Текст книги "Атланты и кариатиды"
Автор книги: Иван Шамякин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 41 страниц)
XXV
Поля позвонила без четверти девять, когда Галина Владимировна только вошла в приемную, сняла пальто и переобувалась – сменяла тесные сапоги на туфли.
Она слушала Шугачеву затаив дыхание, так что Поля несколько раз повторяла «алло!» и спрашивала: «Вы слушаете?»
Галина Владимировна слушала далекий глухой голос и удары собственного сердца, которые с каждой минутой все учащались, радуя и пугая.
Она горячо уверила Шугачеву:
– Да, да, я все сделаю, я все сделаю. Не беспокойтесь, пожалуйста.
А положив трубку, долго стояла неподвижно, забыв, что на одной ноге сапог, на другой туфля.
Но что она сделает? Как? Через кого?
Никогда она не использовала авторитет учреждения, в котором работала. Никогда не позволяла себе и не может позволить позвонить кому-нибудь от имени секретаря. Значит, надо просить Игнатовича. Вздрогнула. Испуганно оглянулась, сделала шаг и почувствовала, что на ногах разная обувь.
В коридоре послышались голоса сотрудников. Она засуетилась, словно ее захватили за чем-то предосудительным.
Но, причесываясь перед зеркальцем, укрепленным на внутренней стороне дверцы шкафа, она как будто вдруг увидела не отражение своего растерянного лица, а его, больного, одинокого, и почувствовала, как не чувствовала еще никогда, насколько дорог ей этот человек. Для него она готова на все. Какое теперь имеет значение, что подумает Игнатович? Пусть что хочет думает,.. Она даже не скажет, что это просьба Шугачевых! Это ее просьба!
И сразу успокоилась, теперь уже веря, что она действительно, как пообещала Шугачевой, сделает все, даже если Игнатович... Нет, нет! Не может быть! Ей не хотелось дурно думать о Герасиме Петровиче. Ее вера в людей, в их доброту и чуткость здесь, на работе, все укреплялась.
Она разбирала почту, когда вошел Игнатович. Как всегда, поздоровался за руку. Ее порадовало, что Герасим Петрович нынче веселее, чем в последние три дня.
– Что у нас сегодня, Галина Владимировна?
– В десять исполком.
– Помню. Ох эти заседания! Все заседаем. А работать когда? Когда работать будем? Почта большая?
– Нет. Лично вам несколько бумаг.
Она зарегистрировала эти бумаги, положила в папку «Для доклада», вошла в кабинет.
Герасим Петрович уже работал – читал записку и проект постановления исполкома по коммунальному хозяйству. Факты возмутительные. Он почти с удовольствием подумал, что Аноха придется снимать с большим треском, чем Карнача. Этим он как бы оправдывался перед Карначом, который спокойно говорить не мог о коммунальном хозяйстве города, Аноха считал жуликом, кажется, не без оснований.
Галина Владимировна положила папку и осталась стоять у стола. Ждала. Он сперва бросил на нее быстрый взгляд и сказал «спасибо», вспомнив, что забыл поблагодарить сразу. Подумал, что она ждет этого привычного «спасибо», которое одновременно означало: вы свободны. Но она не уходила. Ему показалось, что она дышит громче обычного. Волнуется, что ли?
Герасим Петрович оттолкнулся локтями от стола, приник спиной к спинке кресла и с любопытством посмотрел на свою аккуратную и сдержанную секретаршу. Увидел, как она спазматически проглотила что-то. Она проглотила его имя, потому что он услышал только «...Петрович». Но дальше заговорила ровно, отчетливо:
– Заболел Максим Евтихиевич. Лежит на даче. Один. Нужен врач. Но туда не каждая машина пройдет... от шоссе... Вы же знаете... Только вы можете помочь. Позвоните, пожалуйста.
Он с натугой оторвался от спинки кресла и снова склонился над столом, над проектом постановления. Галина Владимировна увидела, как покраснел пятак его проплешины.
Да, он разозлился. Что они лезут к нему со всякой мелочью? Нянька он, что ли, диспетчер «Скорой помощи»? Есть поликлиники в городе, амбулатории на селе. И у каждого есть право на лечение. Вызывайте любого врача. Больному не откажут.
Но тут же опомнился. Так ответить было бы бездушным бюрократизмом, а он никогда не был бюрократом, особенно если дело шло о судьбе или здоровье людей. Он может наказать, но может и помочь. В такой ситуации обязательно должен помочь! Снова откинулся на спинку кресла, взглянул на Галину Владимировну с усмешкой, сказал без иронии, без осуждения, почти шутливо:
– Далеко вы с Карначом зашли... В Волчий Лог.
– Эх, Герасим Петрович! – Она так блеснула глазами и так произнесла эти слова, что показалось, дала пощечину, и он сразу съежился, смутился, как не смущался уже давно, во всяком случае, перед подчиненными. Выкинул вперед длинную руку, сорвал листок настольного календаря, написал на нем: «Карнач – Коляда». Писать он стал, чтобы спрятать лицо. Потом схватил маленькую телефонную книжку и, отыскивая номер, торопливо, будто очень спеша, заверил:
– Да-да. Я позвоню, позвоню. Врач будет. Не волнуйтесь.
И повернулся к столику с телефонами.
Она попросила тихо, вежливо, но (он потом вспомнил) совсем не так застенчиво, как просила о чем-нибудь раньше, например, отпрашиваясь с работы, когда болели дети:
– Я хочу туда поехать сама. Разрешите?
– Да. Конечно... Пожалуйста, – так же торопливо согласился он, только бы она скорей ушла, отстала. Не мог он говорить с этой женщиной так, как говорил с другими работниками аппарата. Любая другая сотрудница должна была бы дать подробное объяснение.
Когда она поблагодарила и вышла, рука его застыла на телефонном аппарате. И весь он застыл, словно прислушиваясь к чему-то. К себе. Опять появилось чувство, которое пережил на бюро, как будто он потерпел поражение. В чем? В борьбе с кем? Из-за чего? Глупости. Нервы. Но чем больше он думал о Галине Владимировне и Максиме, тем сильнее овладевало им это чувство.
Максим почти испугался, когда вместе с врачом вошла Галина Владимировна.
«А она тут зачем?» Меньше всего ему хотелось, чтоб в таком состоянии его увидела она. Даже во сне она ни разу не приснилась. И не подумал о ней ни разу, не пожелал, чтобы она пришла.
Врач с мужской галантностью, а может быть, и с умыслом пропустил ее вперед. Она первая переступила порог и первая должна была заговорить.
– Здравствуйте, Максим Евтихиевич. Как вы тут?
– Ничего. Спасибо.
И оба смутились, как подростки.
Врач был мужчина лет тридцати пяти. Способный, поэтому самоуверенный. Знал себе цену. Держался как старый профессор.
Когда заведующая отделением сказала ему, что поедет человек из горкома, он разозлился:
– Это еще зачем? Для контроля?
Контроля он никакого не боялся, но сразу подумал, что горкомовцу придется уступить место рядом с шофером в кабине, а самому лезть в кузов санитарной машины на носилки, где удобно лежать, но неудобно сидеть. Но когда увидел Галину Владимировну, настроение его сразу поднялось. Заходил вокруг нее петухом. Всю дорогу через оконце рассказывал ей медицинские анекдоты, даже спел арию – похвастал своей музыкальностью и голосом. И пытался что-то плести о любви с первого взгляда.
Между прочим спросил:
– Вам поручено проведать архитектора?
– Да.
– А какой черт его туда занес?
– Не знаю.
– Оригинальничают. Классиков разыгрывают. Типа этого я знаю. Подумаешь, Растрелли!
Сообразив, что женщина приехала не по поручению горкома, а по велению сердца, доктор весело свистнул и заговорщицки подмигнул Максиму: мол, все понимаю и молчу, ибо сам грешен.
Максиму не понравилась его бесцеремонность и то, что он догадался об их отношениях. Но тут же подумал: какие отношения? Один на один они оставались несколько минут в приемной да в машине, когда он пригласил ее в театр. Он был недоволен, что она приехала. И что доктор приехал. Зачем? Он чувствует себя лучше. Это все Поля. «Что-нибудь придумаем». Придумала!
Галина Владимировна почувствовала недовольство Максима и совсем растерялась, не знала, где сесть, где стать, что делать.
Максиму не хотелось раздеваться при ней, под теплой пижамной курткой было просоленное по́том белье. Он взглядом попросил ее выйти. Она обрадовалась этой возможности.
Очень она разволновалась. Как девочка. Однако не жалела, что приехала. С любопытством разглядывала уникальную дачку. Сразу поняла, что все тут сделано его руками. Удивилась порядку, такой не мог навести мужчина, да еще больной. Ревниво подумала: кто-то тут был. Кто? Вспомнила: Шугачева, и успокоилась. Прислушалась, что говорит врач.
– Что вас сюда занесло? Строите город, а своего угла нет?
– Нет.
– Парадокс.
– Разве их мало, парадоксов?
– Это верно. Дышите глубже. Еще. Так. Не дышите. Сердце не тревожит? Сколько вам лет?
Галина Владимировна не услышала, сколько ему лет. В самом деле, сколько? Даже этого она не знает. Из того, что говорил Максим Евтихиевич, она многого не слышала, словно он нарочно говорил тихо. Гремел один доктор. Крикнул, как, наверно, привык кричать сестрам:
– Галина Владимировна! Ложку!
Она кинулась в миниатюрную кухоньку, где, однако, не было тесно, и в стенном шкафчике сразу нашла ложку.
Посмотрев горло, доктор задумался, но серьезности у него хватило ненадолго. Тут же бросил игривый взгляд на Галину Владимировну.
– Могу забрать в больницу. Карета есть. Но если за вами будут ухаживать такие женщины, не как врач, как человек, не советую. В больнице вам не будет лучше.
– Я останусь здесь. Не люблю шума. Предпочитаю одиночество.
Доктор хмыкнул.
– Такое одиночество и я предпочитаю.
Максим подумал: «Нахал. Бестактный тип».
Делая назначения, доктор обращался к Галине Владимировне:
– Поставьте ему горчичники. Горячее молоко с боржомом. Хотя боржом труднее достать, чем коньяк до повышения цен, но вы достанете. Малиновый чай. С медом. Только мед не кладите в чай, а лижите с ложечки, – это он сказал больному. – По таблетке этазола четыре раза в день. На ночь – две аспирина...
– Аспирин принимаю. Средство старое. Каждому известное.
– Не все старое худо. Скорее наоборот.
Одеваясь, доктор спросил у Галины Владимировны:
– Вы поедете? – В хитрых глазах его блеснули смешинки.
У нее и мысли не было остаться. Конечно, она собиралась тут же вернуться назад. Но, наверно, из-за этих смешинок ответила резко и решительно:
– Нет. Я остаюсь. Выполню ваши назначения.
Максим удивленно посмотрел на нее. Она отвернулась. Проводить доктора не вышла. Стояла у окна и смотрела, как отъезжает машина, буксуя в размякшем снегу. Как машет рукой галантный доктор. А Максим не сводил с нее глаз. И что-то очень теплое, очень приятное разливалось в груди. Нежность? Благодарность? Умиление? Нет, что-то более глубокое, что трудно выразить словами.
Когда машина отошла, она повернулась к нему, растерянная и даже как будто испуганная своей дерзостью, с виноватой улыбкой сказала:
– Мне надо было ехать. В аптеку. И в гастроном... Я приехала, как гостья, с пустыми руками, – совсем по-детски показала ладони. Этот жест ее особенно понравился и обрадовал. Никогда не думал, что такая мелочь может обрадовать, так поднять настроение.
– Ничего не надо. У меня все есть, кроме разве боржома. Вчера привезла Поля Шугачева. Это она вам позвонила?
– Да.
Галина Владимировна вспомнила, что Герасим Петрович не сказал, на сколько времени отпускает ее. Будет сердиться, что ее так долго нет. Но тут же подумала по-девичьи дерзко: «Ну и пускай! Так ему и надо», – и засмеялась своей независимости и бесстрашию. Она уважала Герасима Петровича, но и боялась его. А вот сегодня не боится. Как это хорошо – никого не бояться!
Максим не догадывался, чему она смеется. Подумал, ее рассмешил его вид.
– Простите, что я с такой бородой.
– Так это ж теперь модно, – и она опять рассмеялась.
Обыкновенные, почти пустые слова, но каждый из них читал в этих словах другой, глубокий смысл, тот, который так был им нужен.
– Нет, для вас я побреюсь.
– Не надо, прошу вас. Вы похожи на ассирийца из учебника истории.
– Да, из истории...
– Не вспоминайте о грустном. – Она вдруг приблизилась и провела мягкой горячей ладонью по его колючей, с блестками серебра щеке. Он взял двумя руками ее маленькую руку, согнул пальцы в кулачок и прижал этот кулачок не к губам, к виску, и она почувствовала на его виске пульс – частый-частый.
XXVI
Сосновский возвращался из поездки по области. Четыре дня месил колесами вездехода весеннюю грязь. Объехал все западные районы, проверял подготовку к весеннему севу. Картина открылась неровная, пестрая. Одни хозяйства вызвали радостное удовлетворение, другие – разочарование. Особенно неприятно, когда подводят те, на кого надеешься. Попадались и такие, Правда, зазнайки эти будут долго помнить его приезд. Распекал он их не за закрытыми дверьми. Там, где не требовались оргвыводы, «подтянул» председателей колхозов и директоров совхозов перед общими собраниями колхозников и рабочих. Собрания эти, не сомневался, запомнят не только руководители хозяйств, но и районное начальство.
Обдумывая результаты своей поездки, пришел к выводу, что уровень подготовки к севу, безусловно, выше, чем в прошлые годы, – больше порядка, точности, лучше отремонтированы машины, больше на полях удобрений. Значит, залог урожая налицо. Так почему ж не порадоваться? Почему не отдаться весеннему настроению? Сосновский, как все здоровые, жизнерадостные люди, умел приводить себя в доброе настроение даже после крупных неприятностей. А эта поездка дала удовлетворение. Везет целый воз фактов для доклада на пленуме. Это совсем другое дело – свои собственные факты, не то что представленные инструкторами отдела.
Зашлепанный грязью «газик» мчался по подсохшему шоссе. Весеннее солнце под вечер остыло и уже не жгло, а ласково грело щеку сквозь открытое окно. Леонид Минович снял шляпу, подставил солнцу лысину.
Шофер, не одобряя, глянул на секретаря и закрыл окно со своей стороны. Посоветовал:
– Наденьте шапку. Продует. Поросль у вас негустая.
– О небо! Это ты, чертов сын, так говоришь о моей голове?
Шофер засмеялся.
– Не о голове. О лесозащитной полосе.
– Микола! Удивляюсь, как я тебя терплю так долго? Ты без конца намекаешь на наши промашки. Я знаю, какие ты полосы имеешь в виду. Лучше спой.
Случалось, в далекой дороге, когда было скучно и хотелось спать, Микола начинал импровизировать – пел, как тунгус, обо всем, что видел перед собой или увидел за время поездки; своеобразно рисовал людей и события и мог даже пройтись – считал, что в песне все дозволено, – насчет самого Сосновского, показать, к примеру, как тот «промывал» белые косточки «князя Липского», «славного боярина» колхоза «Восход», или «рыцаря железного» «Сельхозтехники», короля неотремонтированных тракторов.
Леониду Миновичу очень нравились эти импровизации. Слушая их, он хохотал. Но по заказу Микола никогда не пел. Для этого ему нужно было особое настроение.
А если нет песни, анекдота, доброй беседы, думаешь о делах. Куда от них денешься?
Подъезжали к городу, отходили заботы деревенские, подступали городские. Думал о завтрашнем заседании бюро обкома. Очень серьезный вопрос – о перестройке руководства промышленностью, о создании производственных объединений. Работает комиссия во главе с Игнатовичем. Герасим, конечно, наметит существенные мероприятия. Человек аккуратный. Сверхаккуратный. И считает себя лучшим знатоком промышленности, города, руководителем новой формации. Сосновский хорошо знает, что секретарь горкома думает о нем. Ничего дурного. Но признает его компетенцию лишь в вопросах сельского хозяйства. Да еще, безусловно, думает, что, мол, постарел Леня, едет на старом методе. Постарел – это правда. Но не устарел. А что касается методов, то он, Сосновский, считает, что в их работе ни новых, ни старых методов нет, партийная работа – не свод правил и инструкций, старых и новых, а неустанное творчество, ежедневное и ежечасное. Можно применить и ЭВМ. Но если вот эта, полученная от родителей ЭВМ работает не на уровне требований времени, тогда, как говорится, слазь с крыши, не порти гонта.
Вот так, Герасим. Парень ты хороший, современный. Но был бы еще лучше, если б тебе немножко меньше самоуверенности и немножко больше самокритики. И еще одно: если б в дела твои не вмешивалась твоя слишком умная жена.
Сосновский все знал о своих сотрудниках. Не собирал эти сведения специально. Просто в нем жило естественное внимание к каждому человеку, к жизни любого работника. Может быть, поэтому он редко ошибался в подборе кадров, когда подбирал сам, никто не навязывал.
О Елизавете Игнатович, активной профсоюзной деятельнице, подумал с юмором. Но тут же вспомнил другого человека – Карнача. Без юмора уже. Серьезно. Карнач был на его совести. Это было одно из тех дел, которые он считал незавершенными, к которым собирался вернуться.
Разумеется, с формальной стороны постановление горкома – комар носа не подточит. Все пригнано по-игнатовичски. Карначу можно было дать по шее не только за все вместе, но и по каждому пункту в отдельности. Можно за жену – стоим на страже морали и семьи. Можно за архитектуру – там сам черт ногу сломит, это область, где легче всего белое сделать черным и наоборот. Можно стукнуть за позицию в «привязке» химкомбината – не лезь поперед батьки! Можно даже за казарму, как он называет дом на Ветряной. Секретарь обкома дает указание надстроить, а он, упрямый черт, не визирует постановления исполкома. Можно за дачу – воюем с частнособственническими тенденциями! Можно... если забыть о главном и рассматривать все с высоты своей амбиции или под нажимом разгневанной жены. Он, Сосновский, никогда так не решал судьбу человека. Допустим, для Карнача не такая уж трагедия увольнение. Но улучшится ли от этого архитектура города? Уверен ли ты в этом, Герасим Петрович? Конечно, право горкома заслушать любого работника. Но по всему видно, что решение о главном архитекторе возникло не в процессе обсуждения. Вот это и насторожило, когда Игнатович пришел и сообщил, что бюро горкома освободило Карнача от должности. Все правильно, дорогой Герасим Петрович. Но обычно, будучи человеком осторожным, ты в подобных ситуациях не ставил меня перед фактом, а советовался загодя. Между прочим, это совсем не плохое качество – умение посоветоваться, если, разумеется, качество это не перерастает в обыкновенную перестраховку.
С Карначом Игнатович проявил подозрительную поспешность. Сосновский сразу же подумал об этом и решил лично поинтересоваться некоторыми деталями этого дела. Покуда неофициально. За две недели о многом узнал. Как, например, шло обсуждение работы архитектурного управления. Как кто себя вел на бюро. Объяснить поведение Карнача можно по-разному: как анархический взбрык, что с ним случалось, и как реакцию человека, который заранее знал свой приговор, знал, что его выступление ничего не изменит, поэтому нечего зря тратить энергию. Тем более что был он, очевидно, нездоров, так как сразу же после бюро свалился – грипп.
Странно вел себя Игнатович. Не по-игнатовичски. Явно неуверенно. Понять его нетрудно.
Заслуживает особого внимания позиция председателя горисполкома Кислюка, который один долго и упорно, как ни нажимали на него, не соглашался – и не согласился! – с предложением об освобождении Карнача от должности. А Игнатовичу очень хотелось, чтоб решение было единогласным. Независимо от того, прав был Кислюк или не прав, он как бы реабилитировал себя перед Сосновским, потому что после истории с квартирой мнение Леонида Миновича о председателе было не из лучших, считал, что выдвижение Кислюка на этот пост – одна из их ошибок. Кислюк как бы подтвердил старую истину: каждый человек загадка, и разгадать ее сразу нелегко.
Он, Сосновский, совсем не хочет бросить тень на других членов бюро, дело сложное и деликатное. Но, может быть, один Кислюк понял, что из-за второстепенного, личного кое-кто забывает о более важном, существенном – интересах города. Конечно, это пока его субъективные соображения и догадки. Их следует проверить. Каким образом? Несомненно одно: сделать надо так, чтоб не дать повода заподозрить его в недоверии к серьезному коллегиальному органу.
– Микола, знаешь, где Волчий Лог?
– Деревня?
– Деревня на шоссе. Садовый кооператив нашего актива.
– У меня у самого там участок.
– У тебя? – Сосновский удивился и разочарованно крякнул. «Вот тебе и знаю людей! Три года езжу с шофером и ни разу до сих пор не слышал ни от него, ни от кого другого о такой немаловажной стороне его жизни».
– Сверни. Посмотрим ваш хутор.
Шофер глянул настороженно: что это секретарю пришло в голову?
Леонид Минович решил слегка пугнуть его за то, что тот так долго скрывал свою частную собственность,
– А что, если мы прикроем эту лавочку? Микола тяжело вздохнул.
– Помрут некоторые.
Сосновский едва удержался, чтоб не захохотать.
– Да ну? Что ты говоришь?
– Моя теща первая отдаст концы. Она только и живет здесь, на земле. В городе на пятом этаже чахнет. Прямо жалко старуху.
Сказал Микола о теще так серьезно, что шутить на этот счет показалось неуместным. Леонид Минович хорошо знал и понимал эту «земельную ностальгию».
Максим услышал шум машины и сверху увидел Сосновского. Подумал с недоумением: «А ему что надобно?» Понаблюдал, как секретарь осматривает его «храмок». Спуститься или не стоит? Решил, не стоит. Если Сосновский приехал к нему, пускай поднимается сюда, в мастерскую. Если же заглянул, чтоб убедиться в нарушении инструкции о садово-огородных кооперативах (нарисует потом сатирическую картинку в очередном докладе), тем более нечего ему показываться на глаза, а то еще, чего доброго, подумает, что он выскочил навстречу в качестве просителя... милости.
После болезни Максим работал так, как в молодости по окончании института, когда верил, что станет великим зодчим. Великим не стал, однако прожил не без пользы, а потому всегда работал с подъемом и радостью, хотя, конечно, не с тем уже молодым пылом, не по пятнадцати часов в сутки. А эту неделю – именно так. Резал портрет матери... Но, еще лежа в постели, в одиночестве, мысленно завершая портрет, он почувствовал, что скульптура получается неплохой, но это не то, что виделось ему поначалу. Чтоб создать такой скульптурный памятник матери, какой она заслужила своей жизнью, у него не хватит ни умения, ни опыта. Памятник он может создать только архитектурный. И, может быть, как раз в ту минуту, когда мать испускала последний вздох, ему подсказали тему такого памятника. Новое родное село!
В тот день, когда он твердо решил, какой построить матери памятник, и, лежа в постели, начал набрасывать проект, за один день создал общий облик новой Карначовки, у него даже подскочила температура. Это напугало Галину Владимировну, которая приехала навестить больного после работы. Милая и мужественная женщина! Ты очаровала меня и вернула к жизни. Но я тебя боюсь. Боюсь, потому что не уверен, что смогу дать тебе то счастье, какого ты заслуживаешь и которого тебе по-женски так хочется.
Галина – единственное, что тревожило в последние две недели. А больше ничего, потому что все осталось позади, за высоким и трудным перевалом. Впереди солнечная долина, и там величайшая и не имеющая конца радость – работа, которую он любит, которой посвятил жизнь.
Сосновский крикнул снизу:
– Есть тут живая душа?
– Есть! Милости прошу.
– Где ты там? На небеси?
Поднимался по крутой и узкой лестнице тяжело, даже бренчали стекла в легкотипной мансарде. Ворчал что-то. Остановился, явно пораженный необыкновенной комнатой, залитой вечерним солнцем, засыпанной мелкой стружкой, с листами проектов на столе, на стене, на рамах, на стульях и даже на полу. А может быть, и хозяин его поразил, который в ожидании гостя стоял возле витража. Максим отрастил бороду, густую и черную. С такой бородой, в парусиновой робе и в сапогах, он являл собой классический образ цыгана. В руке резец, как нож. Только кнута не хватало.
Оглядев мансарду с неподдельным удивлением, Сосновский посмотрел на хозяина с веселой, доброй улыбкой.
– А вы и впрямь на небе. Что бог Саваоф, Теперь буду знать, как выглядит мастерская бога.
Пожал руку, спросил, кивнув на незавершенную скульптуру:
– Мать?
И, сняв шляпу, минуту постоял, склонив голову. Максима тронуло, что Сосновский знает о смерти матери и так тактично, без слов выразил и свое уважение к ней, и сочувствие ему.
Потом, осторожно ступая, словно боясь что-нибудь сломать, разрушить, Леонид Минович обошел скульптуру и осмотрел уже как произведение искусства, внимательно, с интересом, что тоже понравилось Максиму. Он давно уже открыл, что при внешней грубоватости Сосновский – душевно деликатный человек, куда более тонкий, чем некоторые внешне лощеные люди.
– Что ж вы скрывали свой талант скульптора?
– Потому что я не скульптор. Может быть, мог бы им стать, если б не продал душу неблагодарной музе...
Сосновский посмотрел на хозяина, хитро и озорно прищурившись. Но вспомнил, что пережил Карнач, и сказал серьезно:
– Не такая уж она неблагодарная, ваша муза.
– Архитектура? Что неверная жена. Мучаешься, ревнуешь, бранишь, а все равно любишь.
Сосновский засмеялся.
Но подумал, что Карнач сразу вызывает его на разговор обо всех своих грехах, а он ехал сюда совсем не с целью напомнить о них еще раз, – довольно, что ему поставили в счет все, что надо и что, может, не надо, на бюро горкома.
Сосновский повернулся к листам проекта. Посмотрел один на стене, другой на столе, и Максим увидел, что секретарь вдруг насторожился, как боевой конь, заслышав звуки горна. Быстро пробежал глазами эскизы на стене, перебрал листы, висевшие на стуле, и с ватманом в руке резко обернулся к Максиму, без околичностей, ревниво и почти сердито спросил:
– Для кого?
– Для души.
– Не морочь голову. Такой проект для души не делают. Кто заказал?
– Добрые люди.
Сосновский сердито бросил лист с планировкой, колхозного центра обратно на стул. Сказал не шутя:
– Напрасно вам бюро горкома не записало строгача. Работаете у нас...
– Я не работаю у вас!
Вырвалось это с болью – крик души. Но сказал и похолодел, ведь он решил никуда не уезжать, просить работу в институте. Однако после такого заявления секретарю обкома...
Сосновский тоже почувствовал неловкость: нельзя сейчас кидать такой упрек. Это что соль на свежую рану. Сказал примирительно:
– Насчет выговора я пошутил. Не обращай внимания.
Максим тоже осторожно дал задний ход:
– Это деревня, где я родился. Там похоронены мои родители...
Сосновский снова начал разглядывать листы. Расспрашивал о подробностях. О материале. Прикидывал стоимость. И вдруг стал критиковать довольно строго, отбросив ту щепетильность, с какой говорил о скульптуре.
Максим это сперва воспринял как неожиданный щелчок в нос. Он даже разозлился: «Все великие знатоки. Все лезут в критики».
Но, прислушавшись к замечаниям более внимательно, понял, что Сосновский куда лучше его знает современную деревню, ее нужды, перспективы развития фабрик хлеба, мяса и молока, что он делает очень интересные экономические и демографические прогнозы.
– Не нужна будет вашей деревне такая школа. Поверьте мне, Максим Евтихиевич. По количеству мест. И тип школы у вас старый. Он теперь уже не удовлетворяет. Условия производства, научно-техническая революция требуют совсем другой школы, особенно на селе.
Спорили о жилых домах. Максим стоял за одноквартирные, типа коттеджей. Деревня, мол, есть деревня, и хотя экономически, может быть, выгодно, но абсурдно строить стоквартирные дома. Какой архитектурный облик будет иметь такой поселок? Два-три дома в чистом поле?
Сосновский придерживался другого мнения. Стоквартирных не нужно, но и разбрасывать деревню на километры, растягивать коммуникации непрактично и невыгодно. Если у сельских рабочих исчезнет потребность держать свиней и кур, людям захочется жить в большем коллективе.
– Но большой дом – это не коллектив. Практика говорит о другом. Наиболее коммуникабельны люди в деревне. И меньше всего – в стоквартирном доме, даже когда жители его работают на одном предприятии,
Долго спорили. Максим забыл, что перед ним секретарь обкома. Перед ним был такой же, как и он, горячий полемист, который высказывался без оглядки на свое положение.
Сосновский все больше и больше раскрывался как глубокий и увлеченный знаток новой деревни. Рассказывал о том, о чем Максим и представления не имел; стало даже стыдно, что, увлекшись идеей, он, опытный архитектор, так по-дилетантски, на одних эмоциях взялся за осуществление столь ответственного заказа. Показалось, что проектировать село проще, чем город. А вот выходит, что нет, не легче, а труднее, многое надо будет изучать специально.
Он взял карандаш и отдельные эскизы стал перечеркивать, над другими ставил вопросительные знаки и тут же на ватмане записывал те замечания Сосновского, с которыми согласился или над которыми следовало подумать.
Солнце позолотило набухшие почки берез, росших под окном. От белых берез на проекты упали красные тени. Должно быть, увидев эти тени, Сосновский взглянул на часы. Проговорили часа два.
– Знаешь, я сегодня не обедал. Как позавтракал в Займище...
Максим смутился.
– У меня нечем вас попотчевать.
– Неужто и хлеба нет? – озабоченно удивился Леонид Минович.
– Хлеб есть. Сало... Лук...
– Ха! А ты говоришь, нечем! Зажирели мы с тобой. Да если к такой закуси прибавить бутылку водки, которая есть у моего Миколы, так можем пировать до утра.
За столом все еще продолжали разговор о проекте села. Но Максим уже не спорил с Сосновским, как наверху, в мастерской, а больше соглашался. Здесь, за столом, он как бы вошел в новую роль – хозяина. Да и дистанцию вдруг почувствовал, неведомо почему. А Сосновскому явно не нравилась эта его покорная учтивость, и он цеплялся, как мальчишка-задира. Начал критиковать дачу, которой обычно все гости восхищались. Критиковал дельно: за несоответствие внешней формы внутреннему содержанию жилья. Тут, внутри, все функционально целесообразно, просто, практично, красиво. А извне – конфетка, сказочный домик. Максим не мог объяснить, что строил он для Веты, которой было тогда четырнадцать лет. И для Даши, которая любит все яркое, необычное. А интерьер делал для себя, для работы. Даже кухню оборудовал на свой вкус.
Максима порадовало, что Сосновский говорит о даче не как об атрибуте окулачивания и перерождения, а как о серьезном архитектурном эксперименте, хвалит то, что стоило бы ввести в практику строительства зон отдыха, и не одобряет того, что делалось для удовлетворения вкуса одного или двух человек. Но такое, казалось бы, далекое, весьма косвенное и ненамеренное напоминание гостя о Вете и Даше почему-то ранило больнее, чем когда он в одиночестве сам думал о них; с любовью – о дочери, с гневом и почти ненавистью – о жене... Чтоб отвязаться от этих мыслей, стал внимательнее слушать гостя, любовался, как хорошо, по-деревенски вкусно Сосновский ест черствый хлеб, лук и сало.