.

Но это, конечно, пустяки, только на будущее в отношениях с людьми учти это.

Очень рад, что у тебя все наладилось на новом месте, особенно хорошо, что ты сам доволен.

Ты вспомнил в письме о каких-то моих словах, неприятных тебе, но, боже мой, ты же видел, что я был просто невменяем. В такие периоды я никого не принимал, мне было очень тяжело. Но и это все пустяки, было и прошло, вспоминать не нужно.

Если ты еще испытываешь трудности, в смысле долгов и т. п., просто черкни, – вышлю, сколько нужно, без всякого напряжения.

Вырезка из газеты тоже порадовала меня, хорошо, когда работа оценивается по достоинству, но не придавай большого значения этой репортерской заметке, будь выше этого.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю