Текст книги "Атланты и кариатиды"
Автор книги: Иван Шамякин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 41 страниц)
XXI
Пришел Виктор Шугачев. Они не виделись недели две после совещания в обкоме. Максим почувствовал тогда, что Виктор обиделся за «картинки», и не навязывался, пускай остынет. У него хватит благоразумия и рассудительности, чтоб побороть обиду. Но в последнюю неделю произошли такие события, о которых очень хотелось поговорить, посоветоваться с близким человеком. А теперь у него один такой человек – Виктор, разве еще Поля. Вот почему появление друга очень обрадовало.
Но Виктор сразу после сдержанного приветствия сказал:
– Даша передала по телефону, что звонила твоя сестра – заболела мать.
У Максима тревожно екнуло сердце. Последние годы мать нередко хворала, об этом ему рассказывали, когда он приезжал ее проведать, сообщали в письмах. Но никогда еще не бывало, чтоб сестра звонила по телефону из соседней области, из далекой глубинной деревни. Взорвало, что Даша передала даже такое известие вон каким окольным путем – через Шугачевых.
– Она что, сама не могла позвонить? – Он сказал это так, как будто во всем виноват был Шугачев. Тот разозлился.
– Что ты кричишь на меня? Твоя жена, ты и разбирайся. Черт вас знает, что у вас за отношения. Нечеловеческие какие-то.
Да, действительно нечеловеческие.
Максим набрал номер салона-магазина.
– Карнач попросите. – Его передернуло, что он должен называть собственную фамилию, чтоб вызвать человека, к которому испытывает сейчас не просто неприязнь – вражду. Заявление ее в горком не вызвало таких чувств, как то, что она не позвонила о болезни матери.
Даша взяла трубку.
– Карнач слушает.
– Что говорила Рая?
Даша помолчала. Неужто раздумывала, отвечать или не отвечать?
– Плохо было слышно. Я одно разобрала – заболела мать...
– Ты не могла позвонить мне утром? Полдня прошло.
Она не ответила и, он положил трубку.
Шугачев сказал с обидой:
– На нее ты не кричишь.
Ах, Витя, даже ты не способен понять, почему я не могу повысить на нее голос. В отчаянии кричат на близких людей, а не на чужих.
– Надо ехать.
– Разумеется, надо ехать, – подтвердил Шугачев. – Мать у нас одна. Мою похоронили в войну, когда я был на фронте.
Максим застыл на месте и посмотрел на него так, что тот испугался.
Сердце, мозг обожгла страшная догадка: потому Даша и позвонила не ему, а Шугачеву...
– Витя, если ты что-то знаешь, говори! Я не ребенок и не слабонервная дама.
Нет, Шугачев ничего больше не знал.
В самолете, взволнованный, возбужденный всем, что пережил, и усталый от поспешных сборов – нелегко было достать билет на самолет и попасть к рейсу на Минск, – Максим, думая о матери, старался успокоить себя: не впервые мать болеет, старость. Но спокойствие не приходило. Чем больше думал, вспоминал, тем сильнее охватывало чувство вины перед матерью. Вспомнил, как пять лет назад он забрал ее к себе в город. Навсегда забрал. Мать ехала, довольная вниманием сына, и всю дорогу твердила:
«Ты не бойся, сынок, с Дашей я уживусь. Я с каждым могу ужиться. Ты ведь знаешь, я ни с кем из соседей за всю жизнь не посварилась».
Да, мать у них такая. Отец был другим человеком, у Евтихия натура цыганская; Максим и внешностью и характером был в отца, иной раз жалел, что ему не хватает материнской мягкости.
В первый же день Даша странно отнеслась к матери, хотя дала согласие на ее приезд. Нет, она не надулась. Она была сверхпредупредительна. Но ничего так не стесняет, как сверхпредупредительность. Максим случайно услышал, что Даша учит мать, как пользоваться туалетом. Это его просто потрясло. Конечно, мать, умную, с большим житейским опытом, к тому же по-деревенски стыдливую, не могло не обидеть недоверие невестки к ее сообразительности и опрятности.
Он возмутился:
«Что ты делаешь?!»
«А что? – наивно удивилась Даша. – Она же из деревни».
«А ты откуда?»
Обиделась. Тогда только начинались упорные ее молчанки. Они тревожили, и Максим надеялся, что его добрая, общительная мать хорошо повлияет на невестку. Может быть, Даше будет стыдно перед такой свекровью проявлять не самые привлекательные черты своего бабьего, в худшем смысле этого слова, характера.
Даша оставалась с матерью предупредительной и ласковой, как будто бы и в самом деле старалась показать себя с лучшей стороны. Но Максим скоро увидел, как нелегко старой крестьянке от этой ласковости. Ей хотелось угодить невестке, и она не знала, где сесть, где разуться, куда положить свою косынку, чулки; как поставить стулья, чтоб было хорошо. А еще мучилась, что нет привычной работы. Всю долгую жизнь работать от темна до темна и вдруг оказаться совсем без дела да еще в одиночестве.
Целый месяц маялась мать в их модерно обставленной квартире. И у него, у сына, который видел эту маету, иной раз появлялось бешеное желание сломать, разбить в щепу эту стильную мебель.
Наконец мать не выдержала. Со страхом, что он рассердится, взмолилась:
«Сыночек, родненький, отвези ты меня назад, к Рае. Пусть уж я помру на родной земле. Не могу я здесь, истомлюсь. Словом не с кем перемолвиться. Это ж хуже, чем в лесу».
Это был укор всем им: ему, вечно занятому, сверхвежливой невестке, внучке, которая, вернувшись из школы, оглушала бабушку непонятной и неинтересной музыкой, а потом мчалась на каток. Может быть, плохо, что он привез ее зимой, может быть, летом она сошлась бы с другими стариками, которые кучками собираются во дворе. Нет, летом ей, наверно, было бы еще тяжелей. Летом она не выдержала бы без работы, без огорода, где ползала на коленях и опалывала каждый стебелек лука, огурцов, кукурузы, укропа, подсолнечника. И как все росло от прикосновения ее рук, потресканных, скрюченных от тяжелого труда! Каждый раз, когда он приезжал в гости и смотрел на эти руки, ему в самом деле хотелось поцеловать их. Но боялся, что смутит этим мать...
Встретила его Рая, сестра. Выскочила из хаты в одной кофточке, как только услыхала, что у двора остановилась машина.
Максим, которого при приближении к родной деревне снова охватил страх и тяжелые предчувствия, взглянул на сестру и успокоился: не похоже, что случилось самое страшное.
– Как мама?
– А плохо, Максим. После гриппа воспаление легких. Слабенькая совсем. Боимся, потому тебе и позвонили.
Они даже забыли поздороваться, Заснеженный двор был завален бревнами и досками. Дохнуло тем родным запахом, какой всегда был на их подворье, когда еще жил отец – плотник, столяр, бондарь, – ароматом свежего дерева, стружек, опилок.
Зять, колхозный шофер, развернул строительство: к длинной хате пристроил почти такой же длины трехстенку. Богатеют люди. Но, окинув постройку глазом архитектора, Максим подумал, как безвкусно и нерационально производится это расширение.
Мать лежала в темной боковушке за печью на самодельной деревянной кровати.
Рая включила свет. И Максим ужаснулся, как мать изменилась с лета, когда он видел ее в последний раз! Совсем высохла, казалось, под одеялом нет тела, видна лишь седая голова. И лицо изменилось, стало маленьким, худеньким, как у больного ребенка, серым, как пепел, как ее волосы.
На свет мать открыла глаза. Но не остановила взгляда на сыне, смотрела куда-то мимо, в пространство, может быть, в какую-то таинственную бездну, которую видит только тяжелобольной.
Максим опустился перед кроватью на колени.
– Мама, это я.
Всхлипнула Рая.
Мать молча выпростала из-под одеяла руку, с трудом подняла ее и положила легкую прозрачную ладонь на его голову, будто так, на ощупь, пыталась узнать сына.
Наверно, спазм радости или, может быть, боли сжал ей горло, и она долго не могла ничего сказать. А потом спросила тихо, но в полном сознании:
– Ты без Даши?
– Один, мама.
– И без Ветки?
– Вета вышла замуж, мама.
– Когда получили твое письмо, ей так захотелось повидать Вету. Собиралась, когда поправится, поехать, – сказала Рая, стоявшая за его спиной.
Это Максима растрогало больше всего; он опустил голову, боясь, что мать увидит его слезы и они могут ее испугать, потому что, верно, она и забыла уже, когда ее Максим плакал, с ним это и в детстве редко случалось, таким его вырастил отец, который не любил, высмеивал слезы, даже детские, а мужчину, который плакал, за мужчину не считал.
Рая вышла из боковушки.
Тогда мать призналась:
– Больно мне, сынок. Все тело болит. Может, от уколов. Пусть бы они не кололи меня.
Он посмотрел на табуретку рядом, где стояли лекарства: пузырьки пенициллина и стрептомицина, таблетки этазола, коробочка с кордиамином в ампулах, валокордин и какие-то незнакомые большие красные таблетки, видно тоже сердечные. Лекарства эти встревожили даже больше, чем вид больной. Значит, доктора боятся за сердце. Сдает сердце. Да как ему не сдавать, когда оно пережило столько горя, боли, утрат!
И тут он услышал шепот матери:
– Спаси меня, сынок.
О, как резанул по сердцу этот шепот, эти слова, эта мольба о спасении, в которой звучали страх смерти, жажда жизни! Да, ей хочется жить, хочется видеть счастье внуков. Еще несколько лет назад мать сказала здесь, в этой хате, за праздничным по случаю его приезда столом:
«Вот когда жизнь начинается!»
Но что он может сделать? Ей очень худо, если она так говорит. Никогда мать ничего у детей не просила. Им отдавала все – любовь, силы, труд. Что ей сказать? Как успокоить, чтоб не думала о смерти? Не нашлось у него таких слов. А говорить обычные, банальные не мог.
Рая бренчала тарелками, собирала на стол, чтоб накормить брата.
В светлой комнате, куда Максим вышел, за полгода многое изменилось: вместо старого малоэкранного телевизора стоял новый «Горизонт», у другого простенка сверкал белизной холодильник. Быстро богатели в этой хате. Даже стол новый, круглый, большой, стоит посреди комнаты, что для крестьянской хаты непривычно. Раньше там, в углу, стоял старый стол, сделанный еще отцом. Куда они его девали? Неужто сожгли? Стало до боли жалко того стола и еще чего-то, что ушло из хаты под натиском нового достатка.
От завтрака отказался. Ходил вокруг стола угрюмый, задумчивый. Рая робко следила за ним. Она с детства и любила и боялась старшего брата. В войну, пока не ушел в армию, он был за хозяина в доме, даже мать слушалась его.
Нет, не новые вещи его раздражали. Контраст между боковушкой, где лежала мать, и этой торжественно убранной, светлой комнатой, с фикусами, с тюлевыми занавесками на окнах и вышитыми дорожками на диване и на телевизоре. Боковушка отгорожена для матери. Что старухе нужно? Теплая постель, печь? Так она там, у нее, только из ее каморки можно забраться на печь? Окно? Так она же весь день на дворе. Весь мир перед ней.
Но теперь, когда мать захворала? По сути, она лежит на кухне, рядом варят и парят не только для семьи – для свиней и коровы. К тому же больная могла еще больше простудиться. Сеней нет. Разобрали. Трехстенка пока без окон и дверей, по ней гуляют сквозняки, они задувают в хату, как только открывается дверь. Он почуял это дыхание холода, когда стоял возле матери, а Рая вышла за чем-то из хаты. Да, наконец, такому больному нужен дневной свет, сияние снега, нужна жизнь!
«Спаси меня, сынок».
Неужто ни у кого – ни у Раи, ни у Петра, ни у племянниц – не хватило соображения?
– Вам что, негде ее положить? – спросил тихо, но так, что сестра вспыхнула от сознания вины и стыда.
– Так ведь она сама не хочет, Максим. Можно у нас в спальне.
Он резко распахнул дверь в другую боковушку, светлую, которая называлась спальней. Там стояли железная кровать и рядом детская, деревянная.
Максим перекинул гору подушек с большой кровати на детскую.
Рая испуганно суетилась рядом.
– Постели!
Но тут же подумал, что он несправедлив и жесток с сестрой. В конце концов, ни он, ни младший брат Анатолий, инженер-железнодорожник, не дали матери тепла, которое грело бы ее старость. Не захотелось ей жить ни у него, ни у Толика, холодно ей было в их городских квартирах. А Рая, ее дети, давали это тепло, эту полноту жизни, только тут матери было хорошо и уютно, хотя Максим знал, с Раей мать не всегда ладила, Рая грубовата, криклива. На зятя мать жаловалась– пьет Петро, при детях и при ней, старухе, ругается. Но все здесь было свое, родное. Не Дашина вежливость, от которой, наверно, стыла кровь.
Он сам перенес мать из темной боковушки в светлую спальню. Как ребенка, завернув в одеяло. То, что он впервые взял мать на руки, почему-то смутило и испугало. Испугало, очевидно, потому, что мать была очень уж легкая, для его мужских рук почти невесомая, пятилетний ребенок тяжелее. А что смутило, понять не мог.
Дневной свет ослепил мать, но и обрадовал. Она зажмурилась и болезненно улыбнулась. Как будто удивилась:
– Снег идет?
– Замело так, что едва проехал.
– Сретение. Зима встречается с весной. Последнее подметает.
О весне она сказала, с надеждой взглянув в глаза сына.
Чтоб совсем не обидеть Раю, согласился позавтракать. Поковырял вилкой картошку, яичницу, выпил чай, пахнувший дымом. Спросил, кто мать лечит. Сестра хвалила их докторку: молодая, всего второй год работает, но очень внимательная, все ею довольны, к матери два раза на день приходит, хотя полдеревни гриппует.
Для Раи старательность, внимание доктора – это все, что нужно. Но он знает, что одной старательности мало в любом деле, а в лечении человека особенно. Нужны умение, опыт. Вряд ли есть он у молодого врача. Надо вызвать доктора из районной или областной больницы. Но как это сделать? На беду, так замело, что санитарная машина не пройдет, пока не расчистят дороги. А снег все еще сыплет, хотя метель утихла.
Вернулась от соседей племянница, шестилетняя Люда. Громко что-то рассказывала матери там, за дверью, в пристройке. Вошла в комнату застенчиво, но, очевидно, наученная матерью, подбежала, поздоровалась:
– Здравствуйте, дядя Максим, – и обняла за шею холодными ручками, холодными губами поцеловала в горячую щеку.
Выполнила обязанность и сразу к бабушке. За перегородкой звенел ее веселый голосок:
– Баба, а я тебе принесла яблоко. Тетка Фекла дала. Гляди, какое! Подмерз только один бочок, – и засмеялась тому, что у яблока подмерз бочок.
И бабушка тоже что-то ответила ей, но так тихо, что нельзя было расслышать.
Малышка не думает о том, о чем думают они, взрослые, чего боятся и, ничего не делая, ждут. Ребенок верит, что бабушка всегда будет с ней.
Мысль эта подняла Максима с дивана. Сорвал с лосиных рогов пальто, оделся.
Вошла Рая. Удивилась:
– Куда ты, Максим?
А он удивился ее вопросу.
– Надо же что-то делать.
– Что ты сделаешь? У Клименковых целый год старик лежит.
Вот оно, покорное ожидание: чему быть, того не миновать; под старика, мол, руки не подложишь.
На голос матери выбежала из спальни Люда. Девочка кашляла, бухала, как из бочки. Максим подумал, что если б так кашляла маленькая Вета, какую бы тревогу подняли они, сколько врачей мобилизовали бы!
– Что это она у вас так кашляет?
– А снег ест, глупая.
Люда весело скалила зубки. Узнав, куда дядя собирается идти, тут же предложила проводить его до больницы.
В приемной медпункта сидело много больных. Женщин постарше Максим знал в лицо, хотя имена некоторых и позабылись, больше помнил уличные клички – Здариха, Сойка, Бурбалка. Его узнали все.
– Как там матка, Евтихиевич?
– Это ж мы одногодки с Татьяной.
– А как твое здоровье, Максимка? Как семейка? Сочувствие, обращение к нему, как к маленькому – Максимка, – растрогали. Ему радушно уступали очередь:
– Иди, иди, поговори с докторкой. Мы подождем.
Только молодка одна, должно быть, чужая, глядела неприветливо, явно недовольная, что его пропускают вперед.
Первой, как мышка, прошмыгнула к врачу Люда, мимо тракториста, который вышел из кабинета. Люда успела представить его.
Врач сперва не понравилась. Высокая, худощавая, с грубоватыми мужскими чертами лица, не освещенного ни девичьей улыбкой, ни женской добротой. Что солдат в белом халате. Но, присев напротив, вглядевшись в нее, Максим увидел красивые голубые глаза, в которых светились ум и сердце. Такие женщины не порхают, как мотыльки, профессию выбирают по призванию и работают с душой. Таким не всегда везет в личной жизни, но если уж повезет, то жены и матери из них, как правило, образцовые, верные, самоотверженные.
Положив большие, как у мужчины, руки на стол, сплетя пальцы, Вера Ивановна серьезно и подробно, словно докладывая консилиуму, но популярно, не употребляя непонятных медицинских терминов, рассказывала Максиму о болезни матери. Не утешала, не таила ничего, из слов ее следовало: положение тяжелое.
Он перебил ее:
– Что ж, выходит, нет никакой надежды?
Она ответила не сразу:
– Я этого не сказала. Но возраст. Семьдесят четыре...
Максим печально усмехнулся.
– Значит, пожила бабушка, имей совесть?
Врач, спокойная и уверенная, как старый профессор, вдруг совсем по-девичьи вспыхнула, лицо ее болезненно передернулось. Сказала с укором:
– Зачем вы так, Максим Евтихиевич? Врач никогда так не думает.
– В больницу вы могли ее положить?
Вера Ивановна вздохнула.
– Вы не знаете, что у нас творится сейчас в больницах. Все коридоры заполнены больными. Кроме того, боюсь, что теперь мы ее не довезем.
Значит, действительно безнадежность, никто и ничем уже не может помочь. Что ж это такое? Он в панике окинул взглядом врачебный кабинет. Сколько лекарств в стеклянном шкафу! Сотни названий. И среди них нет ни одного, которое могло бы спасти мать? Неужели нет? А может быть, она, молодой врач, просто не знает такого лекарства?
– Вы простите. Но я бы хотел, чтоб мать посмотрел более опытный врач. Не обижайтесь.
– Я понимаю.
– Как организовать такую консультацию?
– Организовать можно. Но кто в районной больнице может сойти за профессора? – Она сказала эта серьезно и раздумчиво, однако Максим уловил в ее голосе иронию – скепсис молодого по отношению к старшим коллегам, – Я одному нашему врачу верю. Главврачу Христицкой больницы Бохуну. О, это талант! – В глазах ее блеснула зависть. – Однако официально его не пригласишь. Не поедет. Главный районный и так его не любит. У кого слава, тех не любят. Председателя нашего знаете? Юрия Ивановича? Они друзья. Только он может привезти Бохуна.
С председателем колхоза, тогда новым человеком в деревне, Максим познакомился года три назад. Больше встречаться не пришлось, да и не хотелось: председатель не проявил к архитектору никакого внимания, его нисколько не заинтересовал горожанин, который раз в год приезжает навестить мать. Но за это время молодой агроном прославил колхоз. От Раи, Петра и от старой матери он только и слышал, когда заезжал сюда, как повезло их колхозу, какой разумный руководитель Юрий Иванович.
«Справедливый мужик!» – подвыпив, Петро особенно хвалил председателя; это почему-то не укрепляло веру Максима в его высокие качества, ведь сам Петро – хитрюга и ловкач, из тех, кому обычно легче живется при руководителях другого типа.
В новой конторе правления председателя не было. Но людей набралось много. В кабинетах работали женщины – бухгалтеры, плановики, лаборанты. А в зале заседаний сидели мужчины. Курили. Играли в шашки. Зимой всем работы не хватало, а работать хотелось – заработок хороший, поэтому колхозники отирались в конторе, как на бирже, ближе к председателю, агроному, механику: иногда возникало неожиданное дело, естественно, что направляли тех, кто был под рукой,
К Максиму пристал друг детства, бывший одноклассник, небритый, под хмельком мужик.
