355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Мележ » Дыхание грозы » Текст книги (страница 33)
Дыхание грозы
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:14

Текст книги "Дыхание грозы"


Автор книги: Иван Мележ



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 33 страниц)

В то же мгновенье замерла: во двор, через калитку, входил Евхим. За воротами стоял конь, и Евхим, видно, шел открыть ворота. Она почувствовала, как сразу все отяжелело в ней, даже ноги подкосились; но преодолела эту тяжесть. Тяжело сошла с крыльца, направилась через двор к сараям, к гумну. Не думала, не рассуждала ни о чем. Не о чем было думать. Только ждала.

Он, должно быть, следил, поглядывал вслед, не мог понять, что она задумала. Но ворот не открывал, наблюдал, значит. Потом несколькими широкими прыжками подскочил к ней, перехватил. Стал на дороге лицом к лицу.

– Куда?

Только бы не молчать, она ответила:

– Вот… Схожу… Проведаю своих…

– А ето?

Он потянул узел, хотел посмотреть, что там.

– Ето – не твое…

– Дай!..

– Не твое, говорю!..

Он дернул за узел, из узла высунулся красный носок ботинка.

– Иди в хату! – приказал Евхим.

Она не сдвинулась с места.

– Иди! Не вводи в гнев!

Ганна хоть бы шевельнулась.

– Слышишь?! – закричал Евхим. Под глазами его выступила зловещая краснота.

– Не кричи! – Тихо, твердо она высказала: – Не пойду!

– Не пойдешь?..

Голос его вдруг осекся. Глаза округлились, остро вонзились в нее. Кололи неподвижно, настойчиво.

– А-а! – странно глотнул он.

Только теперь дошло до него все. Губы его скривились, задрожали, он на мгновение растерялся.

– Вот оно что!..

Он умолк. Что-то будто таяло в нем. Тише, мягче, будто виноватым тоном, сказал:

– Иди в хату!

– Не пойду.

Он подождал, переспросил, еще надеясь:

– Не пойдешь?

– Нет.

Снова умолк. Но пока молчал, прямо на глазах, видела Ганна, менялся: жестче становились губы, холодел, наливался злобой взгляд.

Зачем было скрываться, искать удобного момента! Судьба все-таки свела, поставила лицом к лицу! Не уклонишься!

И нечего уклоняться! И так долго покорялась, боялась!

Хватит!

– Ну вот, все! – сказала странно спокойно. Шагнула, хотела идти.

– Все?!

Он схватил ее за плечо. Рука была как железная, и взгляд дичал от ненависти. "Сейчас ударит. Сейчас…" Она не додумала, что может быть сейчас. Может быть, сейчас убьет.

Но удивительно, страха не было… Все равно! Чем так жить…

– Пусти!

Мельком заметила: от повети, пригнув голову, тяжело идет Степан.

– Все?! – Евхим вдруг обхватил ее за шею, сильно, с ненавистью рванул вниз, люто изо всей силы ударил носком по ноге. Ганна едва устояла. Во второй раз Евхим ударить не успел: на него, как рысь, весь подавшись вперед, ринулся Степан, нетерпеливыми руками рванул сзади за ворот. Рванул так, что Евхиму мгновенно перехватило, сдавило горло.

Евхим крутнулся, вырвался, но Степан ринулся, насел снова.

– Пусти ее! – крикнул Евхиму как-то визгливо, задыхаясь.

Евхим прохрипел свирепо, с угрозой:

– Не суйся, сморкач!

– Пусти!!!

Евхим бросил Ганну, вырвался, сгоряча ударил кулаком Степана в челюсть – так, что тот, вскинув голову, отлетел к забору. Какое-то мгновение лежал, упираясь локтями в землю, будто приходя в себя, потом подхватился, сплевывая кровь, с угрозой бросился на Евхима снова.

И снова отлетел к забору, стукнулся о штакетину затылком.

– А-а-а! – закричал он от боли, злобы и бессилия.

Вскочил, намереваясь броситься на Евхима, не помня себя, вытер ладонью рот, глянул на руку, увидел кровь.

В глазах его, обычно застенчивых, появилось что-то звериноглушаковское; полный мстительной ярости, Степан кинулся к повети. Ганна, ушедшая уже далеко, увидела, как он схватил у поленницы топор; держа его перед собою, наклонив, как бык, голову, неудержимый в слепой отчаянности, тяжко, вперевалку двинулся на Евхима.

Евхим, готовый уже броситься за Ганной, тоже увидел Степана. Испуганно, даже растерянно остановился. Отступил несколько шагов назад.

– Ах ты байстрюк!.. – погрозил странно неуверенно.

Чувствуя, как холодеет внутри, видя все время Степана, повел взглядом вокруг: если б какой кол! Бросился вдруг поспешно, как к единственному спасению, к забору, изо всех сил рванул штакетину.

– Степанко!!! – вырвался неожиданно крик ужаса. Глушачиха, вскинув испуганно руки, слетела с крыльца.

Протянув руки к ним, задыхаясь от страха и бега, с растрепанными на ветру волосами без платка, с воплем бросилась к сыновьям:

– Степанко!!! Евхимко! Божечко!.. Степанко!!!

Добежала, стала между обоими, раскинула дрожащие руки, будто оберегая их друг от друга.

– Степанко! Евхимко! – переводила полные ужаса глаза с одного на другого.

Быстро приходила в себя. С упреком, приказывая, выговаривала обоим:

– Побесились!.. – Она подошла к Степану, остановившемуся в нерешительности, отняла топор. Тогда оглянулась на старшего, который держал штакетину. – Брось! – крикнула Евхиму…

Ганна, онемело следившая, чем кончится схватка Степана с Евхимом, как бы опомнилась. Стряхнула оцепенение, почти бегом заспешила со двора к амбару, за гумна… Успела еще заметить, что во двор повалили люди…

Вскоре, то быстрым шагом, то бегом, то и дело вскидывая узел, непослушно съезжавший с плеча, добралась она до леса, побежала мокрой дорожкою. Часто она поскальзывалась на траве, раз упала, наступив на скользкое корневище, больно ударилась боком, поцарапала висок обо что-то, но даже не остановилась вытереть кровь.

Пошла тише, только когда добежала до болота. Дальше дорожка повела ее меж чахлого болотного ольшаника и березняка. Вода здесь не всегда пересыхала и летом, теперь же осенние дожди еще добавили ее. Под лаптями сначала прогибалось да хлюпало, потом ноги стали уже раз за разом проваливаться, все чаще, все глубже; черная, липкая грязь, как холодным железом, обтянула голые колени. Идти быстро без передышки становилось все труднее: начала совсем выбиваться из сил. Сердце колотилось, ноги подкашивались, руки дрожали – вот-вот выпустят узел.

Но не останавливалась. Не могла остановиться. Хоть шла по малохоженой тропе, напрямик к Глинищам, все вслушивалась, не слыхать ли сзади чавканья, треска валежника, не гонятся ли следом.

Только когда перебралась на другую сторону болота, передохнула минуту. Будто кто подгонял, быстро перешла островок, снова вступила в грязь, в трясину. Вымокшая, обессилевшая совсем, добралась еще до одного островка, уже недалеко от глинищанской насыпи. Днем с этого островка были хорошо видны вербы на глинищанском кладбище, даже крайние стрехи, но теперь быстро темнело. Недалекая гребля и та уже только угадывалась.

У нее едва хватило сил, чтобы преодолеть оставшуюся часть болота. Временами думала, что уже и не выберется на cyxoe: так и упадет в грязь и застынет.

Глинищанская гребля показалась чудом. Откуда только силы прибавилось, когда пошла по ней, через мосток, вдоль пустого выгона, вдоль черных верб кладбища.

Пошла по загуменьям. Не потому, что боялась попадаться людям на глаза, – не хотела снова лезть в грязь на улице.

Школа была на другом конце села, среди большой огороженной площади. Ганна несколько раз видела ее издали, проезжая мимо Глинищ. Теперь в школе было темно, только с другой стороны, увидела Ганна, приближаясь, яснела полоска земли. Там, за углом здания, действительно, светилось окно, завешенное белой занавеской. Она нашла впотьмах крыльцо, ступила на порог, потянула за скобу двери. Дверь открылась. В коридоре она увидела полоску света внизу, нащупала скобу. Ганна открыла дверь и увидела Параску, сидевшую у стола над тетрадями.

– Вот и я…

Узел выпал из ее рук.

Только утром стала приходить в себя. Будто сквозь туман, стала видеть, слышать окружающее.

Все тут было непривычно. И окна большие, светлые, и площадь широкая за окнами, и вид болота иной, чем в Куренях. И дом был такой большой, со столькими дверями и комнатами, что можно было только удивляться. Через весь дом от крыльца шел коридор, в котором по одну сторону желтели две двери, по другую – три. Две двери слева вели в две просторные комнаты, в которых стояли рядами черные с коричневыми боками столики для учеников, стояли на подставках черные, с беловатыми следами от мела доски. В одной из этих комнат был шкаф, полный книг и тетрадей; в другом на стене висела картина с какими-то зелеными и желтыми пятнами, с голубыми извилинами. Картина эта почему-то называлась картою. И как будто показывала землю нашу – Беларусь…

На другой стороне были еще три комнаты: в больших жили Параска и еще одна учительница – Галина Ивановна, худая, кудрявая, – видно, злая; между этими двумя комнатами располагалась узенькая кухня с печью…

Ганна едва управилась с теткой Агапой, что прибегала сюда пораньше каждое утро, истопить печи, – как и двор, и коридор, и комнаты начали наполняться детскими голосами.

Дети так шумели, что Галина Ивановна несколько раз выходила из своей комнаты и требовала, чтоб замолчали. Но голоса утихали ненадолго, только когда отзвенел звонок и учительницы с тетрадями и книжками закрылись в классах.

Так было весь день: дом то затихал, то полнился таким топотом и криком, что казалось, чудом держались стекла в рамах Ганне нравился этот гам, это кипенье, они веселили, бодрили ее. Когда начинались занятия и из-за дверей классов слышались только тихие голоса кого-либо из малышей или учительниц, ей хотелось детских криков, их веселости.

Среди этой непривычной жизни Ганне больше верилось, что вот и для нее начинается иная, неведомая, хорошая жизнь. Эта вера светилась в душе, когда, благодарная Параске, старательно мыла комнату, когда управлялась на кухне, когда с детьми вытирала столики, убирала после занятий…

Все же радость и веру чуть ли не все время омрачала тревога. Мыла ли пол, управлялась ли на кухне, слышала ли, как затихают голоса в коридоре и во дворе, тревожно поглядывала на площадь, прислушивалась к шагам. Все ожидала: прибежит Евхим…

Он прибежал на третий день. Под вечер, тяжелый, решительный, ввалился в Параскину комнату.

– Вам чего? – услышала Ганиа на кухне.

– Ганна у вас?

Ганна узнала: он. Дознался, нашел… Не удивилась: чтоб он, да не нашел, да отступился так, сразу!

– А вы кто? – спросила Параска.

– Человек я, муж ее, если не знаете!

– А-а! Теперь знаю. – Параска говорила удивительно спокойно – Вы, может, хотите, чтобы она вернулась к вам? – Не дала ему сказать, заявила решительно:

– Так я могу передать– она к вам не вернется!

– Вернется или нет – ето мое дело, – оборвал он ее.

Ганна могла б и не выходить. Но ей было неловко прятаться в укрытии, доставлять такие хлопоты одной Параске, скрываться за чужой спиной.

Странно: никакой тревоги, никакого страха не было, когда вошла в комнату Параски, явилась ему на глаза.

– За чем пожаловал? – сказала ему железным голосом.

– Кватеру поглядеть захотелось! – Он стоял среди комнаты, красный от ветра и гнева, в сапогах, в поддевке, с кнутом в руке. "На телеге приехал…" – мелькнуло у нее в голове.

– Кватеру женкину поглядеть захотелось! – повторил он, выделяя особенно «женкину».

– Погляди… – В ее голосе, во всей стати чувствовались издевка, пренебрежение…

– Вижу, богато живешь!

– Неплохо!

Он окинул глазами комнату, неприязненно глянул на. Параску, грузно переступил с ноги на ногу.

– Дак, может, пора уже кончить ету кумедию! – сказал вдруг мягче, сговорчиво.

– Дак я уже кончила.

Он пронизал ее взглядом:

– Ето ты твердо, насовсем?

– Хватит уже, испытала счастья!

– Ну, гляди! – в его голосе вновь послышалась угроза. – Чтоб не раскаялась!

– Ето уже моя беда! Только не беспокойся: не раскаюсь!

– Я пока – по-доброму! – Он, как и раньше, угрожал, но, чувствовала Ганна, сам не знал, что делать дальше, однако виду не подавал.

– А потом что? Заставите? – вступилась за Ганну Параска.

– Ето уже наше дело – что! – Евхим люто глянул на Параску. – Вам бы, барышня, лучше не совать носа сюда!

– Вы вломились в мою комнату, да еще смеете оскорблять меня?

– Не пугайте! А только не советую лезть в наше дело? – Он снова, уже настойчиво, глянул на Ганну: – Собирайся!

– Сейчас же побегу! Подожди! – Ганна хоть бы пошевелилась.

– Пока не поздно!

– Кончено все. Значит, поздно не будет!

– Ну, гляди ж! – грозно сказал он. Хотел уже идти, но задержался. Почему-то сообщил: – Степана батько выгнал.

Не появлялся еще?

– Нет…

– Появится, конечно. В Юровичах видели уже!..

Постоял, помолчал, вдруг обжег злобой и ненавистью: – Ну, гляди ж! Все равно – без меня тебе не жить! Знай!

Он стукнул дверью, грузно затопал в коридоре.

Люди хоронили мертвых, убивались в горе над ними; бедовали по любимым своим, женились на них; люди жали и молотили, завтракали и ужинали. К людям шли непривычные, неизведанные перемены, которые должны были сделать все таким, каким оно не было никогда. Люди жили, как и десять, и сто лет назад, и жили, как не жил еще никто никогда…

Старое и новое, мелкое и большое – все было в этой жизни вместе, сливалось, перемешивалось, текло одной бурной, широкой, непрерывной рекою…

В Куренях много, по-разному говорили о Ганнином поступке, о Евхиме, по-разному – с тревогой и злорадством – гадали, чем все кончится. Гадать стали еще усерднее, когда по Куреням пошли слухи, что Евхим ходил в Глинищи, грозился, что ей без него все равно не жить, и что Ганна не только не побоялась, а насмеялась над ним. Среди пересудов про Ганну были такие: старики, говорили, не помнят случая, чтоб в Куренях какая-нибудь жена бросила мужа, да еще такого, как Евхим…

В один из этих дней Василь, что и радовался и тревожился за Ганну, отправился в Юровичи. Нельзя было так просто смириться с недавней несправедливостью: Василь не умел смиряться, пока была хоть какая-нибудь надежда, – не терпелось Василю попробовать найти защиту у Апейки. Шел он в этот сухой, холодный день не так торопливо и не с такой горячей надеждой: переплетаясь с беспокойными, зовущими мыслями о Ганне, томило Василя предчувствие, что и Апейка вряд ли защитит, поможет чем-нибудь. Но Василь шел. И дошел, и дождался, пока Апейка откуда-то вернулся в кабинет, и высказал, как мог, все свое наболевшее. Хоть говорил он обрывочно, горячими, путаными словами, Апейка кивал в ответ, видел Василь, понимающе, с искренним сочувствием. Потом уже Василь разочарованно почувствовал, что Апейка понял, чего он, Василь, хочет, но не понял, что Василю больно неспроста, что с такой несправедливостью невозможно смириться, что землю надо вернуть. Выслушав доброжелательно и душевно, Апейка стал уговаривать Василя вступить в колхоз. Будто сговорившись с Миканором, «успокоил»; "Вступишь – будет твоей не только никудышная полоска, вся земля. Самая лучшая земля, какой один ты никогда бы не имел!.."

Василь вышел из помещения, поднялся глинистой дорогой на гору с тем же убеждением, что с ним обошлись несправедливо и, что еще хуже, справедливости уже неоткуда ждать. Прежде была хоть какая-то надежда на Апейку, теперь же и такой, неопределенной, не было ни на кого. "Будет твоя вся – самая лучшая! Сказал, порадовал!.. Всех – ето не твоя… И не чужая совсем – а и не твоя! Ничья сто!.." – подумал он, приостановясь на горе, глядя на дорогу перед собой, над которой кружились первые белые мухи.

Он так пожалел, что не сказал этой простой и ясной мысли Апейке, что ему вдруг захотелось вернуться назад, досказать…

Василь пошел домой. Пошел невесело, но уже не так больно ощущая отчаяние, как в прошлый раз: будто привыкал уже к беде. Будто чувствовал уже, что утраченного, как бы ни метался, уже не вернешь: что с воза упало, то пропало, – надо приноравливаться к новому состоянию. Может, и на той земле, если понатужиться как следует, добиться чего-нибудь можно. Пусть не в достатке, а и с той, перебиваясь, прожить как-то можно. А если круто придется, то и на заработки какие-нибудь податься…

И светилась снова в беспокойной кручине тревожная и заманчивая память о Ганне: вновь будто звала Ганна его в недоступный мир, и вновь казалось вот-вот Василь разорвет все, что опутало его, пропади оно пропадом, – и пойдет свободный, счастливый. Казалось временами, будто он уже свободен, не в мыслях, а на самом деле. Тогда по жесткой, скованной морозом дороге ноги несли веселее, легче. И не чувствовал уже холодного ветра, что пронизывал домотканые штаны, что забирался под свитку. И радостно было видеть эти первые, несмелые снежинки, что, мельтеша, прихорашивали землю, вблизи и вдалеке, где он угадывал купы деревьев у Глинищ, у того села, где была Ганна.

"Зима начинается. Зима, как надо…" Когда шел полем, мимо Глинищ, выделил в неровном ряду стрех гонтовый скат школьной крыши, едва сдержал себя, чтоб не свернуть туда.

Не знал, как после всего встретит Ганна; чувствуя большую вину перед нею, только взволнованно, растревоженно смотрел издали. Медленно, нехотя шел от села, нелегко преодолевал непослушное желанье, что останавливало, тянуло назад. Уже за греблей, у Куреней, им овладело другое: просто не мог смотреть на цагельню, на свою полосу, издевательскую черноту которой выбеливал снег. Даже остановился, долго, помрачнев, стоял, не глядя туда и не находя сил оторваться, двинуться дальше. Пошел, когда услышал со стороны Олешников – кто-то догоняет на телеге…

С этого дня на смену мороси и слякоти пришли морозы.

Окаменела грязь на дорогах, затвердели потемневшие болота, сковало веселым льдом канавы, копани. Василь не ошибся: лесом, болотами, полями шла зима. В Куренях стали белыми, звонкими утренние рани, серыми, трескучими медлительные ночи. В одно такое звонкое утро Хоня подкатил с развеселой компанией к Хадоськиной хате. Шумно, с гиканьем несся по улице, по гребле – к церкви – свадебный обоз, в котором на двух возках сидели наряженные, разрумянившиеся молодые: Хоня и Хадоська. Хадоська смотрела сдержанно, серьезно, как, считала она, следовало в такой день; Хоня хохотал, неистовствовал: издали было видно, как доволен он своей удачей, своей долей.

1958, 1961 – 1965


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю