355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Мележ » Дыхание грозы » Текст книги (страница 27)
Дыхание грозы
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:14

Текст книги "Дыхание грозы"


Автор книги: Иван Мележ



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 33 страниц)

Мать то и дело оглядывалась, вроде бы безразлично, беззаботно. Так же беззаботно подошла к Василю, начала снова, как маленькому:

– Ничего, жили до етого, проживем и без етого… Да и то подумать уделят же чего-то!.. – Заметила, как он недовольно шевельнулся, догадливо изменила разговор; – И попросить можно, Даметиху или Миканора самого… Чтоб не обделил там, где давать будут…

Только и умеет бередить; Василь отвернулся, дал понять, что не желает слушать. Неласково, исподлобья, проследил, как одни на телеге, а другие пешком, вдоль плетней, двинулись к полю.

Потоптался немного у хлева, побрел на пригуменье. Покопался возле гумна, не видя, что делает: не мог никак одолеть большого беспокойства, отвратительной слабости, что обессиливала его. Поглядывая исподлобья, видел: на пригуменьях там и тут собирались группки, озабоченно толковали.

Несколько человек прошло в сторону цагельни – веселые, любопытные, хмурые; а он все копался, все не мог набраться смелости, ясности, преодолеть нерешительность. Как бы заново слышал грозную латышову речь на собрании, которая особенно тревожила: не один он знал, что латыш слов на ветер не бросает; после слов Гайлиса будто ближе чувствовалась юровичская боковушка, угроза Зубрича: "Можем и вернуть!" Не утихали, не забывались настойчивые уговоры матери. И все же она не давала покоя, земля его, словно звала защитить ее; ни на миг не глохло в нем сознание, что телега приближается к цагельне, что скоро все начнется. Что близко-близко минута, которая все решит. Что нельзя сидеть, медлить.

Он бросил грабли, которые почему-то держал, тяжело двинулся от гумна. Как что-то постороннее, заметил, что начал накрапывать дождь, заметил и туг же забыл: сразу за гумнами глаза нашли, где уже телега. Телега приближалась к цагельне. Доехала до купы осин и сосен, свернула в поле, на время спряталась за деревьями…

В поле стояло несколько группок – мужчины и женщины; Василь присоединился к одной, в которой был Игнат и еще несколько мужиков. Он сразу отметил, что большинство мужиков настроены мирно: только у двоих, кроме Игната, было здесь немного земли, но и двое этих, казалось, не горевали или не показывали горя. Словно решили: что будет, то будет. Василь только в Игнате почувствовал своего единомышленника. Все же он, как и Игнат, не отходил от других:

странно, даже возле этой группки было как-то спокойнее, увереннее Про себя подумал: а может, и правда, уступить?

Что будет, то будет. Но он отмахнулся от этой мысли.

Видел, как в самом углу поля, за цагельней, около леса, телега остановилась, как землемер стал что-то искать в ней.

Расставил треногу, приладил какое-то приспособление; один из мужиков сказал, что там есть такой бинокль, что показывает, как мерять. Незнакомый, которого привез Гайлис, пошел краем поля вдоль леса, с длинной доской, мужик сказал, что ее зовут рейкой. Отойдя, незнакомый остановился, поставил рейку перед собой, а землемер согнулся у своего приспособления, начал всматриваться в «бинокль». Еще двое – было видно: Хоня и Грибок потянули ленту. За ними со связкой колышков потащился Чернушка. Останавливаясь около Хони, то и дело втыкал колышки в землю.

Латыш и Миканор то подходили к ним, то, большей частью, были возле землемера…

Как только начали приближаться к Игнатову наделу, Игнат, весь подавшись вперед, шаркая лаптями, устремился навстречу им. Он перешел поле, стал с того края, где мерили. Обмерщики были близко, но еще не приблизились совсем. Он стоял, ждал. Когда незнакомый, с полосатой рейкой на плече, хотел пройти мимо него, Игнат что-то крикнул.

Тот остановился. Оглянулся на землемера. Там уже складывали треногу, положили на телегу и вдоль поля направились к тому, что стоял с рейкой. Не доехали, остановились. Стали снова расставлять треногу. Хоня и Грибок первые заметили, что у незнакомого с рейкой что-то неладное, – бросили мерять, пошли к нему. Заметили это и Миканор и Гайлис – тоже направились к Игнату и к тем, кто собрался вокруг него. Было видно – там начался спор. Игнату приказывали сойти с полосы, но он упирался, отталкивал рейку, что-то кричал. Вдруг вырвал рейку, отскочил, широко размахнулся.

Все опасливо отшатнулись, отступили. Снова приказывали что-то, но он не слушался. Держал рейку наготове. Тогда Хоня стал обходить его. Выбрав удобный момент, кинулся сзади, обхватил. Ринулись на Игната другие. Повалили…

Туда стали собираться мужики, бабы. Василь тоже, неуверенно, настороженно, потащился. К тому времени, как он подошел, Игнат стоял уже со связанными за спиной руками.

Красный, с редкими, прилипшими к мокрому лбу седоватыми волосами, невидяще водил ошалелыми глазами. Напрягая мускулы, дергал плечами, вырывался.

Гайлис вынул блокнотик, хотел что-то написать. Вдруг резким движением спрятал его, приказал подогнать телегу.

Когда Зайчик живо, расторопно подкатил, Гайлис с Миканором посадили Игната на грядку телеги, латыш легко вскочил с другой стороны, приказал ехать. Зайчик моментально очутился на передке, дернул вожжами. Все, кто остались, минуту смотрели вслед им, молчали. Миканор первый опомнился, распорядился продолжать работу. Избранные в комиссию сразу начали расходиться: х Хоня с Грибком и Чернушкой, подошедшим позже, подались снова к брошенной ленте. Помощник землемера понес дальше рейку.

Люди, сбежавшиеся с поля, теперь уже не отходили, следили поблизости то за теми, что мерили лентой, то за человеком с рейкой, то – больше – за Миканором и землемером, который чародействовал над своим непостижимым обычному уму приспособлением, что-то гадал над бумагой, в которую то и дело озабоченно посматривал. Среди взрослых вертелось несколько малышей, которые неизвестно когда появились. Василь шел со всеми и чувствовал, как растет в нем ощущение близкой, безнадежной и вместе неизбежной опасности. Лихорадочное, путаное, будто в горячем тумане, росло в нем нетерпение. Голова была тяжелой, ни одной мысли; в неуместное, упрямое, горячечное смятение, овладевшее им, проникло любопытство: Грибок, Хоня и Миканор подступали уже к Глушакам, а там, у края надела, как межевые столбы, стояли старик и Евхим. Приметил: Чернушка отстал, отдал колышки Грибку, не шел к Глушакам, – но больше Василь не видел Чернушку. Смотрел только на Евхима. Евхим стоял, расставив ноги, пригнув голову, словно вросшую в плечи.

Нервно курил, готовый, казалось, в любую минуту ринуться в бой. Глушак горбился немощно, старчески; только присмотревшись поближе, можно было заметить, что иссохшее, в морщинах лицо жестко напряжено и взгляд острых глазок твердый, сторожкий.

Вместе со всеми Василь подошел к ним. Евхим, суетливо, судорожно затянувшись, бросил цигарку, решительно шагнул к тем, что мерили. Сразу же ему навстречу шагнул Миканор.

Стали лицом к лицу. Почти в упор. Евхим – голова будто еще больше вросла в плечи – смотрел решительно, грозно; взгляд этот как бы предупреждал, советовал не связываться На рябом, плосковатом лице Миканора, казалось, готова была появиться усмешка. Миканор будто показывал всем, что не боится. Эта пренебрежительная усмешка, было заметно, вызывала ярость у Евхима. Еще мгновение, казалось, – и он не сдержится. Свирепо ринется на Миканора.

Но тут, как раз вовремя, встревоженно, стремительно поспешил к Евхиму старик, крепко взял его за руку. Произнес властно, с гневом:

– Евхим!

Тот не шевельнулся. Но руку не вырвал. Прищурив глаза, впился взглядом в Миканора. Люто шевелил сухими губами. Не находил слов. Все молча, с тревогой следили за обоими

– Много берешь на себя, – выдавил наконец Евхим с угрозой.

Миканор, будто смеясь над его бессилием, сказал:

– Столько, сколько могу.

Евхим сдержал себя. Выдавил с каким-то затаенным, грозным смыслом:

– Смелый очень!

– А чего ж! – Миканор помолчал. И добавил с угрозой: – И ты, не секрет, смелый!.. – Добавил так, будто предупреждал: поберегись прежде сам.

Глушак рассвирепел. Рванул сына:

– Евхим!!

Тот непонимающе оглянулся на него. Готов уже был послушаться, но помедлил, метнул ненавидящий взгляд на Миканора

– Посмотрим еще Кто смелый. Один на один.

– Евхим!!! – закричал старик свирепо. Сипло, со злостью, как на маленького, накинулся: – Сдурел! С ума спятил!! Мозги повысыхали!

Евхим постоял минуту; старик ошалело, сильно рванул его за руку, и он неохотно повиновался, поплелся за стариком. За всей этой стычкой следили внимательно, с волнением, с тревогой; все знали – угроза Евхима что-то значила.

Знали: Евхим не забывает то, что говорит; сказал – надо остерегаться, значит, надо. Многие не одобряли того, что Миканор смотрел на это легкомысленно, даже озорно. Нечего посмеиваться, если Евхим угрожает! Беречься надо, если Евхим грозился!..

Как только окончилась стычка Евхима с Миканором, Василь отделился от толпы, потащился на свое поле. То стоял, то топтался, не в силах преодолеть отвратительную неуверенность. Старался не смотреть и почти не смотрел в ту сторону, где толпились, работали люди, но все время видел, слышал – человек с рейкой, обмерщики, землемер, Миканор всё приближались. Чем ближе они подступали, тем больше росло в нем противоречивое волнение страх, отчаяние, смелость. Все больше чувствовал: час его настает, горький и неотвратимый час. Знал уже, что вряд ли добьется чего-либо.

Боялся, когда загадывал себе: чем это кончится для него – его битва? И все же не мог поступиться, отдать все так просто. В этом был как бы нерушимый наказ всей Жизни. И он готовился, ждал.

Будто не своими ногами, шагнул он к Хоне, подтянувшему ленту к его полосе. Дрожащим и хриплым голосом выдавил:

– Тут… посеяно…

– Все равно, брат, – и посеянное и непосеянное, – сказал, выпрямившись, весело глядя на него, Хоня В голосе его было что-то удивительно доброжелательное, товарищеское.

Василь заметил, как возле них быстро увеличивается толпа. Бабы, мужики, дети, злорадные, сочувствующие, просто любопытные.

– Все, брат Василь, под одну гребенку! – весело посочувствовал Хоня.

– Нет такого закону! – Василевы губы обиженно дрожали. – Чтоб отрезать! Да еще то, что посеяно!.

– Не надо было сеять, – с мстительной резкостью заявил Миканор.

Плосковатое, поклеванное оспой лицо было нетерпеливым и недовольным: лезут тут со всякими выдумками, задерживают. Победно напомнил:

– Сказано было– не сей!..

Миканор собрался уже идти к землемеру. Как бы давал понять: рассуждать тут не о чем. Василя резкость, нечуткость его разозлили. Вмиг ожили упрямый азарт, горечь давней стычки, когда пахал. Сразу исчезла слабость, обиду сменили озлобленность, упбрство.

– Не дам! – крикнул он. – Не ваше!

– Отойди! – тихо и как-то пренебрежительно сказал Миканор. Будто перед ним был не Василь, не хозяин, а козявка.

Это еще прибавило упорства.

– Не пойду! Не отдам!

Откуда-то появилась мать: "Васильке!. " Вечно не вовремя появится! Он раздраженно оттолкнул плечом:

– Ат!..

– Уступи, Васильке!

– Не дам! – закричал он Миканору. – Моя земля!

На поклеванном оспой лице Мйканора была та же пренебрежительная самоуверенность. Будто гордился своею силой.

Будто издевался над его бедой.

– Земля – народная, – заявил Миканор. В голосе его послышалось снова мстительное злорадство.

– Моя!!!

Василь закричал, не помня себя от обиды, от яростного упорства. Он чувствовал, что сила все-таки на стороне Мйканора, что надежды у него, Василя, почти никакой, что, как видно, не добьется ничего. Но это теперь не только не расслабляло, а, странно, укрепляло решимость. Земля, которую он любил и прежде, теперь была ему дороже, чем когдалибо. Дороже всего, даже себя самого. Дороже особенно потому, что он чувствовал: вот-вот она уйдет из-под его ног.

Уже уходит. Он теперь готов был ради нее на все. Неспособный уже рассуждать, он, как стоял, уперся лаптями в борозду, закричал:

– Не пущу!!!

Они стояли лицом к лицу. Люди – любопытные, тревожные, возбужденные следили за ними. Толпились почти кругом, почти вплотную, только Чернушка немного поодаль.

Чернушка тоже следил, с сочувствием, с жалостью, с мукой на лице. Один из двоих был спокоен, презрительно-самоуверен другой – отчаявшийся от беды, от бессилия.

– Уходи по-хорошему! – уже нетерпеливо – не просил, а приказывал Миканор.

– Не пойду! – заявил Василь тише, но с прежней одержимостью. С неколебимой твердостью.

– Василько! – вцепилась в Василя мать, но он как бы и не заметил ее. Смотрел только на Мйканора. Не сводил глаз.

Миканор сделал шаг, уверенно взял его за плечо. Хотел оттолкнуть его. Василь будто только и ждал этого.

– А-а, ты так!

Он оторвал от себя руку матери, какой-то дико радостный, не помня уже, что делает, внезапно ринулся на Миканора. Схватил за грудки.

– А-а, ты… так!..

Он натянул поддевку на груди Мйканора, так что Миканору трудно было шевельнуть плечами. С силой рванул на себя. Миканор, почти касаясь его подбородком, увидел ослепленные и радостные, полные злобы глаза, искаженное ненавистью, жаждой мщения лицо. Миканор уперся в Василеву грудь руками, стараюсь оттолкнуть его, но Василь не дался. Вдруг он толкнул Мйканора с такой силой, что тог едва устоял.

Все это произошло в какое-то мгновение, – к Василю и Микаиору сразу же подскочили Хоня, Алеша, еще несколько человек. Василя ухватили за руки, за шею, за воротник свитки. Но и сообща едва оторвали от Мйканора.

Он все рвался из крепких рук, запаленно хрипел, норовил вырваться. Бросал на Мйканора свирепые, мстительные взгляды.

– Василько! Ошалел совсем! – горевала, бегала вокруг сына и тех, кто его держал, мать. Обхватила руками голову, запричитала в отчаянии, во весь голос.

Миканор, разозленный, немного растерянный, переводил дыхание, вытирал ладонью пот. Стараясь держаться с достоинством, плюнул нарочито спокойно, как бы пригрозил:

– К-кулацкая душа!.. Контра!..

Дятлиха, хотя и голосила горестно, приметила Миканоров взгляд, бросилась, упрашивая, умоляя:

– Не сердись на него, Миканорко!.. Ты же старший, поспокойнее! Ошалел он совсем! Не помнил он, что делал!..

– Напомним, чтоб не забывался! – с угрожающим намеком бросил Миканор и подался от толпы.

Дятлиха мелко, торопливо засеменила около него. Со стороны было видно: просила Мйканора не сердиться…

– Напрасно ты ето, братко! – весело говорил Василю Хоня, казалось, только обрадованный этой стычкой. – Решили, братко! Решили, – значит, кончено!..

– Что ж, тебя одного обходить?! – как бы растолковывал Алеша.

Василь невидяще водил глазами, дышал прерывисто, но уже не вырывался. Стоял какой-то ослабевший, увядший, будто безразличный ко всему. Вдруг снова беспокойно повел глазами, рванулся недовольно, пытаясь освободиться. Его не стали удерживать, выпустили из рук. Он минуту постоял как бы в раздумье. Потом тяжело пошел через полосу от людей.

Шел ссутулясь, втянув голову в плечи. Лапти увязали в рыхлую пахоту, топтали, вминали в землю стебли озими.

Так же тяжело и безразлично потащился чужим полем.

Мать вскоре догнала его, засеменила рядом. Что-то говорила ласково, успокаивающе.

Он будто не слышал ее.