– Ты, Евтихиевич, во! – Большой палец кверху. – А Яшка Копылов – во. – Мизинец вниз. – Но ты не задавайся. Не задавайся, что ты – во, Яшка тоже может быть – во-о! Никто не ведает, какой во мне талант пропадает. Думаешь, у одного тебя талант? На, съешь, – и ткнул Максиму дулю. На него возмущенно зашикали старики. Яшка матюгнулся: – А идите вы... Ни хрена вы не знаете, какие мы с Евтихиевичем номера откалывали. Пошли выпьем за старое.
Но Максиму было не до пьяной болтовни, а тем более не до выпивки. Где найти председателя? Секретарь-машинистка – по лицу из их, карначовского, рода, но чья, Максим не мог припомнить, эти уже родились и выросли без него – разыскивала своего шефа по телефону, вызывала по полевой рации. Из третьей бригады ответили, что Юрий Иванович поехал в район. Она удивилась, что он не сообщил в контору, обычно сообщает.
Максим попросил машину. Ему нельзя ждать, ему надо найти председателя как можно скорее.
С разрешения механика машинистка позвонила на строительство свинооткормочного комплекса и вызвала в контору Петра с его пятитонкой.
Петро явился через час, не раньше, мучительный для Максима час, потому что он не знал, куда себя девать, как отцепиться от Яшки Копылова, который купил бутылку «чернил» и требовал, чтоб друг юности выпил с ним.
Петро, который поначалу встретил шурина с искренней радостью, выслушав, зачем тому так срочно понадобился председатель, помрачнел и отправился сам проверять, разрешает ли механик ехать. Максим понимал, о чем он думал: выходит, мы с Раей мало сделали для матери, а ты, приехав раз за год, показываешь на людях, какой ты заботливый. Но бог с ним, пускай думает что хочет. Взаимоотношения свои они выяснят потом. Теперь не до самолюбия.
В дороге Петро сокрушался.
– Ох, даст нам Юрий Иванович всем, что сорвали такую машину. Это для вас, Евтихиевич, механик разрешил. А так у него снега не допросишься. Холера б его...
Но из разговора Максим понял, что Петро не столько боится председателя, сколько жалеет об оставленной работе. Его машина отдана в распоряжение начальника управления Межколхозстроя, который возводит для них комплекс, и Петро, кроме законного заработка, имеет еще кой-какую «халтуру». Потому так не хочется отрываться. За председателем можно дотемна гонять машину.
Максим возмутился. Мать в таком состоянии, а у зятя одна забота – заработок. Однако не упрекнешь его, Трое детей, о них думает. Разве сам он не старается, чтоб у Веты было все?
В хлопотах, в разговорах с людьми отошло предчувствие беды. А поговорил с Петром, и опять оно появилось. Более того, начал сомневаться, что какой-то там сельский врач обладает чудодейственной силой. Он, Максим, сейчас напоминал тех интеллигентных людей, которые в поисках спасения для себя или близких едут за тысячи километров к неграмотным знахарям. Должно быть, он тоже поехал бы к такому знахарю. Не верил бы, а ехал. Но лучше верить. Лучше верить! Неверие, сомнение страшнее всего.
Энергичный, напористый там, в амбулатории, в правлении, здесь, в кабине машины, он обмяк, почувствовал страшную усталость. Убаюканный шумом мотора, теплом, пахнущим соляркой и металлом, белизной поля, кружением снежинок и мельканием «дворников» перед глазами, он проваливался в сон и тут же заставлял себя проснуться, чтоб Петро не подумал: на людях показывает заботу, а в машине спит, как сытый кот.
Объехали все районные учреждения и случайно перехватили председательский «газик» возле станции. Юрий Иванович сам остановился, увидев колхозную машину, которой не надлежало в тот день быть в райцентре. Выскочил, побледнев, и сразу Петру:
– Ты почему здесь?
– Да вот Максим Евтихиевич вас ищет.
Председатель узнал архитектора и поздоровался приветливо, заинтересованный, во всяком случае, не такой безразличный, как при первом знакомстве. Выслушав просьбу, удивился:
– Вера Ивановна такого мнения о Бохуне? Чудеса! Бохуна признают больные, которых он спас от смерти, но не очень-то жалуют коллеги.
Посмотрел на часы, подумал, спланировал время.
– Ладно. Вы можете ехать домой. Я его привезу. Я верю этому врачу больше, чем кому бы то ни было.
Мать лежала с открытыми глазами, смотрела в потолок и как бы к чему-то чутко прислушивалась.
– Как ты себя чувствуешь, мама?
Никчемный вопрос. Но с чего начать разговор? Глаз на сына она не перевела, но ответила ясно, только очень тихо, одними губами:
– Ничего, сынок.
– Тебе трудно говорить?
– Нет, не трудно.
Но Максима испугало, как она смотрит. Утром этого не было. Будто и взгляд, и мысли ее были где-то далеко. Далеко, в другом мире. Как умирают люди, Максим видел только на войне. Но когда это было! И умирали там молодые. Умирали совсем иначе, чаще всего мгновенно. На смертельно раненных некогда было смотреть. Отец умер без него, в госпитале инвалидов в сорок шестом; Максим служил еще в Германии. Вот уже четверть века он не видел смерти и редко думал о ней, разве только в почетном карауле возле покойника. И каждый раз, когда думал, как умирают люди, вспоминал смерть князя Андрея: «Оно вошло и оно есть смерть». Собственные воспоминания потрясали меньше. И теперь он вспоминал сон князя Андрея. «Что-то нечеловеческое – смерть – ломится в дверь, и надо удержать ее». Да, надо удержать ее. А как?
– Мама, скоро приедет доктор из района. Все его хвалят.
Мать перевела взгляд на него, посмотрела, не сознавая, о чем это он.
В большой комнате он сел на диван и словно провалился куда-то. Сильно шумело в голове. А по ногам ползли мурашки, как будто ноги окоченели и теперь в тепле отходят.
И вдруг вскинулся от громкого стука. Тюкал топор, а молоток весело, чертовски весело забивал гвозди. Он испуганно поднялся, не сразу сообразив, откуда эти звуки. Потом вспомнил, когда выходил, видел, что в пристройке настилают пол. Впервые в жизни его вывела из себя работа людей.
Рая собирала на стол, Петро приехал, чтоб вместе пообедать.
Сказал Рае зло, с раздражением:
– Вам что, жить негде, что вы так спешите с этой пристройкой?
Сестра удивилась.
– Максим! Плотники теперь свободны. Весна придет, никого не найдешь.
Он подошел к ней, прошептал:
– Мать при смерти, а ты...
Рая испуганно кинулась за дверь. Стучать перестали. Но Петро привел плотников обедать. Мужчины разговаривали в полный голос, весело.
Петро налил по стакану водки.
Рая сказала мужу:
– Гляди же, сам не пей. Машина стоит.
– А, черт ее не возьмет, машину. В кюветах полно снега. Мягко, – и засмеялся. И плотники засмеялись.
Рая, конечно, рассказала Петру и про боковушку, и о том, как Максима рассердил стук, потому что, выпив, зять тут же, при людях, повел разговор о матери:
– Ты, Евтихиевич, не думай, матка у нас жила не в обиде. Никуда от нас не хотела ехать. Летом Толя предлагал забрать – ни в какую. Пускай, говорит, хоть золотые они, твои Уральские горы, не нужны они мне. Вот как! И золотые горы ей не нужны были. Я, может, когда шумел, пьяный...
– Пьяный ты – что борона, – уколола Рая.
– Не борона, а коленчатый вал. Имеешь дело с техникой. Но скажи, обидел я мать хоть раз? – допытывался Петро у жены. – И дети ее любят. Людочка заснуть без бабы не может. А работать – так что сама хотела, что по силе было. Без работы она не могла сидеть. Я даже сердился на нее за это. Посиди, матка, наработалась за свой век.
– Я ничего не думаю. – Максиму было неприятно, что Петро говорит это на людях.
Он хорошо знает, что лучше, чем тут, матери нигде не жилось бы. Упрекнуть может только себя. А сестру и зятя разве что за сегодняшний день. Дайте свет и тишину! Почему-то убежден, что сейчас, как ничто другое, матери нужна тишина, а не этот пьяный шум, от которого, наверно, у нее, здоровой, не раз болела голова.
Бохун – мужчина лет сорока, коренастый, полный, с круглым, как луна, румяным лицом. Казалось, лицо это и веселые хитрые глаза излучают радость. Сразу видно, что человек любит вкусно поесть, выпить и посмеяться. Максима оглядел с бесцеремонным любопытством, так в гостях глазеют на знаменитых актеров. Кстати, в движениях, в манерах Бохуна, даже в том, как, помыв, вытирал руки, была какая-то театральность.
Такой весельчак и позер не показался Максиму серьезным врачом. Только присутствие вдумчивого, озабоченного делами председателя, который, видно было, боготворил друга, сглаживало неприятное впечатление и оставляло какую-то надежду.
Но выслушивал мать Бохун долго. Ему помогала Рая.
Максим и Юрий Иванович сидели за круглым столом друг против друга, уставившись в искусные узоры богато расшитой скатерти. Молчали, напряженно прислушивались, точно там, за тонкой перегородкой, шла сложная операция, от которой зависела жизнь. Раза два мать тихо застонала, ей больно было от каждого движения.
Когда Бохун заговорил, стал расспрашивать больную и Раю, Юрий Иванович сказал почти шепотом:
– Он вылечил моего сына. Куда я только с ним не ездил. Профессора диагноз поставить не могли. А он вылечил. Талант. Я ему говорю: иди, Андрей, в науку. Не хочет. «Разве, – говорит, – защитив диссертацию, я буду лучше лечить?»
В боковушке затихло, и они умолкли.
Потом председатель показал на новый телевизор.
– Богато живут колхозники.
Не выдержал, похвастался, потому что в том, что люди так живут, есть и его заслуга.
– Богато, – согласился Максим и не удержался, добавил: – Да строятся бестолково, – кивнул в сторону пристройки.
– Свой же архитектор, – мягко пошутил председатель.
– Думаете, легко ломать вековые традиции?
– А знаете, легко. Теперь легко. Дали бы мне материалы. И архитектора. Я построил бы новое село за счет колхозников. Не умеем мы взять деньги у людей. А деньги есть!
Вышел из боковушки Бохун, и Максим с удивлением увидел, как изменился доктор: пропала веселая подвижность, будто, пока выслушивал, осматривал больную, делал укол, страшно устал.
Встревоженный Максим поднялся, подошел к нему, несмело, по-деревенски, как женщины, спросил:
– Что, доктор?
Бохун вновь преобразился: блеснул глазами, достал из кармана гребешок, причесал красивую шевелюру, отвернувшись, подул на расческу; сделал это так, будто играл на сцене сельского модника, лихого парня.
Ответил бодро:
– Будем лечить, дорогой Максим...
– Евтихиевич, – подсказал председатель.
– Будем лечить. Вот сейчас поедем, найдем Веру Ивановну, скажем ей, что делать. Сегодня мы с ней столкуемся. Сегодня она добрая, если посоветовала вам обратиться ко мне. Раньше мы ломали копья. Помнишь, Юрий Иванович?
Как легко успокоить человека! Уметь надо, что ли? Два уверенно сказанных доктором слова «будем лечить», и у Максима исчезло предчувствие близкой трагедии, которое на протяжении дня возникало так часто. Может быть, это успокоение ненадолго. Но покамест оно прочное. Это подняло дух, вернуло интерес к жизни, которой живут здесь мать, сестра, Петро, дети и вообще вся деревня. Наезжая сюда, он всегда любил послушать, как подвыпивший Петро незлобиво, но остроумно рассказывал о соседях, родичах.
Ушли председатель и доктор, и он спросил у Раи про Колю, ее старшего сына, студента пединститута. Как он там, в городе? Как учится? Рая сразу почувствовала перемену в настроении брата, обрадовалась. Торопливо стала рассказывать и про Колю, и про восьмиклассницу Надю, что так и не показалась дяде на глаза, пообедала и опять в школу на кружок, и про маленькую озорницу Люду, которая вертелась тут же и на жалобы матери: «Угомона на нее нет», весело смеялась и хитро подмигивала, словно призывая дядю вступить с ней в сговор и вместе выкинуть коленце.