Текст книги "Атланты и кариатиды"
Автор книги: Иван Шамякин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 41 страниц)
Он оглядел ее так, как будто видел впервые.
Полгода он не знал женщины. Мысль об этом и о том, что он может наставить рога самоуверенному, спесивому и завистливому Макоеду, рассмешила.
Он пошел вокруг стола – неслышно, как Барон.
Нина закрыла глаза, словно девочка, которой вдруг стало страшно.
X
Максим не сомневался, что Шугачев приехал в такой снежный день из-за Веры. Поля, конечно, все рассказала мужу. Приехал в отчаянии. Невеселый ему предстоит разговор. Ничего себе денек выдался. Всего хватило. Мысль о Вере опять отозвалась в сердце болью. Кажется, Вету, родную дочь, ему не было бы так жаль, как эту добрую, тихую, ласковую свою крестницу.
Но Виктор Шугачев совсем не был похож на убитого неожиданным горем отца.
– Спал, что ли?
– Спал.
– Ну, живе-ешь! Среди бела дня дрыхнешь!
Войдя в комнату и увидев стол, Шугачев насторожился.
– Кто у тебя был?
– Никого не было.
– Ты один так обедаешь?
– Один.
– Проклятый буржуй! Гурман! Транжира! Марочный коньяк! Скатерть белее сегодняшнего снега. Поля раз в год, на большой праздник, постилает такую скатерть, – и тут же налил себе коньяка. – Не облизывайся. Тебе не налью. Эгоист несчастный! Две трети вылакал один. Пьянчуга! Будь здоров!
Выпил маленькими глоточками, смакуя.
– Вкуснотища какая! Живут же люди!
Максиму стало весело. Он с трудом сдерживал смех. Прикинулся сиротой:
– Дай хоть каплю. Голова трещит. Я «медведя» пил.
– «Медведя»?! – Шугачев, кажется, искренне возмутился. – Невежда! Дикарь! Снежный человек! Какой это дурак мешает такой божественный коньяк с вульгарным шампанским? У меня от шампанского икота. И печень болит. За одно это варварство лишаю тебя коньяка. Ладно. Десять капель, не больше. Как лекарство. Голову твою жалею. Она все же кое-что стоит.
Налил понемножку, но поровну.
– У меня правда болит голова. Пойдем погуляем. Помесим снег.
– Я помесил его до твоего собачьего Лога – во как. Вся спина мокрая.
– Виктор! Во имя дружбы и не такие подвиги совершали! А ты прошел три километра и хнычешь.
– Во имя дружбы совершали подвиги, когда человечество было в детском возрасте.
– Ты делаешься скептиком, Плохая примета. Стареем, Витя.
– Открыл Америку! Стареем! Я иной раз чувствую на своих плечах тяжесть сотни лет. Представь, что ты прожил сто лет и сто лет строил города. Сколько течений, школ, стилей! Сколько нервов, пота и крови! И все это на тебе или в тебе. В сердце. В мозгу. С таким ощущением ты остался бы оптимистом?
– Мы с тобой всегда были оптимистами. Разве не так? Давай останемся ими. Не деликатничай, допивай коньяк, и пошли. В такой день грех сидеть в комнате.
Шугачев сдался.
– Ладно, пошли. Я всегда шел за тобой.
– Виктор! Это свинство – выяснять, кто когда за кем шел. Я дорожу твоей дружбой. И благодарен тебе, Поле...
– Меня всегда смущали признания в любви. Даже Полины.
Максима и раньше забавляло и даже немного смешило, как Виктор одевался: натягивал пальто, как ребенок – высоко подняв руки над головой, сразу влезая в оба рукава. Но сейчас это не рассмешило – увидел аккуратные заплаты на подкладке у рукавов. Растрогало его старенькое демисезонное пальто. А человек этот любит красивые вещи и знает в них толк.
На крыльце Виктор залюбовался лыжами Нины Ивановны.
– Послушай, где ты купил такие?
– В Минске.
– Как ты сводишь концы с концами? Мои давно мечтают о таких лыжах. Но, во-первых, где их достать? А во-вторых, кусаются, наверно...
– Я подарю своим крестникам такие лыжи.
Виктор смутился.
– Ну, что ты... Пускай сами заработают, – и оглянулся на лыжи. – Не боишься оставлять здесь? Украдет кто-нибудь.
– Ничего еще не крали.
– Не идеализируй, разочаруешься. Поля была такой идеалисткой, пока у нее не вытащили кошелек в моей месячной зарплатой. Вот ахала!
Они шли по поселку, по дорожке, которую засыпало мягким снегом. Шли один за другим: Шугачев впереди, он, Максим, за ним, ступая след в след.
Максим думал о том, что Виктор странно возбужден, как будто история с дочерью не огорчила, а только взбудоражила. Настороженно ждал, когда же он начнет говорить о Вере.
– Слушай, что ты там городил Поле насчет... – остановился Шугачев и повернулся к нему.
«Ну вот, начинается», – подумал Максим.
– ...Заречного района? Она поняла так, что из оптимиста ты превратился в пессимиста после поездки а Минск. Что, поставили крест на нашем эксперименте?
Максим с облегчением вздохнул: значит, о Вере Поля ничего не сказала.
– Не поставили. Но могут поставить.
Шугачев взял его за воротник куртки, притянул к себе, как будто хотел хорошенько тряхнуть.
– Максим! Не дадут экспериментальный район, я взбунтуюсь. Один раз в жизни, черт возьми! Я был. дисциплинированным! Самым дисциплинированным! Всегда, везде. Но я художник. Ты веришь, что я художник?
– Когда-нибудь я усомнился в этом?
– Я хочу совершить хоть один подвиг как художник. Как гражданин я подвиг совершил. Двадцать лет я проектировал так, чтобы экономить на каждом метре, на каждой лестничной площадке, на коммуникациях, на пожарной лестнице, на кустах во дворе. Я наступал на горло собственной песне. Жертвовал талантом, творческим престижем. Отказался от собственного имени. Где кто прочитает, что это построено по проекту Шугачева? Да и не хочу я, чтобы на домах по Московской стояло мое имя. Не нужно! Но мне пошел шестой десяток... И я не потерял надежды построить нечто такое, чем бы люди любовались. Да нет, не просто любовались! Где людям было бы удобно, хорошо жить. Я специализировался на жилье, и я хочу строить жилье. Но такое, за которое не стыдно было бы через пятьдесят, сто лет. Мы много говорим о городах будущего, о коммунистических городах. И не можем построить одного района, в котором были бы черты будущего: простор, свет, зелень, комфорт, высокий быт, культура. Одним словом, все для людей и особенно для детей. Не можем потому, что у стройбанка существует только один бог – цена квадратного метра! Как же мне осуществить свою мечту? Как? Ты пообещал мне экспериментальный район. Вот и отвечай! Как мне осуществить то, что я вижу во сне? И не только во сне. Что существует уже на многих листах...
Максим смотрел на друга с удивлением. Только «под мухой» Виктор Шугачев становился многословным. Но, пожалуй, никогда еще не говорил с такой горячностью о своей работе, о своей мечте. О мечте вообще не говорил. И даже слушать не любил споры коллег об архитектуре, которая могла бы стать памятником искусства, как творчество великих предшественников. Максима иногда даже тревожило и огорчало, что, пожалуй, лучший в городе архитектор так покорно и безотказно проектирует самые ординарные жилые дома и районы.
То, что услышал сейчас от Виктора, обрадовало: здорово, черт возьми, что в нем живет такой огонь! Но и испугало. А чем он, друг, главный архитектор, который подал идею, может ему помочь после того, как ему еще раз дали понять силу бога, имя которому – экономия? Бога, мудро созданного людьми, но, как многие боги, превращенного в идола – в закостенелый эталон во всех сферах деятельности. В иных случаях это на пользу, а в других польза лишь кажущаяся, однодневная, без мысли о будущем и об аспектах не только материальных, но и духовных, эстетических, что для зодчих неразрывно связано между собой. Но, к сожалению, немногие плановики, экономисты, финансисты это понимают. Некоторые считают, что архитекторы витают в облаках и лишь усложняют ясные, как божий день, задачи.
Шугачев прошел несколько шагов и снова остановился.
– Слушай! Если Заречный район режут как экспериментальный, я отказываюсь от его проектирования. Решительно. Хватит. Что ты так смотришь? Не веришь? Знаю, что мне дадут по шее: секретарь партбюро разводит анархию! Но я не могу... Не хочу и органически не способен проектировать еще одни Романовичи, еще один «Третий район»... Этому даже названия человеческого не придумали. «Третий»! Будет четвертый, пятый. По одному шаблону. К черту! Лучше общественные уборные буду проектировать. Вы, городские власти, наконец вспомнили, что их мало в городе.
Внимание Максима привлекла фигура в красном, мелькнувшая на взгорке меж берез. Шугачев тоже увидел ее. Равнодушно спросил:
– Что там за стоп-сигнал?
Максим засмеялся.
Незаметно, ничего не говоря, он повернул назад, к даче. Шугачев оказался сзади. И снова заговорил о главном:
– Ты что там сопишь, гений? Не можешь толком сказать, с чем приехал?
– Ни с чем.
– Как ни с чем? Значит – крест?
– Сам не пойму. Ты надеялся на меня, я – на Игнатовича... На кого Игнатович, не знаю. Не говорит. Где-то произошло короткое замыкание.
– А Сосновский?
– Сосновский никогда не проявлял особого внимания к архитектуре, полагается на Игнатовича.
– Что же мне делать? – спросил Шугачев, и в вопросе этом Максим прочитал страх человека, который не отличался смелостью, когда надо было принять решение вроде того, какое он так пламенно и убежденно только что высказал. Этот человек был смел в мечтах, в творчестве – в том творчестве, которое никто не может ограничить.
– Будь художником!
– Где? На чем? – закричал Шугачев с возмущением. – У меня одна, очевидно, последняя возможность – Заречный район. Нет, я не откажусь от него. Я откажусь от проектирования типового района, каких тысячи. Меня либо выгонят из института, либо запишут выговор. Но я буду работать над своим проектом. Ночами. Дома. Пускай без надежды, что он будет когда-либо осуществлен. Мне хочется, чтоб меня поняли дети. Теперь они все, даже Катька, живут этим проектом. Верят в него. Помогают мне. Младшие надеются, что будут жить в этом необыкновенном районе со спортивными площадками и бассейнами. Я не могу разрушить их веру. Они должны жить в таком районе. К этому идем.
– Ты кого агитируешь? Меня?
– Я не агитирую.
– Ты говоришь, как на пленуме Союза архитекторов, где присутствуют руководители Госплана и Госстроя.
– Я скажу и на пленуме.
– Ты скажешь. А я говорил.
– И что?
– Я сам у себя спрашиваю: и что?
Максим считал, что таким образом он еще больше раззадорит товарища. Пускай Виктор заведется, это будет на пользу.
Но Шугачев вдруг умолк. Максим обернулся к нему.
– Ты что?
– Что – что?
– Замолчал.
– А что говорить? Я тебя ругал за твой самоотвод, хотя в душе восхищался тобой. Я на такое не способен. Меня всегда радовала твоя смелость. Но теперь вижу: восхищался я зря и правильно ругал. Ты теряешь уверенность в себе. Раньше у тебя не было таких сомнений. Ты не отступал. Дрался до последнего. Знаешь почему? У тебя были обеспеченные тылы. И крепкие союзники. Это всем нам шло на пользу. Даже Макоеду. Хотя он, идиот, не понимал.
– А что изменилось?
– Не знаю, что изменилось. Однако изменилось.
Максим зашагал дальше, ничего не ответив. Его задело, что Виктор высказал то, что сам он, может быть, даже не вполне осознанно почувствовал после разговора с Игнатовичем.
Виктор тактично молчал. Он всегда тонко чувствовал настроение близких людей. Захотелось подбодрить друга.
– Ничего, Максим... Как бы нам ни было трудно, не будем забывать, что у нас замечательная профессия. Поблагодарим судьбу.
Вот так у них всегда – неожиданные переходы от самых крепких слов к доброй мужской нежности.
За столом они говорили о многом другом, как это всегда бывает в беседе близких друзей. И когда заговорили про дела в институте, где учится Вера, Шугачев со смехом сказал, что Нина Макоед боится притязаний его, Карнача, на ее кафедру.
– Броник очень назойливо допытывался о причине твоего самоотвода. Зная, чего они боятся, я нарочно сказал, что ты собираешься переходить в институт.
Максим никогда об этом не думал и был ошеломлен. Приезд Нины, неожиданная близость с ней, после которой и так было нехорошо на душе, приобрели совсем другой смысл. Разлетелась всякая романтика. Осталась одна грязь. Неужели женщина приехала только затем, чтобы таким образом выбить соперника из седла? Пробовал отогнать эту мысль, но она прилипла крепко. Чем больше думал, тем больше убеждался, что это так. Недаром говорят, что хитрей бабы черта нет. Если бы это случилось не с ним, можно было бы посмеяться и похвалить ее за прыть. Ай да Нина! Таким манером, кажется, еще никто не выбивал конкурента. Но не до смеха, когда чувствуешь, что тебя облили помоями.
Максим пришел на городскую квартиру часов в одиннадцать, когда, знал, Даша на работе в салоне-магазине. Встречаться с женой не хотелось, хотя надо было бы поговорить о Вете.
Принял ванну, надел халат, сел за рабочий стол, достал давно сделанные эскизы партизанского мемориала. И словно чудодейственно преобразился. Будто бы смыл все водой и мылом. Исчезли тревога, угрызения совести, беспокойство, недовольство собой. Точно вдруг все, что сорвано было ураганом, после бурного кружения в воздухе вернулось на свое место. Даже квартира, которая в последнее время казалась ему ненавистной, снова стала уютной, своей, необходимой для работы и отдыха.
Не рассчитывал, что Даша может прийти в такое время: обед в магазине позднее, чем в других учреждениях. Но Даша неожиданно явилась. Тоже веселая. Отворяя дверь, напевала мотив модной песенки. Однако, увидев на вешалке его пальто, умолкла. И после этого нигде ни шороха, ходила, должно быть, в чулках, сбросив сапожки, шмыгала где-то по коридору, кухне, как мышь.
Это удивило Максима. Непохоже на Дашу. Не разговаривая с ним по неделе и больше, она в это время устраивала в квартире немало шуму: хлопала дверьми, что-то била, бросала, включала до сумасшедшего грохота телевизор и «Спидолу».
Он ждал, каким громом окончится это затишье. Ждать пришлось долго.
Наконец Даша неслышно подошла к двери, стремительно открыла и, увидев его, сделала вид, что удивилась. Спросила с сарказмом:
– Явился, блудный... муж?
Максим вежливо поздоровался:
– Добрый день, Дарья Макаровна.
Его отчужденная вежливость сбила ее с толку, даже испугала. Во всяком случае, женщина не знала, что ответить и как себя вести – молчать или ссориться.
– Для кого добрый...
Когда-то самая маленькая комната в квартире была его кабинетом. Но когда подросла Вета, его оттуда незаметно вытеснили. Тогда он заказал мебель для большой комнаты по своему проекту, совместив в ней столовую и кабинет. Стол был большой, складной, универсальный – выполнял множество функций. Сейчас он был рабочим столом архитектора.
Даша придвинула жесткий стул и села по другую сторону стола, лицом к лицу. Вперила взгляд, осуждающий, вопросительный, грозный, хотя, показалось Максиму, и чуть испуганный, виноватый, просящий сочувствия и пощады. Он выдержал ее взгляд спокойно, ровно, не давая воли никаким чувствам.
– Ну что? – все еще верная давно усвоенному тону разговора с мужем, спросила Даша.
– Что – что?
– Что ты надумал, дорогой супруг?
– Супруг распряг себя. Наконец-то, – с улыбкой ответил Максим. – Думаю, сестра твоя сказала тебе, что я надумал...
Вскочила, схватила со стола керамическую пепельницу, бахнула ее об пол. Закричала по-бабьи:
– Почему я должна узнавать об этом от сестры? Почему? Изверг ты! – шарила взглядом по столу, что бы еще разбить.
«Если она разорвет проект, я ее побью, – со страхом за себя подумал Максим, чувствуя, что наливается гневом. – А мне нужно спокойствие. Теперь, сейчас, как никогда раньше...»
Взгляд его упал на дорогую хрустальную вазу на книжной полке, вазу эту Даша раздобыла по блату из-под прилавка.
Максим встал, взял вазу и вручил ей, ошарашив этим неожиданным поступком.
– На. Бей.
Даша держала вазу, как бомбу. Лицо ее перекосилось от злости, стало некрасивым. Максим отступил и напрягся, опасаясь, что она может швырнуть тяжелую вазу в него.
– Бей. Все можешь бить. Ломать. Но зачем? Уверяю тебя, это уже ничего не изменит. Ты знаешь мой характер. Во всяком случае, знаешь, что у меня он есть, характер! И никто и ничто не заставит меня отказаться от моего решения.
Она осторожно поставила вазу на стол. Сказала сквозь зубы, с ненавистью, с презрением:
– Какой подонок! Нет, ты не распрягся, ты распоясался. Ты не только потерял моральный облик партийца...
– Пожалуйста, партийность мою не трогай.
– Ах, боишься? Карьерист! Не думай, что своим хитрым ходом ты затуманил людям глаза. Раскусят тебя, миленького! Уже раскусили! Не рассчитывай, что легко отделаешься от меня. Развода я тебе не дам!
– Ну что ж, подожду. Дело не в формальности, дело в сути.
Его вид в купальном халате, спокойствие и самообладание выводили ее из себя больше, чем перспектива остаться соломенной вдовой.
– Боже мой! – застонала она. – Двадцать лет я жила с таким людоедом.
– Ты неплохо жила, и неизвестно, кто кого ел.
Даша зарыдала. На этот раз, кажется, искренне. И Максим дал ей возможность выплакаться. Мягко ступая, кружил по ковру. Ждал. На какой-то миг почувствовал, что ему все еще жаль эту женщину. При всей своей напористости, проворстве и хитрости, в жизни она довольно беспомощный человек, потому что живет не естественной жизнью, а играет. Играет плохо, по-глупому, и это всем видно, но до сих пор ей прощали эту игру из уважения к нему, к его авторитету. Когда останется одна, почувствует, как все изменится вокруг, и ей будет нелегко. А не поздно ли учить ее таким жестоким способом? Снова вспомнились слова, которые прочел где-то: «Распад брака обнажает самые дурные черты обоих супругов». Имеет ли он право винить одну Дашу?
Но он решительно отбросил мгновенное сомнение, свою минутную слабость.
«Нет, не поздно! В сорок лет еще можно начать жить сначала, более разумно. Себя я наказываю не меньше, потому что должен начать новую жизнь в сорок семь. Но я не боюсь. Мне в самом деле жаль тебя, Даша. Однако отступать уже некуда. Все».
– Ты знаешь, что Вета выходит замуж?
Даша подняла заплаканные глаза.
– Ты говоришь о дочке? Не смей!
– Почему мне не сметь? Пока ты играла в молчанку, я познакомился с женихом, с его родителями...
– Теперь я знаю, зачем ты каждую неделю летал в Минск! Это ты просватал Вилю, чтоб оторвать ее от меня. Не выйдет! Не допущу!
– Ну и глупая же ты! Ей-богу, я был о тебе лучшего мнения, несмотря ни на что. Чего ты не допустишь? Кто тебе мешал поехать в Минск? Ты обязана поехать! Будущая сватья просила. Надо договориться о свадьбе.
– Не поеду. Ей нужно, пускай сама приезжает. Сватают девушку, а не парня. Надо иметь гордость, которой у тебя нет.
– Допустим, что это так. Но от нашей с тобой амбиции мало что изменится. Вета поставила нас перед фактом. Придется ехать...
Его рассудительный тон и тема разговора немного успокоили Дашу. Она встала, прошла взад-вперед по комнате, заглянула в стекло серванта, чтоб увидеть, не размазала ли слезами краску с ресниц. Ее тянуло к зеркалу – в коридор или спальню. Но от двери вернулась, остановилась перед мужем. Какое-то время они стояли молча и разглядывали друг друга внимательно и странно: он – с интересом, как бы желая наконец увидеть, что же она за человек; она – с ненавистью и презрением, даже закусила нижнюю губу, слизала с нее помаду, губа стала синей. Ему показалось, что и сама она посинела от злости. Подумал почти со страхом: «Сколько злобы в этой женщине!»
XI
Кислюк, как бы между прочим, среди самых незначительных дел, сунул Карначу проект постановления о переселении геологоразведочного управления и реконструкции дома на Ветряной – надстройке двух этажей.
Максим удивился. По двум причинам. Такие дела решаются месяцами, а иной раз растягиваются на годы, потому что легче бывает построить целый новый район, чем перестроить старый дом, даже когда необходимость реконструкции очевидна. А тут вдруг такая поспешность. Непонятная. У кого горит?
Еще больше удивило, что Кислюк протянул бумажку с таким видом, как будто у них уже есть полная договоренность и ему, Карначу, надо только завизировать – расписаться в левом углу.
– Павел Павлович, за два года совместной работы вы плохо изучили мой характер. Вы думаете, для красного словца я сказал, что надстроить эту казарму могут только через труп главного архитектора? Но даже и после того, как я вылечу из своего довольно-таки неуютного кабинета, я все равно буду шуметь. Не ломайте генплана!
– В каждый план жизнь вносит коррективы.
– Жизнь вносит разумные коррективы. Во всяком случае, только разумные поправки мы должны принимать.
– Выходит, я действительно вас плохо знаю. Зачем вам лезть в бутылку из-за мелочи, когда впереди более серьезные проблемы?
Перед этим они говорили о Заречном районе, и Кислюк поддержал Карнача, обещал повоевать за проект Шугачева.
Кроме них двоих, в кабинете председателя по другую сторону стола сидел Григорий Анох. Обсуждала вопрос о месте под новое кладбище, и Карнач тоже возражал против предложения коммунального отдела. Его возмущало, не впервые уже, что, кроме разве Игнатовича, никто не умеет заглянуть дальше, чем на пять – семь лет вперед, никто не пытается представить город через двадцать, тридцать, пятьдесят лет.
Анох взял положенную на стол Карначом бумажку, прочитал, хмыкнул.
– Карнач, ты так заботишься о будущем города, как будто собираешься прожить сто лет.
Вот она, вся философия мещанина! Что на нее ответить?
– Знаешь, Анох, больше всего я боюсь умереть, пока ты заведуешь коммунальным отделом. Говорят, в похоронном бюро берут взятки за место на кладбище. А я не накопил еще на свои похороны...
Толстый, краснолицый, на вид флегматичный коммунальщик подскочил, как мяч.
– Не повторяй бабских сплетен! Болтуны безответственные! Павел Павлович! Я попрошу Марушову, чтоб она притянула за поклеп...
– Куда? На кладбище? – мрачно и зло пошутил Максим.
Кислюк усмехнулся, усмешкой этой посадил Аноха на место.
– Не горячись, Григорий Антонович. Я не в первый раз слышу эту сплетню. Нет дыма без огня. Проверь. Ведь, если что, полетят наши с тобой головы.
– Да проверял, Павел Павлович. Предупреждал...
– ...чтоб брали более осторожно, – язвительно подсказал Максим.
– Ты что это, – сделал страшные глаза Анох. – Так ты и обо мне?.. Да я тебя!..
– Пожалей, дяденька, – издевательски взмолился Максим. А сам подумал: «Ну зачем тебе задираться еще с Анохом?»
Председатель был в хорошем настроении. Моложе их по возрасту, он, может быть, впервые почувствовал себя старше, умнее или, во всяком случае, рассудительнее.
– Перестаньте, пожалуйста, – попросил он. – Ей-богу, как петухи.
– Павел Павлович, я такого оскорбления не прощу. Я сегодня же напишу в партбюро. Что у нас за атмосфера!
– Если мы из-за каждого замечания начнем писать...
– Какое ж это замечание? Какое замечание? – тонким, плаксивым голосом воскликнул Анох и в самом деле достал носовой платок, высморкался.
Максим едва удерживался от смеха. Кислюк мигнул ему, чтоб он молчал. Может быть, Анох заметил, потому что вдруг встал с оскорбленным видом и, ничего не сказав, направился к двери.
Кислюк произнес вслух то же самое, что минуту назад Максим говорил сам себе:
– На черта вам задираться с Анохом? Мало вам градостроительных стычек с ним?
– А надо ли нам быть такими добренькими? Что, если посмотреть под другим углом? Может быть, мы с вами спасаем его, старого дурака? В городе давно ходят такие разговоры. Стыдно слушать. Поручим бы вы органам проверить.
– Это называется капать на самого себя.
– Иногда бывает полезно капнуть и на себя. Это как душ.
– Чтоб подстраховаться?
– Даже такая цель не всегда низка. Но главное – чтоб помочь людям. И делу. Самая большая беда, что перед тем, как принять решение по сложному вопросу, мы подчас мало думаем о последствиях, пускай и далеких, для других, для общества, и много думаем о том, не повредит ли это сегодня нашей карьере. Вы читали постановление ЦК о застройке второго диаметра Минска?
– Читал, разумеется, – удивился Кислюк.
– Скажите Игнатовичу, что сносом казармы, которая для вас мелочь, реконструкцией Ветряной я спасаю его и вас от подобного постановления, пускай не такого громкого по резонансу, масштабы не те, но все же...
Кислюк нахмурился.
– Больно вы самоуверенны, Карнач. – И сунул незавизированный проект постановления в папку с надписью «На исполком».
О разговоре своем с Карначом Кислюк в тот же день рассказал Игнатовичу. Думал, что того возмутит упорство архитектора. И был изумлен, когда Игнатович довольно потер руки и весело воскликнул:
– Ай да Карнач! Ай да чертов сын!
Но, увидев, что председатель не обрадовался его реакции, Игнатович успокоил:
– Не делай, Павел Павлович, проблемы из такой вот, с ноготок, задачки. Неужто у нас не хватит сил переубедить Карнача?
Если б Кислюк знал все тонкости довольно сложного теперь отношения Игнатовича к свояку, то, наверно, понял бы, что тот выдал суть этого отношения. Хотя, пожалуй, любой вывод здесь был бы упрощенным.
Восклицание вырвалось у Игнатовича искренне, потому что он в душе был на стороне главного архитектора относительно реконструкции Ветряной. Однако дом этот в самом деле мелочь. Сносили целые кварталы, надстраивали десятки старых домов, строили сотни новых. Новый город построили! За Игнатовичем установилась слава руководителя, который неплохо разбирается в градостроительных проблемах. Ему не раз удавалось переубедить Сосновского в вопросах кардинальных, существенных. Так стоит ли из-за мелочи, из-за какого-то одного дома ткнуть секретарю обкома в нос, что он подкинул архитектурно сомнительную идею – «потребительскую однодневку»? Особенно сейчас, когда Сосновский недоволен. И недоволен из-за него, Карнача. Дураком надо быть, чтобы в такой ситуации поддерживать безответственного анархиста, который выкинул уже не один номер, и вместе с ним начать доказывать, что секретарь обкома ошибается. Во-первых, может быть, не так уж и ошибается. Сам Карнач говорил, что у десяти архитекторов может быть десять решений застройки одной и той же площадки и каждое из них можно принять. Так почему решение Сосновского не может быть одиннадцатым? И, в принципе, не хуже тех десяти. Во всяком случае, более дешевым, экономически выгодным. Мы еще не так богаты, чтоб выбрасывать на свалку целый дом. Недаром принято соответствующее постановление правительства. Правильно, что Карнач думает об эстетике. Тут мы, наверно, делаем ошибку. Но есть еще экономика и экономия. И есть задачи, решение которых нельзя откладывать. Диалектическая сложность жизненных узлов не дает возможности разрубать их одним махом.
Игнатович рассуждал на четко настроенной волне, без помех, в твердом убеждении, что мысли его ни в чем не грешат ни против партийной этики, ни против собственной совести. В конце концов, только дурак не прибегает к тактике и дипломатии. Настоящий руководитель должен быть зорким стратегом и гибким тактиком.
Улавливал суть других дел, о которых говорил Кислюк: новая газовая станция, новые ясли, новое кладбище... Все новое.
– Насчет кладбища поддержите Карнача на исполкоме, а не Аноха. Карнач смотрит вперед и видит будущее города, перспективу его роста. Пускай Анох не льет слезы по родственникам умерших. Никто из них не натрет мозолей, потому что никто теперь пешком не ходит, даже на кладбище.
– Герасим Петрович, поговорили бы вы с Карначом про Ветряную... Зачем мне на заседании раскрывать карты?.. А у него аргументы убедительные, и он не постесняется... знаете, какой он полемист.
Естественная просьба, а испортила настроение. Сбила четкий ход мыслей, поднялась сумятица чувств. Сказал как будто весело:
– Нет, дорогой Павел Павлович, он твой кадр, ты с ним и говори.
Кажется, ничего особенного. Обыкновенный разговор. Слышал Кислюк слова более резкие, осуждающие. Но странно, как сразу изменился взгляд Герасима Петровича – стал жестким и холодным.
Подумал:
«Какая кошка между ними пробежала? Неужели не может простить Карначу самоотвода?»
Через несколько дней Игнатович пошел к Сосновскому и среди других дел как бы между прочим сказал о том, что главный архитектор возражает против надстройки казармы, не визирует проект постановления.
Сосновский в это время, как всегда, весело, с шутками, с юмором комментировал один документ, ставя на полях восклицательные и вопросительные знаки. Услышав о казарме (возможно, Игнатовича подвело это карначовское слово «казарма»), Сосновский поднял голову, но широкое доброе лицо его не светилось, как несколько минут назад, на него будто упала тень грозовой тучи. Покраснела лысина, чуть прикрытая редкими мягкими, как у ребенка, которого еще ни разу не стригли, поседевшими волосами. Эти волосы больше всего выдавали возраст секретаря обкома.
– Послушай, Герасим, – спокойно и даже как будто по-прежнему весело начал Леонид Минович, но Игнатович хорошо изучил все интонации его голоса и понял, что настроение уже не то; а еще это Г е р а с и м, так Сосновский обращается только в определенном случае, и эта его фамильярность хуже брани. – Послушай, Герасим, – как бы нарочно повторил он. – Скажи откровенно, чему ты радуешься?
Игнатович растерялся.
– Что вы, Леонид Минович! Чему мне радоваться?
– Нет. Ты сказал про казарму с радостью. И вот я хочу понять, что тебя радует. Что старый лопух Сосновский дал идею, над которой специалисты смеются? Да? Или, наоборот, радуешься возможности подвести под монастырь свояка? За что? Выкладывай тайные мысли! Как на исповеди. Я твой поп.
– Никаких тайных мыслей у меня нет, – не скрывая раздражения, но с достоинством ответил Игнатович.
Сосновский некоторое время смотрел на него, потом опустил голову, углубился в чтение документа. Через минуту, не поднимая глаз, спросил:
– Что у него с женой?
– Худо. Семья, можно считать, распалась.
– Кто из них виноват?
Хотя не раз говорил жене, что сестра ее мещанка и дура, но после разговора с Максимом и Дашиных слез не сомневался – виноват Максим. Однако тут, видя настроение Сосновского, почувствовал, что от категорического приговора в такой ситуации лучше воздержаться.
– Черт их разберет, Леонид Минович.
– У него есть другая женщина?
– Не знаю.
Сосновский быстро поднял голову, посмотрел с удивлением.
– Ты не говорил с Адаркой?
– Говорил.
– Что она?
– Жена или муж обычно узнают о таких вещах последними.
– Это верно. А кто, по-твоему, должен узнавать о таких вещах первым?
Что ответить на такой вопрос?
– Не партийная же организация?
Сосновский поморщился и поскреб за ухом, взъерошив свой седой пух. И сделал заход с другой стороны. Спросил серьезно:
– Герасим Петрович, ты считаешь Карнача своим другом?
– Считал.
Сосновский на миг будто застыл – смотрел пристально, в упор. Словно нехотя согласился:
– Ладно. Считал. Прости, скажу, может, не очень для тебя приятное... Ты даже подчеркивал эту дружбу. Как бы в пример другим. И знаешь?.. Мне это нравилось. Во всяком случае, польза для тебя от этой дружбы была явная: ты лучше, чем многие из нас, грешных, научился разбираться в вопросах градостроительства. Однако, по моему разумению, дружба – это нечто большее... всеобъемлющее... широкий круг взаимоотношений людей... интимных отношений. Ваша дружба к тому же подкреплялась родством. И если ты узнаешь о неладах в семье друга, когда дело дошло до разрыва... скажу тебе откровенно, мне, старому зубру, кажется, стоило бы тебя поставить на этот ковер рядом с Карначом.