В тот день мать несколько раз бегала к Даметихе. Бегала, будто с хозяйскими хлопотами – посоветоваться, одолжить спичек, муки на затирку, но большинство любопытных баб догадывались: это все для приличия, для чужих глаз, а в действительности затем, чтобы улестить Даметиху, упросить заступиться перед Миканором за Василя, чтоб не сердился, не подавал в суд. Под вечер, когда Миканор появился во дворе, подстерегла, когда он остался один, без землемеров, тоже чуть не бросилась в ноги…

Вскоре после этого Миканор и Василь столкнулись еще раз. Наклонясь над колодцем, опустив очеп, Василь черпат воду, когда к колодцу в расстегнутой рубашке, без шапки, с ведром в руке подошел Миканор. Василь, заметив его, не поднял глаз, на какую-то минуту перестал даже тянуть ведро Как бы ждал чего-то Или, может, думал, что Миканор бросится драться.

Миканор молчал непримиримо. Потом с угрозой и сожалением произнес:

– Жаль только матери твоей… Да и деда уважаю…

Василь недружелюбно взглянул, потянул очеп. Уже когда снял ведро, заявил упрямо:

– Я ето так не оставлю! – Голос его был напряжен, руки мелко дрожали К Апейке пойду! Спрошу, можно ли так – по советскому закону!

– Иди, иди! – Миканор уверенно надел ведро на крючок очепа. Помедлил, глянул на Василя – Только б лучше в колхоз шел! Сразу все и решилось бы!


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1

В этот вечер чуть ли не в каждой хате говорили о происшествиях в поле Каждому в Куренях было уже известно и что говорил Евхим, и как махал рейкой Вроде Игнат, и что делали Гайлис и Миканор, и как бросился на Микянора Василь Все это вызвало самые разные суждения: одни хвалили Василя и Вроде Игната за смелость, другие осуждали, как неразумных: тоже герои нашлись! Говорили, что МикаHOPV теперь надо будет опасаться Евхима, зорко оглядываться вечерами. Больше было разговоров про Вроде Игната: предсказывали, что Игнату при теперешних строгих порядках не поздоровится. Шепотом и с многозначительностью пересказывали, что за такие шутки слышно – кое-где и к стенке ставят.

Большими и разными заботами были полны хаты тех, кто попал в герои этих происшествий. Василева мать, как могла, кротко утешала Василя: чтоб не горевал об утраченном, – и, хоть осторожно, пеняла, что не бережется. С бесконечным материнским терпением учила своего непослушного сына Длметиха, упрекала, что задирается со всеми, тревожно пророчила, что это не доведет до добра. В Игнатовой хате было темно и тоскливо. Вся большая семья будто осиротела без отца, сидела за столом непривычно молчаливо; тихо разошлись все после ужина, по полатям, на припечек, на печь. Даже младшие не дурачились, не дрались Нагоревавшись за день, Игнатиха тоже собралась уже ложиться, когда на крыльце послышались невозможно знакомые шаги, требовательно звякнула щеколда. Хадоська, что лежала уже с маленькими, не своим голосом крикнула:

"Татко!" – вскочила в одной рубашке, кинулась в сени. Еще до того, как ввела она невидимого отца, хата наполнилась радостными голосами. Прыгали, кричали подростки, визжали малыши. Игнатиха и Хадоська от недавней беды, от неожиданной радости тоже заголосили, причитая:

– А божечко, а божечко!..

– Да уймитесь вы, – недовольно и привычно сердито зыкнул вдруг Игнат. Как по покойнику!.. Есть лучше дайте!

Он сбросил свитку, сел за стол. Остановил Хадоську, хотевшую зажечь лучину: "Как-нибудь попаду в рот и без света!" – невидимый, молча, жадно жевал, хлебал, не отвечал на нетерпеливые вопросы жены. Уже когда легли, неохотно и хмуро, будто давая понять, что радоваться особенно нечему, сказал, что сидел все время в Олешниках; что латыш говорил строго, грозился отдать под суд, но вечером отпустил. Помогло, возможно, что заехал Апейка. Отпуская, латыш наказывал, чтобы впредь был умнее, чтоб это было в последний раз… Едва выспросив все, Игнатиха не удержалась, уколола: "Я что говорила?..", но Игнат так цыкнул, что она сразу утихла. Вслушиваясь в его неспокойное дыхание, старалась отгадать только, почему он по-прежнему такой невеселый, о чем так тяжко думает…

"Злой, – подумала. – Вечно злой. Был и – будет".

Вспомнила – с неуместной гордостью и печалью: а был же веселый! Когда женился, более голосистого, чем он, и не было. На все Курени самый голосистый был парень!.. Как плясал! Лучше всех в Куренях!.. И кучерявый был, чуприна, как лозняк, густая! И поверить не поверила б, если б не помнила. Облысел совсем, череп светится, голый… Завзятый был смолоду… От завзятости этой и высох, облез. Завзятость эта и злющим сделала. Завзятость да – несчастья…

Как заказано, век не везло… Это ж из-за одной Хадоськи сколько пережить пришлось. Как радовался поначалу, что Корчов приударять начал было. Как доволен был, что припеваючи жить будет. И вот дождался!.. Из-за одного этого иссохнуть недолго… Теперь вот Хоня – не оставляли мысли о Хадоське. Хоня – хлопец неплохой, Игнат сам знает. Да вот – бедняк, горький бедняк. Да еще с матерью-калекой…

Разве ж трудно догадаться, отчего Игнат так косо глядит на Хоню. Чувствует же, что несладко будет дочке… "Как нарочно, не везло! подавляет Игнатиха вздох. – То покрали сено, то жито градом побило. То погорели, остались голыми.

Как наказание какое божье. Дети век хворые, век чахлые, каждую весну с голодухи скулят. Это ж не было году, чтоб наелись вволю… Одна надежда на ету полоску была, – обожгла Игнатиху жалость. – А весь достаток, считай, с нее одной. А теперь – как теперь будет? – охватил страх. – Если, не дай бог, уделят песок!.. С сумой весною пойти доведется!.. И что оно потом будет?.. Вот и будь добрый, веселый! Не злой будь!.."

Ей захотелось прижаться к нему, приласкать, утешить.

Но она не шевельнулась; только вслушалась, как он дышит.

Боялась сказать слово: еше может разозлиться!..

Невесело мигал прикрученный фитиль в лампе, что висела под потолком у Глушаков. Недавно ушел гость – Лесун, который промолчал весь вечер. В хате были трое: старуха, старый Глушак и Евхим. Старуха горбилась, сидя на кровати у печки. Опершись локтем на спинку кровати, сидя дремала, как курица. То и дело локоть ее соскальзывал со спинки кровати, голова падала на грудь, она просыпалась на минуту. Ставила локоть на спинку и дремала снова, но ложиться раньше старика не осмеливалась. Евхим сидел на привычном своем месте между столом и окном, опершись, как обычно, плечом о подоконник, курил скрученную из газеты цигарку. Старик, который весь вечер не находил себе места, брался за все, что попадалось под руку, и тотчас бросал со злобою и отчаянием, который кипел и плевался все время, пока молча торчал Лесун, – вдруг пожаловался беспомощно:

– Ето резанули. По самому горлу. В самый живот – нож!

– Резанули, – сдержанно согласился Евхим.

– Все рябая зараза ета Даметикова! Ета паскуда, етот гад!

– Гад! – Евхим затянулся цигаркой, пустил ртом дым. – Гад. Да вот, не возьмешь. Не даванешь ему горло так, чтоб хряснуло, как у куренка…

– Не возьмешь! – пожалел и старик. Как ни кипел, рассудительно, с беспокойством за Евхима, упрекнул: – А не возьмешь, дак нечего показывать, что хочешь взять. Настораживать гада загодя.

– Руки свербели очень. – Евхим затянулся, долго медленно пускал дым. Свербели, а нельзя.

– Ничего не сделаешь! – Старик жалел об этом так, что не мог сдержать мелкой дрожи губ. – Головою стену не прошибешь! – Как самое желанное, как самую сокровенную мечту, выдохнул: – Если бы война! – Помнил, что рядом, за стеной, Чернушкова приблуда, от которой всего можно ожидать и которой век остерегайся, но не мог сдержаться, умерить голос: – Если бы царские генералы с войском! Балахович какой новый пусть бы! Слыхать же: есть где-то! Стоят наготове, а не идут почему-то!

– Генералы там такие… – Евхим матюгнулся.

– Генералы ученые. И злые: землю ж и у них позабирали. Землю, именья и добро все позабирали. За границей отираться заставили. Так же вот и кипит на душе, не иначе, у каждого, каждый рвется вернуть, что отобрали! Заметив, что Евхим слушает его невнимательно, как бы с насмешкой, сдержался. Заговорил не так уверенно: – Или и они боятся большевиков? Или момента ждут подходящего? Чтоб ударить в подходящий момент?

– Не тешьте себя, тато…

– Как же и жить, если не тешить! Не надеяться, – еще горячее зачастил старик. – Одной надеждой только и держаться еще можно! Только и надеешься, что бог насмотрится – и кончится его терпение!

– Не надейтесь, тато, на своего бога…

– Не говори, – загорелись глаза старика. – Не гневи его! Вот из-за етого, может, все и получается! Что не почитают, что каждый оскорбляет его! – Поетому он, может, и подумал: хоть передушите, пожрите один другого, если вы все такие ко мне!.. Не смейся! – закричал он, уловив на лице сына насмешку. Слушает, как умный чудака какого. – Не смейся! – приказал Евхиму.

Евхим погасил усмешку.

– Бог! Где он, етот ваш бог! – сказал Евхим вдруг нетерпимо, раздраженно. – Если тут такое делается, а он – хоть бы что!

Глядит да молчит! За большевиков еще, похоже, старается! Безбожникам помогает!

Старик перекрестился.

– Не городи! Не поддавайся дьяволу, который нашептывает тебе! Видит он все, бог, ждет своего часу! И если увидит, что – время, – скажет свое! Скажет! Увидишь!.. Придет етот час! Будет ето время! Перемеряется ето все наново.

Увидишь! Бог скажет свое!

– Дак подождем, – заключил Евхим будто спокойно, снова с той же скрытой, недоверчивой усмешкой.

– Сила теперь у них! – не заметил усмешки разгоряченный старик. Терпеть да надеяться только и остается!

Ждать – когда бог решит!

– Дотерпелись, дождались уже!..

– Дождемся, быть не может! Бог скажет свое!.. Чтоб поляки хоть! – вдруг переменил тон старик. Сожалея, жаждущий, будто молил: – Хоть бы те уже! Готовятся ведь давно, пишут в етих, большевистских, газетах…

Евхим только дымил, думал что-то свое. Неожиданно для старика подумал вслух, твердо, решительно:

– Все же я прихвачу где-нибудь с глазу на глаз етого рябого! И поговорю с глазу на глаз! – Он произнес «поговорю» так, что даже старик оглянулся тревожно и настороженно. Евхимовы глаза были прищурены люто, беспощадно.

Евхим как бы поклялся: – Жив не буду, если не поговорю!

– Дознаются сразу, – поостерег мягко старик с сожалением.

Евхим промолчал. Дымил цигаркой, снова опершись о подоконник. Старик сидел неспокойно, вертелся, ерзал на лавке. То поглядывал на окно, – не подслушивает ли кто? – то бросал взгляд на старуху, что все дремала сидя, то напрягал слух – что там, где Чернушкова; беспокойно размышлял, что делать.

– К начальству какому, что ли, попробовать? – посмотрел на сына, будто советовался. – Криворотого и то уже как бы жалко, что прогнали… Подступиться не знаешь к кому.. – Старик выждал минуту, подсказал, с опаской, внимательно: – Може б… к юровичскому – про которого намекал… попробовать?..

– Можно попробовать… – не удивился, не стал долго рассуждать Евхим. Может, и сам уже думал об этом. Вздохнул: – Надежды на другое нет…

Старик обрадовался:

– Сходи.

Езхим шеветьнулся. Бросил, растоптал лаптем окурок.

Громко, со всей беспощадностью сказал:

– Один выход – колхоз. Никуда не денешься! – Добавил так же беспощадно: – Все равно жить самим не дадут! Да и зачем так жить, как теперь!

Старик помолчал. Неожиданно признался:

– Не примут.

Евхим не перечил. Молча пошел к себе. Старик шагнул вслед:

– Дак сходи ж.


2

Старик посоветовал идти не по шляху: незачем лезть людям на глаза. Из хаты Евхим подался в сторону гумна, заглянул в гумно, покопался на пригуменье. Потом уже, в кортовых штанах, в лаптях, в свитке, накинутой на плечи, вышел в поле, спокойно, будто с какой-то хозяйственной заботой, направился к лесу. Тропками, не встретив никого, обошел близкие Михали, выбрался из лесу только у болота.

По кладке – из двух скользких. бревен – перешел мелкую после летней сухмени речку. За речкой снова свернул с дороги, обминул Загородки. Полем, тропинками, не выходя на шлях, держа направление на белую знакомую церковь, и добрался до местечка.

В местечке пошел тоже не по людному главному спуску, а тихой тропкой, что вдоль яра, вдоль огородов извилисто сползала с горы. Зубрич строго запретил заходить в помещение, где он работал. Он запретил и тревожить себя: разве только по крайней необходимости; не каким-нибудь намеком, а простыми, четкими словами Зубрич ответил, что дело Евхима, в общем, ждать, когда к нему придут. Только тогда, когда встреча будет необходима, Зубрич разрешил: можно попросить его о встрече, но не заходя ради этого ни в его кабинет, ни на квартиру: сообщить через Пёлюха, которого Зубрич устроил работать на семенном складе. Домой к этому Пелюху Евхим и направлялся теперь.

Хата была как раз под горою, в тихом, поросшем травою переулке, так что, пробираясь сюда, Евхиму не надо было опасаться встречи с кем-нибудь из куреневцев или олешникойцев. Следовало остерегаться разве что любопытных взглядов из хат да из дворов, но мало ли кто и по какой надобности мог идти переулком, свернуть в хату! Евхим совсем и не испытывал беспокойства; и когда подходил к местечку, и когда спускался с горы, и когда шагал переулком, он чувствовал себя очень спокойно. Привыкший ходить по свету уверенно, не прячась, любящий порой даже рискнуть, он считал, что вся эта зубричевская осторожность ни к чему, и если только придерживался ее правил, то лишь потому, что на это был твердый приказ Зубрича, и потому, что сердить Зубрича не было никакого расчета. Правда, его нисколько не беспокоила мысль о том, чтобы не разгневать Зубрича; чем ближе подходил к месту встречи, тем меньше теплилась в нем надежда и на Зубрича, и на этот поход, в который он отправился больше йотому, что просил отец. Во всей этой затее Евхиму виделся теперь только тот смысл, что будет или не будет польза, а попробовать – можно. Чтоб не гадать потом. Иного выхода все равно нет.

В хате Пелюха были только жена с ребенком на руках да девочка лет девяти. Черненькая, похожая на отца, девочка сразу, как только вошел Евхим, спряталась за мать, тараща из-за материной юбки диковатые, настороженные глазенки.

Внимательно, не очень радушно смотрела и жена Пелюха, невысокая, полнеющая, нечесаная, в расстегнутой грязной кофте. Может быть, ее рассердил ребенок, которого она держала, – она и теперь нервно подбрасывала его, – но Евхиму, казалось, ничего хорошего не обещал этот взгляд. Когда Евхим сказал, что ему надо поговорить с мужем, она, будто сердясь, велела девочке позвать отца. Без приветливого слова повернулась, грузно ступая босыми ногами, покачивая ребенка на полных руках, ушла в отгороженную боковушку.

Не пригласила даже сесть. Евхима это нисколько не смутило: он спокойно осмотрелся, выбрал место на лавке, у окна.

Сел, как в отцовой половине.

Пелюх пришел скоро. Черный, небритый, живо вбежал, всмотрелся, не узнавая: видно, ждал кого-то другого, потому что, когда узнал, – Евхим это заметил – в юрких, с блеском глазах мелькнул холодок разочарования. С разочарованием на лице появилась настороженность: опасливо, искоса глянул в сторону боковушки. Это было одно мгновение. Пелюх почти сразу же превозмог растерянность: как перед самым лучшим другом, заюлил перед Евхимом, выражая радость, которую может доставить только гость, давно и нетерпеливо ожидаемый. Евхим, удивленный таким умением притворяться, хотя и чувствовал обычную неприязнь ко лжи, всячески поддерживал ее: догадался, что жена не знает, ради чего он появился здесь, и не должна знать. Запинаясй, выдавил из себя тут же придуманное: виноват, что не заходил долго, но был очень занят, работа навалилась – не переработать. Вот только теперь вырвался, и то на минуту. Только когда жена вышла, чтобы принести закуску к бутылке, что поставил хозяин на стол, Пелюх открыто уже, не скрывая беспокойства, спросил Евхима, чего ему надо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю