Текст книги "Снега метельные"
Автор книги: Иван Щеголихин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
Почему врач, настоящий врач, исцелитель, каковым он себя считает, не может попросить женщину утешить больного после операции?
Может, но почему-то не попросил.
Ах, эта женщина – его бывшая жена, и в нем заговорил инстинкт собственника. Вон каков ты, оказывается, настоящий врач, исцелитель. Да еще подглядывать пришел, сторожить!..
Грачев повернул обратно. Прошел шагов пятьдесят, остановился.
– Черт знает что такое!– проговорил он вслух.– Куда все подевалось – уверенность, спокойствие, хладнокровие? Для чего горожу-нагораживаю? Весь вечер раздуваю в себе идиотские подозрения. Зайду, узнаю, как его самочувствие, и пойду домой, спать.
Он всегда так делал, после любой операции. Нет причины нарушать традиции. Грачев пошел к больнице снова, издали нацелившись взглядом на окно изолятора. Оно светилось розовым светом и наполовину было задернуто марлевой занавеской. Он смотрел неотрывно, ждал, что там вот-вот промелькнет ее тень. Не дождался...
У входа он снова остановился в нерешительности. Что делать, если Хлынова не окажется в палате, если он... в изоляторе?
А ничего не делать. Попросить сестру, чтобы она нашла больного и уложила его в постель. И не просто сестру, а Женю, которая все знает.
Бог ты мой, а кто тут всего не знает!..
Никого он просить не будет, а зайдет сам в палату, как делал это всегда, и если убедится, что больного нет на месте, обратится за помощью к сестре. И даже не за помощью, а просто напомнит ей о больничном режиме.
Она приведет больного, водворит его, так сказать, на место, и Грачев спокойно – спокойненько!– скажет, что во избежание осложнений сейчас ему необходим максимальный покой, постельный строгий режим. А блага жизни он может наверстать потом. И отсутствие руки в данном случае не помешает.
«Все-таки ты сволочь, Грачев»,– сказал он себе.
В ординаторской он снял пальто, повесил его на вешалку, взял халат и решительными рывками натянул его.
Тишина в больнице, покой...
Он вошел в темную палату, оставив дверь приоткрытой, чтобы проходил сюда свет из коридора. Хлынов спал, дышал тяжело, хрипло, как сильно уставший за день человек. Толсто забинтованная культя покоилась на белой широкой лангете.
Грачев тихо вышел, тихо прикрыл за собой дверь. Постоял в коридоре, прислушался неизвестно к чему, может быть, к самому себе. В дальнем углу едва заметно голубела дверь изолятора...
В процедурной, склонившись на столик, дремала Женя, похожая на белую птицу, спрятавшую голову под крыло. На звук двери она подняла сонное личико, с усилием открыла глаза.
– Ах, это вы! А я тут сплю...
Нечего ей пугаться и оправдываться не надо, измоталась за день, устала.
– Все в порядке, Женя? Как послеоперационный?
– Спит. Пусть поспит, двое суток подряд мучился,– она пожалела Хлынова, как всякого другого больного, не подозревая о состоянии Грачева.– А вы отдыхайте, Леонид Петрович. Я на страже.– Женя сонно улыбнулась.– Я всегда чувствую, когда все в порядке, а когда что-нибудь случится.
«Милое дитя»,– подумал Грачев и попросил:
– Пошлете за мной, Женя, если что... Кровотечение вдруг и так далее.
Она пошлет за ним, все это само собой разумелось, можно было и не говорить, но он сказал эту пустую просьбу и тем самым отрезал себе путь в больницу, чувствуя в то же время, что не сразу отсюда уйдет, а если и уйдет все-таки, то вернется. В эту же ночь...
И все-таки он погнал себя домой и не оглядывался больше на окно изолятора.
Снова сидел на кухне, курил, не в силах избавиться от тревожного ожидания неизвестно чего.
Если бы он не застал Хлынова в палате, или застал бы его не одного, возможно, стало бы спокойнее.
Тогда бы не пришлось Грачеву отвечать самому себе на вопросы. А их немало. Почему она поселилась в больнице, а не ушла к Хлынову сразу? Почему так жестоко отказалась дать кровь сначала? Если, допустим, она знала, что крови других доноров вполне достаточно для операции, то к чему было заводить этот скользкий, мягко говоря, разговор? Возможно, не хотела тревожить хирурга, зная, что его волнение может отрицательно сказаться на операции.
«Но за кого же она меня принимает, в таком случае? И не слишком ли она самонадеянна, если считает, что у меня от ее того или иного поступка задрожат руки, и я не смогу перевязать сосуд?..»
Угасало пламя в печи, вот оно, собрав последние силы, накалилось еще, покраснело и стало долизывать сереющие шлаковые угли. Слышней стал прерывистый вой в трубе, ощутимее одиночество.
Сашка спит, Женя на дежурстве, в доме пусто...
В сущности, она сегодня отреклась от Хлынова. Во всяком случае, попыталась. Подлая попытка, если посмотреть со стороны. Но она бросила Грачеву свое отречение, как бросают шканцы на пристани – придержи меня, удержи, иначе унесет.
Может быть, еще не все забыто, не все поругано и растоптано и именно сегодня, сейчас наступил, как говорят, решающий момент?
Грачев вылил остатки холодного чая в стакан, приподнял его, пригляделся: в жидком настое мелкой мошкой забегали чаинки, слепо преследуя друг друга, сталкиваясь и снова расходясь и сталкиваясь, пока по одной медленно не опустились на дно...
Так тоскливо может выть труба только в его доме, больше нигде во вселенной. Он постоял в бездумье, в трансе, прислушиваясь к этому вою, наполняясь им до краев, затем накинул полушубок и вышел на улицу.
Было четыре часа, уже утро нового дня. Темные дома посветлели, поседели от инея и казались вымершими. На столбе возле райкома светилась лампочка. Она раскачивалась, и метель курилась в ее свете и тоже раскачивалась белым дымом.
Грачев одиноко постоял, глядя на больничные окна. Ярко светилась только процедурная.
Но светилось еще и окно изолятора. «А она-то почему не спит?»
Спотыкаясь о сугробы, Грачев обошел больницу кругом.
«Зачем брожу, чего жду?..» И продолжал идти в предчувствии какой-то решимости. «Не уйду, пока не дождусь».
Он брел и брел, увидел цепь размазанных следов перед собой и не сразу сообразил, что это он волочил валенки вокруг больницы. Теперь он пойдет ближе, сделает меньший круг, как бы сжимая ее в кольцо.
Остановился напротив узкого оконца. Он не хотел подсматривать, совсем не думал об этом, просто хотя бы постоять рядом неизвестно сколько, просто так, безмолвным истуканом.
Легкий снег бесшумно покрывал валенки все выше и выше. Грачев поднял взгляд на хилый переплет оконца и прямо против себя увидел ее бледное немое лицо в искристом кружеве морозных узоров.
33
После ухода Леонида Петровича Жене уже было не до сна, ее охватила тревога. Хирург всегда заходил сюда после операции, но сегодня он был какой-то отрешенный, сам не свой. Похоже, он на что-то решился.
Женя взяла журнал для заказов в аптеку на завтра и села выписывать рецепты. «Наверное, он решил поговорить с Ириной, но ему трудно, мешает гордость». Женя не могла сосредоточиться, забыла, в какой дозировке у них аспирин в аптеке, по ноль-три или по ноль-пять.
«Уточню утром у аптекарши и проставлю дозу...»
Леонид Петрович не может заговорить с Ириной, но почему бы Жене самой не заговорить с ней? Ей же не трудно, и гордость ей не мешает. Как только Ирина встанет, Женя поговорит с ней начистоту, хватит играть в молчанку, к добру все это не приведет.
«А может быть, она и сейчас не спит?» Захватив на всякий случай рецептурный журнал и авторучку, Женя пошла в дальний конец коридора. Дверь изолятора была слегка приоткрыта, светилась щелка. «Для кого?– подумала Женя.– Да ни для кого!– тут же решила она.– Для меня!» Она тихонько постучала, легонько толкнула дверь.
– Извините, Ирина Михайловна, вы не спите?
Ирина гладила на тумбочке платье, ответила холодно:
– Как видишь.
«Где она утюг взяла? С собой принесла?»
– Сколько вам надо физиологического? На завтра?– Женя выставила вперед рецептурный журнал, как свидетельство ее делового визита.
– Пока хватит. Спасибо за внимание.
– Не стоит, Ирина Михайловна. Просто аптекарша попросила меня сдавать рецепты как можно раньше,– скромно, вежливо проговорила Женя, как будто между ними никакой черной кошки не пробегало.
Наступило молчание. Ирина не спеша, старательно утюжила свое платье.
Нет, просто так Женя отсюда не уйдет.
– Ваше любимое?– спросила она, кивая на платье.
– Да... Уже с дырками... – И снова молчание.
– Ирина Михайловна, вы меня извините, но... как вы будете жить дальше?
– Ты хочешь сказать, где?
– Нет... С кем?
Ирина отставила утюг, аккуратно развесила платье на спинке койки, и хотя оно сразу легло гладко, она долго, тщательно его расправляла.
– А если – ни с кем?– сказала она, наконец.– Одна? Ты пришла мне помочь сделать выбор?
– В общем – да,– отважилась Женя.
– Тебя кто-то послал, попросил?
– Нет, я сама,– Женя подумала и вздохнула.– И сама, и не сама. Кто-то все время посылает меня, толкает, Ирина Михайловна, честное слово, поверьте мне. Я больше не могу в стороне оставаться. Это ведь и моя беда, наша беда. Сергей под трактор, а там Леонид Петрович, Сашка...
– Ох, Женечка!..– вырвалось у Ирины со стоном.– Но что мне делать, что-о?
– Главное, он вас любит. ...
– Кто?
– «Кто-о»,– повторила Женя с укоризной.– У него такая тоска в глазах, такая боль, я просто не выдерживаю. «Не надо, говорю, дорогой, родной Леонид Петрович!»
– А он?
– А что он?... Только погладит меня по голове, неощутимо так, просто мимо рукой проведет и – шепотом: «Спасибо». А мне чудится «спаси-ите». Я уже больше не могу, Ирина Михайловна, у меня сердце разрывается. А вы... а вам все равно.
Ирина покачала головой.
– Может быть, это жестоко, Женя, даже бесчеловечно, но... я рада, что так все произошло. Я знаю, ты меня осудишь, да и все осудят, но я поняла на свои веки вечные, что люблю только его, Леню, и никого в жизни не любила и больше не полюблю!..– Ирина с тревогой оглянулась на окно.– Ты слышишь?
– Что-о?
– Под окном.
Женя прислушалась, поддаваясь тревоге, но ничего не расслышала.
– Это вам показалось, Ирина Михайловна.
– Нет, кто-то ходит... Вокруг больницы, под моим окном. Снег за стеной хруп-хруп... Женечка, дорогая, родная, я, наверное, с ума сойду, что мне делать?!– вскричала Ирина.
Женя бросилась к ней, взяла ее за плечи, пытаясь ее защитить от неведомого отчаяния и сама пугаясь его.
– Я знаю – что, Ирина Михайловна, знаю! Только вы послушайте моего совета, очень прошу, хотя бы один раз в жизни послушайтесь, исполните мою просьбу!
– Ох, Женечка, слушаю, слушаю, никого у меня больше не осталось, кроме тебя...– Ирина готова была разрыдаться, совсем потеряла самообладание. Видно, нелегко дались ей эти дни, житье в изоляторе.
– Сейчас вы пойдете домой,– Женя гладила ее плечи обеими руками, словно стараясь этим жестом подкрепить свои слова.– И станете перед ним вот так.– Женя опустилась перед Ириной на одно колено, умоляюще глядя на нее снизу вверх.– Или даже вот так!– Она опустилась на оба колена.– И скажете ему всего два слова: «Прости меня».
Ирина отстранилась, видно было, она не сможет этого сделать.
– Но вы ничего не успеете сказать, Ирина Михайловна! Вы не успеете даже на одно колено опуститься, как он вас сразу подхватит, сразу поднимет, Ирина Михайловна, родная, ведь вы же его знаете, разве он позволит? Поднимет вас, обнимет – и всё. Вы мне верите?
– Ох, не знаю, Женечка, не знаю...
– Идите, умоляю вас, идите!– Женя шагнула к вешалке, сняла пальто Ирины, хотела одеть ее, как маленькую, но Ирина слабым жестом остановила ее.
– Не могу. Ноги не идут...– она подошла к окну, приникла лицом к стеклу, тихо ахнула:– Леня!..
И сорвалась, побежала на улицу, как сумасшедшая, без пальто, без платка, в одной кофте.
Женя опустилась на койку, положила пальто на колени. «Как я устала, боже мой». И заплакала.
34
Сергей проснулся под утро и не сразу понял, где находится. Заныла рука, и он сразу вспомнил трактор и лог, белую дорогу, долгую и мучительную, больницу и общее смятение, бледного, небывало растерянного Курмана. Прежде всего, как бы первым слоем сознания, он почувствовал свою вину перед всеми, смутную – огорчил, заставил переживать, тревожиться. Потом подумал о себе, повернул голову, посмотрел на култышку, толсто укутанную бинтами, и представил, как теперь будет надевать рубашку и заправлять пустой рукав за ремень. Во время войны, звеня медалями, ходил у них по деревне однорукий председатель колхоза, просунув плоский рукав под широкий солдатский ремень. Он был громкоголосый, властный, и мальчишки подражали ему – прятали голую руку под рубашку, пустой рукав втягивали под ремешок и свободной рукой хватались за деревянную саблю...
Заходил кто-нибудь в палату?.. Кто-нибудь, конечно, заходил.
А она? На тумбочке рядом горой лежали передачи. Сергей начал по одному складывать себе на грудь большие и малые свертки и разворачивать их, пытаясь угадать, который же от Ирины. Может быть, там и записка. Свертки пахли бензином, соляркой, повсеместным запахом целины, совсем незаметным на работе и таким острым здесь, в больничной палате. И вот последний сверток, в самом низу (значит, принесен раньше всех), самый большой, в хрустящей бумаге, перекрещенный бинтом... Сергей поднес его к лицу и, не развертывая, только коснувшись обертки носом, понял – от нее! Буйно заколотилось сердце.
«Тьфу, телок, чего испугался!»– пробормотал он и опустил сверток на грудь, поглаживая его, как котенка, здоровой рукой.
Она приходила, когда он спал. Теперь зайдет днем и, если начнет утешать, он только рассмеется в ответ. Одной рукой можно мир перевернуть, даже без рычага Архимеда. Было бы ради кого! Кстати, кто-то вчера сказал, Курман или, кажется, Николаев, что Сергея вместе с другими наградили орденом за уборку.
Пройдет неделя, ну от силы две, он выпишется и заберет Ирину. Махнут они куда-нибудь в дальние края, в Сибирь, на Ангару, где самая разудалая жизнь. Только теперь, когда они будут уже вдвоем, удальства бы надо поменьше. Он будет жить с ней осмотрительно и спокойно.
Она пришла сюда первой и еще придет, и он скажет ей обо всем прямо, он получил теперь такое право, как ему думалось. Она пожертвовала многим, это ясно, а он – ничем. Теперь вот и он утратил... кое-что. На всю жизнь, между прочим. Они, можно сказать, поравнялись в своих утратах, хотя и по-разному.
«Хирург – все-таки человек, больше всех волновался. Достойный уважения мужик»,– думал Сергей, глядя на белесое окно с темной крестовиной рамы.
Скоро рассвет, новый день новой жизни. Который час? Его золотые часы, именная награда за прошлогоднюю уборочную, тикали на тумбочке. Теперь придется носить их на правой руке... Сергей взял часы, поднес к глазам – скоро четыре.
Она еще спит, конечно, устала за день, тоже ведь волновалась. Не заходит к нему, чтобы не докучать пострадавшему своим присутствием, разговором. Добрый сон лучше всякого лекарства, кто этого не знает. «Не мешало бы еще вздремнуть». Однако сон не шел, мешала рука, ныла, и что странно, болели пальцы отрезанные, ощущался каждый – мизинец, большой, указательный,– они шевелились, чувствовали, жили, ощущался локоть, и никак не верилось, что их уже нет, осталась одна культя.
«Ничего, проживем и без руки. Тем более, без левой. Поменьше буду налево работать. А мог бы вообще дуба дать. Не будь ножа... Где он, кстати? Надо бы его сохранить».
Кто-то мягко, легко прошел по коридору, и Сергей притаился. Нет, не сюда, мимо. Наверное, сестра понесла уже свои калики-моргалики, скоро зайдет сюда.
Боль в руке становилась сильнее, кость ныла, как больной зуб. Неуемно шевелились несуществующие пальцы, ощущался голый локоть, хотелось его прикрыть одеялом, согреть.
Лучше бы она сейчас зашла, а не днем, когда тут будет полно народу. Да и хирург будет маячить. В такой обстановке никакого разговора у них не получится.
«А может быть, мне самому пойти к ней? Прямо сейчас?»
Нет, пожалуй, не стоит, ей это не понравится. Надо быть выдержанным, он помнит, она упрекала его за грубость. Потом он ей скажет, что хотел пойти, но сдержался, проявил силу воли, это ей должно понравиться.
В полной тишине и покое кто-то вдруг пробежал по коридору гулким бегом, торопливо, будто спасаясь от несчастья. Хлопнула уличная дверь.
Что там еще случилось? Что за ералаш в тихой заводи? Сергей прислушался, но стояла тишина, только слабо ворошился за стеной утихающий ветер.
«Кто там бегает? Куда так рано!» А может быть, не надо ему ждать прихода Ирины. Она гордая, у нее самолюбие, да к тому же она помнит, – если Сергей без руки добрался до полевого стана, то до нее-то за несколько метров, да по теплому коридору уж как-нибудь доберется. Чёрт побери, да он явится к ней с того света, лишь бы ждала!
Сергей приподнялся и застонал от боли. Пришлось снова лечь, подождать, пока утихнет боль. Даже во время операции так не саднило, не ломило в кости. Отлежавшись, он осторожно здоровой рукой приподнял культю вместе с лангетой, медленно поднялся, и толкнул ногой дверь.
В узком коридоре было чисто и пусто, маленькая лампочка под потолком догорала, как свеча, желтым убывающим светом. Он пошел в конец коридора. С каждым шагом боль отдавала от руки до затылка. Возле изолятора Сергей облизнул сухие губы, поддержал лангету коленом, чтобы свободной пятерней расчесать жесткие волосы, и тихонько поскребся в дверь.
В ответ ни звука. Он постучал, затаив дыхание, облизывая сухие губы. Молчание. Сергей легонько навалился на дверь, тихо вошел и прикрыл дверь спиной.
– Ирина,– позвал он глухо.– Извини, ты не спишь?
Отныне он всегда будет с ней вежливым, послушным, ласковым. Она еще не знает, какой он на самом деле.
Привыкнув к темноте, Сергей увидел – комната пуста. Он подошел к койке, опустился на одно колено и положил остаток руки на постель, смятую телом Ирины. Подушка слабо пахла ее духами, ее волосами. На спинке в изголовье он увидел платье, легонько потянул его к себе и машинально прижал к лицу легкую прохладную ткань. Он водил шелком по своим щекам, по горячему лбу и целовал платье, стоя на одном колене.
Долго не шевелился, ни о чем не думал, опустошенный и разоренный.
Ветер утих, в окно светила луна, мир был спокоен. Кончилась, наконец метель, полная утрат, и отрезанная рука стала в ней, наверное, не самой большой утратой.
Вспомнился Владивосток. Нищий на портовой улице, на набережной, сидит и тычет в прохожего поднятой вверх культей, а темный рубец на ней подергивается, как студень...
Сергей ухватил платье зубами и злобно рванул его. Хотелось завыть по-волчьи. Лучше бы он погиб там, в логу, и его повезли бы не в больницу, а хоронить.
Он закрыл глаза и увидел себя мертвого, услышал, как, тяжело ступая и сняв шапки, друзья несут его, глядя под ноги. За поселком бьют землю ломами и кирками, роя могилу, и мерзлая земля летит хрустальными брызгами. Потом на седых комьях оставили бы гранитный камень.
А весной побегут картавые ручейки, заколосится степь, и новые рекорды поставят смышленые парни. Они тоже будут спать на загонке и на зорьке встречаться с любимой. Только встречи у них будут счастливее. Пройдут годы, и в новом Камышном старики станут рассказывать о времени, когда здесь была глухая глубинка, и всё становилось подвигом – и работа, и праздник, и сон, и смерть.
И остался бы он один-одинешенек в тихом поле, в чистом поле на степном просторе.
Сергей стиснул зубы, и в глазах поплыли круги, зеленые, желтые, красные... От койки он поднялся, как из гроба.
*
Женя сняла крышку стерилизатора, пар бесшумным вулканом взметнулся вверх. Подцепив сетчатое донышко со шприцами и иглами, она подняла его и поставила остудить. Пошел уже пятый час, пора сделать пенициллин больному с воспалением легких.
Что там творится сейчас, что происходит в доме медиков, о чем они говорят? Только бы Ирина не вернулась обратно...
Женя пошла в палату, сделала больному укол, а когда вернулась в процедурную, увидела Хлынова. Он сидел возле ее столика и держал перед собой больную руку.
– Почему ты не спишь?– вскрикнула Женя испуганно.– Кто тебе разрешил ходить?
Он молчал отрешенно, будто не слышал.
– В больнице свои порядки, Сергей. Без разрешения врача нельзя ходить.
– Нельзя ходить, нельзя блудить без разрешения,– наконец отозвался Сергей.– Дай спирту!
– Спирту нет,– торопливо заверила Женя.– Весь израсходовали... Ну, а как твоя рука?
Сергей как будто дремал и сквозь дремоту ответил:
– Скоро вырастет новая.
– Не больно?
Он скривился, отвернулся от Жени, хотел сплюнуть, но увидел, что некуда, и раздумал.
Женя стала ненужно перебирать медикаменты в шкафу, лишь бы не сидеть перед тягостно молчащим Сергеем. А он и не собирался уходить, сидел, молчал и, наверное, обвинял Женю, догадывался о ее роли.
– В изоляторе жила, изолирована от общества,– сквозь зубы проговорил Сергей.– Заразная. Чем она заражает? Бедой?
– Не надо так, Сергей,– попросила Женя.
– «Не надо...» Уже и с тобой поговорить нельзя.
– Можно, Сережа, можно, только в следующий раз, хорошо? А сейчас тебе нужно отдохнуть. После тяжелой операции требуется покой.
– Я не покойник. Покой да покой!.. Платье свое развесила, а сама ушла,– будто сам с собой заговорил Сергей.– Пришел я к старику: «Мит-рофан Семеныч, дай свой газик, в Кустанай надо».– «Чого ты там нэ видав?»—«Подарок хочу сделать ко дню рождения».– «Ото ж, кому?» Не говорю, молчу. «Я вам квартиру дам, обстановку всю, на свадьбу прийду. Кому?» Я, как дурак, сказал. Он меня выгнал. «Шоб твоей ноги не було с таким вопросом!» А я его газик угнал. И привез ей это самое платье.
– Ты молодец, Сергей, но...
– «Шоб твоей ноги не було...»– продолжал он говорить сам с собой.– Почему ноги? А не руки? Ошибся старик мал-мал.
Женя чувствовала, его не остановить сейчас, он хочет ясности и добьется ее любой ценой. И никто ему не поможет, кроме нее, Жени. Не помогут узнать правду, пощадят его, пожалеют. Из ложного сострадания.
Но как сказать ему такую правду, ведь не выговоришь!..
– Сергей, прошу тебя, сядь поближе к столику, тебе будет удобнее.
Он послушно пересел, не подняв всклокоченной головы. Скулы его прерывисто подергивались. Женя осторожно, мягко пристроила его забинтованную руку на столике. Сергей протяжно, через нос вздохнул. Женя тоже вздохнула и стала рядом с ним, скрестив руки на груди, как много пережившая женщина.
– Сергей, ты мужественный... А мужество – самый надежный щит перед любыми ударами судьбы. Все тебя знают таким – несгибаемым. Только ты не страдай, не страдай так сильно.
– Ты тоже поменьше,– пробормотал Сергей.– Сердце у тебя доброе... К нему ушла?
Женя не смогла ответить, не смогла даже кивнуть. Теперь ей казалось, что она и перед ним виновата.
– Сергей, ты сильный, ты неглупый человек. Ты сам все понимаешь. У тебя сейчас очень важный период в жизни...
Она не находила слов, лезли все такие беспомощные, книжные слова, одно глупее другого.
– Возьми себя в руки, Сергей!– Она прикусила губу, так некстати о руках!—Ты найдешь себе верную подругу в жизни, Сергей, у тебя будут жена, дети, они очень тебя полюбят. Ты мне веришь?
– Эх, Женечка, верю, куда денешься,– смилостивился он.– Всё понимаю, Женечка, всё.– Он осторожно задубевшими пальцами потрогал свои бинты.
– Больно, да?
– Пройдет. Сердце что-то болит... Не по ней, так просто.
– Я сейчас валерьянки дам, тебе надо успокоиться.
Он брезгливо поморщился. Она налила ему все-таки валерьянки, Сергей выпил, осторожно поднялся. Женя легонько, обеими руками коснулась его бинтов, желая помочь, но он отстранился.
– Оставь!
Приподнял руку и, кособочась, вышел из процедурной.
...Почему он, Сергей, во всей этой кутерьме должен оставаться один? Почему ей, как ни крути, меньше других жаль Сергея?
Потому что он – сильный, всё вынесет. На таких мир держится.
Не родись сильным, не будет тебе сострадания, один будешь пить чашу жизни. «Но ведь он не один, у него друзья, Курман прежде всего, у него слава...»
И все равно один. А другие еще и обвиняют его – семью разладить пытался, нарушитель устоев, агрессор, можно сказать. Не лезь, куда не положено. У них семья, законный брак, а у тебя что?
«Любовь – всего-навсего!» – горько усмехнулась Женя... .
Утром, проходя мимо хирургической палаты. Женя опять увидела Хлынова. Он сидел на койке, свесив кудлатую голову. Под белой больничной рубашкой остро обозначились лопатки. Он не слышал шагов Жени, сидел, не шевелясь, неподвижно, скорбно, как сидят ветхие старики, дремлющие на завалинке. Женя вернулась к себе и, глотая слезы (ну, что за жизнь, всех жалко!), вылила в стаканчик остатки спирта и понесла в палату.
– Выпей, Сергей,– шепотом сказала она.– Осталось немного после операции, выпей...
В открытую дверь косо падал свет из коридора. Сергей поднял голову, посмотрел на Женю лихорадочно блестящими глазами.
– Не надо, Женечка, не буду пить,– хрипло выговорил он.– Ни к чему, Женечка.
Неожиданно ласково Женя стала гладить его голову, тихо приговаривая, успокаивая сама себя:
– Ты молодец, Сережа, ты молодец...
Он отвернулся от света, пряча лицо, поднял глаза к окну, глухо погрозил:
– Еще посмотрим! Пройдет пять, пройдет десять лет... Еще посмотрим!
35
Прошла неделя, и еще одно разочарование, еще одну утрату пережила Женя. Все ее житье-бытье в Камышном было как бы освещено образом Наташи Ростовой. Женя не торопилась поскорее прочесть книгу до конца, она растягивала наслаждение, по многу раз перечитывала захватывающие места. Ей хотелось расти вместе с Наташей, хотелось, чтобы чтение тянулось долгие годы, и хорошо бы, всю жизнь.
Но вот она подошла к эпилогу. «Теперь часто было видно ее лицо и тело, а души вовсе не было видно... Все порывы Наташи имели началом потребность иметь семью...»
У Жени тоже будет семья, но как можно жить теперь без тех людей, которых она полюбила здесь, без хирурга, Ирины Михайловны, Малинки, без Хлынова и Курмана?.. Как ей забыть множество встреч, отказать в памяти тем славным людям, которые ей встретились в здешней жизни, одни мимолетно, другие надолго – чернявый шофер в вагоне, он называл ее Крошкой, или тот мальчишка, что так высоко ценил свою голову и экономил для государства горючее?..
Образ Наташи долго сиял для нее теплым светом, и все-таки потускнел. Вот Галя ушла из дома медиков. Так и Наташа Ростова ушла из сердца Жени, изменила ей со своими идеалами столетней давности. Или наоборот, Женя сама изменила Наташе Ростовой, кто знает...
Многих Женя полюбила здесь, и легко называла всех, но почему-то молчала про Николаева, не называла умышленно и, видимо, неспроста.
26
С памятного того вечера Николаев больше не заходил к Жене, но домик медиков и больница всё больше притягивали его. Видимо, уже тогда он на что-то такое понадеялся и, возможно, тогда же принял какое-то, пока не совсем ясное для себя, решение. И теперь в редкую свободную минутку он представлял, как Женя в белом халате, в белой косынке с красным крестиком, ходит в больничной тишине, раздает лекарства, легким нежным прикосновением делает перевязки.
«Надо бы зайти,– думал он.– Когда?» И снова окунался в дела и заботы.
Камышный... Целина... Множество людей, имен, фамилий, и среди них все большее место стала занимать Женя Измайлова. Не сама по себе, а как соучастница в круговерти самых разных дел и событий, стремительно промелькнувших, оставив такой значительный след. Не верилось, что всего два года назад здесь пустовала земля, и ничего не было – ни поселка, ни райкома, ни тракторов, ни миллиарда пудов зерна.
А ведь страна жила и до этого бурной жизнью, и все вроде были заняты неотложным делом, народ залечивал раны после разрушительной войны, всюду требовались рабочие руки.
Но вот партия приняла решение – и сразу отзвук в сердцах сотен тысяч людей, самых молодых, энергичных, трудоспособных. И вот уже страна получила невиданный запас хлеба. Как будто с другой планеты появился этот резерв. Видно, и впрямь энтузиазма, героизма нашему народу не занимать! Поистине человек не знает меры своего могущества.
Зимою здесь тихо текла жизнь в раскиданных по степи редких аулах, деревнях, селах. По ночам брехали собаки, за таявшей в степи околицей выли волки на зеленую от мороза луну. По утрам певуче голосили петухи, мычали телята и барабанио били в подойник тугие молочные струи коров и дойных кобылиц.
А степь оплеталась дикими седыми травами и жила праздно до поры, до времени.
6-го марта 1954-го года вышли газеты с решением Пленума ЦК Компартии Советского Союза. По Алтаю и по Сибири, по немереным степям Казахстана пронеслись отголоски надвигающихся событий. День-другой старожилы поговорили о новостях, а к утру вроде бы стали и забывать, не верилось, что жизнь свернет, да еще так круто, с проторенных, обжитых троп.
Но вскоре дрогнул и загудел от моторов набухший весенний воздух. Машины шли днем и ночью по стеклянному ледку, с хрустом давя звезды в темных степных лиманах. По холодному бездорожью, по занесенным оврагам и балкам двинулись люди. За тракторами вереницей тянулись плуги и сеялки, шли машины с палатками и горючим, с хлебом и маслом, с медикаментами и топливом.
Выбирали место на берегу озера или речки, на большой поляне глушили моторы, и в прозрачной тишине раздавались исторические удары молота – забивали первый колышек с дощечкой и надписью – зерносовхоз такой-то. Появились в глухой степи имена ученых, полководцев, государственных деятелей. Но особенно, пожалуй, повезло писателям. Только на одной Кустанайщине зазвучали имена Лермонтова и Пушкина, Некрасова и Герцена, Чехова, Маяковского, Горького... В степь пришли романтики.
Грохали взрывы, целинники взметали землю в поисках воды. По железным дорогам беспрерывно стучали колеса, беззвучно вздыхали шпалы под змеисто-стремительными составами, и паровоз в белой пене, словно закусив удила, буравил гудками сонную мглу, манил в дальние странствия.
Красные вагоны мчали песню, на открытых платформах неслись зеленые машины, оставляя запахи новой резины и лака. Ехали коммунисты и комсомольцы, директора будущих совхозов и агрономы, землеустроители и гидрогеологи, врачи и акушеры, писатели и кинооператоры...
По всей стране толпилась молодежь в райкомах комсомола. В привокзальных скверах от грома оркестров с деревьев осыпался иней, и слезы матерей высыхали на щеках от улыбок отъезжающих.
Апрель долизывал снег в низинах, тихим граем, солнцем и травами проникался, настаивался высокий простор. Под тягучий звон лемехов, под трескучие разрывы вековечного сплетения трав ложились бархатные русла первых борозд. Белели черепа, вросшие в землю со времен монгольского нашествия, желтые суслики оцепенело воздевали лапки, и волки, поджав хвосты, уходили догонять тишину.
Налетали ураганные ветры, первобытные грозы отдавались в сверкающих лемехах, и полы палаток вздувались, плескались и щелкали, как паруса первооткрывательских кораблей.