355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шутов » Апрель » Текст книги (страница 12)
Апрель
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 20:32

Текст книги "Апрель"


Автор книги: Иван Шутов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)

– Хорошо. Договоримся так: сначала добрые вести, а потом поужинаем. Кстати, о Бабкине. Сегодня подписан приказ о демобилизации. Готовься, Игнатьич, к прощанию с пятнадцатью своими строителями. Они нужны дома. А к осени и на тебя заготовим приказ. Но к тому времени ты построишь еще один мост. Нужно, да и работой твоей довольны. Очень многие довольны. На вот, читай.

Генерал вынул из ящика стола большую пачку писем и телеграмм и передал их Александру Игнатьевичу.

– Получили вчера и сегодня. Со всех концов Австрии. Хорошие, весенние голоса. Ответ на брехню о мосте.

Сверху пачки лежала телеграмма: «Да здравствует мост мира!» Коротенькое письмо, в котором были слова благодарности и высказывалась уверенность, что матери могут спокойно растить своих детей, если в Вене строятся мосты, было подписано словом «Мать». Вторая телеграмма, от коллектива рабочих города Линца, выражала возмущение клеветой. «Армия, возводящая строительные леса, – это чудо! – писали рабочие нефтяных промыслов в Цисерсдорфе. – Советские инженеры помогли нам возродить наши промыслы, советские солдаты возрождают из развалин мост в нашей столице Спасибо за все это великому Советскому Союзу…»

За синими листками телеграфных бланков, за разнообразием почерков Александр Игнатьевич видел людей, слышал их протестующие против клеветы голоса. Листок с крупными неровными буквами, очевидно, исписан тяжелой рукой крестьянина, на ладони которого незадолго до того лежали сухие и крупные зерна пшеницы. Мать писала свое письмо у колыбели младенца, слушая его спокойное дыхание; сон ребенка не должны нарушать разрывы бомб…

– Интересно, – говорил генерал, – что сферы правительственные и муниципальные до сих пор помалкивают, делают вид, что это их не касается. Подняли голоса простые люди. Австрийское правительство ждет и готово с холуйским подобострастием принять любую американскую подачку, но делает кислую мину, когда речь заходит о помощи из советских рук. Американскую сторону прямо-таки приводит в бешенство то обстоятельство, что мы строим. Им хотелось бы видеть нас в роли униженных просителей, взывающих о помощи к богатому американскому дядюшке. Сегодня я принял две делегации – от рабочих и интеллигенции города. Те же слова, что в письмах и телеграммах. Честные люди страны возмущены клеветой. И, понимаешь ли, Игнатьич, открытая неприязнь союзников к строительству и восстановлению отталкивает от них кое-кого из проамерикански настроенной интеллигенции. Вчера на прием ко мне пришел пожилой человек с усталым лицом и печальными глазами. Две туго набитые папки были у него в руках. Он сказал мне: «Я услышал, что в районах вашей зоны, господин генерал, улицы очищаются от мусора и каменного лома. Это хороший признак. Возможно, что у вас раньше, чем где бы то ни было в городе, начнется восстановление. Я хочу с вами помечтать о будущем моего города…» Это оказался местный архитектор Зигмунд Райнер. «Здесь мои мечты, – сказал он, положив папки на стол. – Но я виноват перед вами. Я не верил в искренность ваших намерений. С этими папками я прежде всего пошел к американцам. Они сказали мне, что мои мечты, будь они начертаны на бумаге или воплощены в камне, с одинаковой легкостью уничтожит атомная бомба… Они собираются разрушать. А мне думалось, что после войны люди будут стремиться к восстановлению. Я пришел к вам… Он говорил мне эти слова, стыдливо потупив глаза. Затем познакомил меня со своими проектами. Это смелые, талантливые замыслы. Райнер мечтает придвинуть город к Дунаю, построить новые кварталы домов, легких, изящных, из стекла и бетона. «Увы, это им не нужно, – сказал он горестно. – Но может ли жить человек без мечты, без надежды на будущее?» Трагедия профессии! Город разрушается, а мечтам градостроителя суждено остаться на бумаге… Да-а-а… Кончил читать, Игнатьич? Приступим к неофициальной части. Все это – телеграммы, письма – возьми на память.

– Спасибо, Илья Тарасович, – сказал Лазаревский. – Всем этим я воспользуюсь как материалом для беседы со строителями. Эти письма скажут им многое…

Генерал широко распахнул дверь в просторную комнату. Стены ее украшали картины, изображавшие охоту, в простенках висели старинные ружья, ножи и ягдташи. Старинное панно изображало веселье виноделов; возле огромной бочки крестьяне в тирольских шляпах под звуки волынки плясали в обнимку со своими подругами.

– Хозяин дома почел за благо со мной не встречаться, – усмехнулся Карпенко, видя, что Александр Игнатьевич заинтересовался убранством комнаты. – Отсиживается где-то в Швейцарии. Охотник был.

В комнату вошла старушка в пестрой косынке, в розовой кофточке, морщинистая и синеглазая. Она поклонилась Александру Игнатьевичу, и все на ее лице – морщины, глаза, губы – приветливо заулыбалось. Александру Игнатьевичу захотелось сказать ей ласковое, приветливое слово.

– Здравствуй, дорогой земляк, – тихо проговорила старушка, подняв на Александра Игнатьевича свои удивительно синие глаза.

– Москвичам, Евфросинья Петровна, в земляки набиваешься? – улыбнулся Карпенко. – Где Золотолиповка твоя, где Москва?

– А на земле родной, Тарасыч, все рядом, – ответила старушка. – И Золотолиповка Москве родня – сестра ее меньшая.

Говорила она слегка нараспев. Эта манера, характерная для деревенских стариков и старух, вызвала у Александра Игнатьевича еще большую симпатию к Евфросинье Петровне. Генерал представил старушку Лазаревскому. Няня из госпиталя, в котором лежал Карпенко, Евфросинья Петровна Твердохлебова пришла с полевым госпиталем путь от Орловско-Курской дуги до Вены. Перед отъездом домой в ожидании нового эшелона для демобилизованных она гостила у генерала.

– Это ее инициатива, – сказал Карпенко, любовно поглядывая на старушку, – устроить сегодня мой день рождения. Хотя по календарю вовсе не сходится. Так ли, Евфросинья Петровна?

– А что нам до календаря? – усмехнулась старушка. – Поеду вот, а когда свидимся? У меня, милые, свой календарь. Вышло солнце красное в небо – праздник. В такой погожий весенний день, как сегодня, хорошо праздновать. Правда, травки зелененькой к празднику не хватает. Настоящей. Не такой, как здесь, – зелена-то зелена, да не мила. Та трава, что сердцу милая, только на родине растет… Что ж, Тарасыч, гость прибыл, пора приступать…

На большом столе, обставленном графинами и бокалами, красовался румяный пирог.

После первых тостов за здоровье генерала Ефросинья Петровна предложила тост за Золотолиповку.

– Где же находится она, эта деревня с таким хорошим именем? – спросил Александр Игнатьевич.

– Далеко отсюда, на земле советской, – мечтательно ответила Евфросинья. – Лучше места не знаю Не сыщешь, пожалуй, другого. Пчелы его любят. Лип в деревне много, оттого и Золотолиповкой она называется. Липы есть и столетние, а как зацветут, то далеко за деревней духом липовым пахнет. Помолчав немного, она добавила: – Далеко я ушла от родимой стороны. На чужбине только полынь горькую чую, а земля родная медом пахнет.

«Речь ее, – подумал Александр Игнатьевич, как ветерок с родной стороны – ласковый и теплый»

– А пирог-то на вас обижается. Ждет он, пирог пирогович, когда за него возьметесь. Кушать-то его надо, пока он молоденький, свежий… Эх, – вздохнула она, – нету здесь моего друга Семена Степановича. Кому он песни теперь поет?…

– А где он, Евфросинья Петровна? – спросил Лазаревский.

– Не знаю, милый. Фашисты, когда в деревню нашу пришли, забрали его.

– За что же?

– А за то, милый, что медный он.

– Как медный?! – удивился Александр Игнатьевич.

– Самовар он, и медный потому.

Александр Игнатьевич и Карпенко громко рассмеялись.

– Накопят пчелы в ульях меду липового, – мечтательно продолжала Евфросинья, – а там и греча зацветет, и снова по всей деревне гречишного меду дух стоит. Дед Матвей, пчеловод, – я его Лешим за косматость прозвала – принесет мне агромадную банку меду. «Ставь, бабка, самовар, будем чай с твоими лепешками пить…» А лепешки эти я на меду пекла, ужас до чего вкусные! Чай? Добро! Тут я своего Семена Степановича за бока и… А частушки какие в нашей деревне поют! Лучше золотолиповских частушек и нет нигде.

Вечером на танцы я

Пойду к электростанции.

Новый свет там светится,

Светит ярче месяца.

…За высоким венецианским окном в синем апрельском небе сиял молодой месяц.

Лида встретила отца заплаканная, печальная.

– Что с тобой? – встревожился Александр Игнатьевич и, обняв дочь, заглянул ей в глаза. – Тебя кто-нибудь обидел?

– Час тому назад умер Катчинский, папа, – ответила Лида. – Я тебе говорила о нем: разбитый болезнью талантливый пианист. Чем только можно было, я старалась ему помочь, вселить надежду на выздоровление. Я говорила ему о Москве, о том, как радостно его встретят там. Как хорошо он улыбался, слушая меня! Вечером я понесла ему цветы и слышала разговор с хозяином дома. Я стояла в тени – они не видели меня. Лаубе требовал каких-то денег. Катчинский отказал ему. И Лаубе убил его страшными словами… Он отнял у него надежду… Почему здесь гибнут хорошие, талантливые люди, а негодяи живут?… – Лида уткнулась отцу в грудь, заплакала. – Катчинский сказал Лаубе, – сквозь слезы продолжала она: – «Пусть будет проклят мир, который рождает таких людей, как вы!» А когда я пришла к нему, он еле говорил: сердце отказывалось работать. Я вызвала врача. Когда Катчинскому стало лучше, он попросил меня записать текст воззвания к жителям города. В нем он говорил о твоем мосте, папа… Я кончила записывать, Катчинский улыбнулся мне, сказал: «Передайте это обязательно сегодня через Гельма Люстгоффу», – и потерял сознание. Он умер тихо, словно уснул. Не ему нужно было умереть в эту весну…

– Успокойся, Лида! – Александр Игнатьевич нежно погладил дочь по голове. – Смотри на все, что здесь происходит, запоминай. Это тебе пригодится в жизни. А старый мир проклят не только Катчинским.

– Мисс Гарриет сказала мне, что его не на что даже похоронить. Нет денег, чтобы купить гроб, отвезти покойника на кладбище.

– В этом, Лида, мы сможем помочь.

Успокоив дочь, Александр Игнатьевич вызвал Василия.

– Вася, умер один хороший человек. Нужно помочь организовать его похороны.

Двор дома по Грюнанкергассе полон. Люди при шли проводить Катчинского в последний путь. Это не слушатели знаменитого музыканта, что беспечной и равнодушной толпой заполняли некогда концертные залы. Те забыли Катчинского. Люди, пришедшие к гробу пианиста, более привычны к молотку, напильнику, лопате и кирке, чем к атрибутам концертного зала.

Высоко над городом, над флюгерами и колокольнями, по небу плывет одинокое светлое облако. Оно прошло над горами, над полями, покрытыми черными морщинами оставленных траншей и оспинами воронок, видело скорбь изуродованной войной земли и весеннюю ее радость. Облако застыло над двором.

Гроб, обитый красным, возвышается посреди двора; голова с львиной гривой покоится на подушке, глаза закрыты, руки, тонкие, восково-желтые, сложены на груди. Тень от светлого облака ложится на мертвенно спокойное лицо музыканта.

Лаубе из окна видит заполнивших двор людей, слепящие пучки солнечных лучей на меди труб, стоящего у гроба Зеппа Люстгоффа. Не больше минуты стоит он у окна и отходит. Время! Время! Им еще больше нужно дорожить после того, как Катчинский уносит деньги в могилу.

Чемодан собран, все необходимое уложено, но толпа во дворе мешает отправиться в путь. Лаубе уйдет к Августу. Тот обещал доступ к делу, которое даст большие доходы. Только малую часть денег требовал Август от Лаубе на издание газеты «Тирольский орел».

Орел! Тирольский орел! Почему ты такой красный?

Я красен от крови врагов, которых беспощадно терзаю, -

эти слова старой тирольской песни напомнил Август Лаубе. Да, с тирольских высот должен подняться орел. Он смело будет нападать на проповедующих коммунистическое равенство и шумом своих крыльев призывать к новой битве. Под крыльями этого орла Лаубе снова станет сильным. А вслед за орлом с альпийских аэродромов поднимутся стальные птицы, и мост на Шведен-канале исчезнет в грохоте и дыме.

Толпа во дворе мешает уйти, та толпа, которую Лаубе так ненавидит и с которой боится встретиться. «Не пользуйся источником, из которого пьет толпа, – говорил Август. – Она отравляет его чистоту своими устами».

Лаубе снова подошел к окну. Люди все еще стояли у гроба Катчинского. Зепп говорил, все слушали его, склонив головы. На этого красного Цицерона следует поскорее спустить тирольского орла. И на все это стадо, которое смеет заявлять о каких-то своих правах на лучшую жизнь! Ваше право, скоты, – заживо гнить, как в могилах, в сырых подвалах, грызть сухой хлеб и наживать горбы!… О чем говорит этот красный оратор, на какие мысли его вдохновляет мертвое тело Катчинского? Прочь с дороги, толпа! Вашему хозяину пора отправляться в путь к горным вершинам, с которых вскоре поднимется тирольский орел.

Взгляд Зеппа, как показалось Лаубе, остановился на нем, и хозяин дома торопливо задернул гардину.

Слова Зеппа звучали в тишине двора торжественно и печально:

– …Человек-творец достоин лучшей судьбы, чем та, которую уготовили ему нынешние хозяева жизни. Труд, творчество, радость – его удел. Но труд эти хозяева хотят использовать в своих преступных целях, на чистоту творчества наложить грязную руку, радость жизни отравить гниющими трупами. Как они распорядились тем, что имели? Мы это видим сейчас. Они убили и ту радость, которую мог дать нам Катчинский – человек большого, светлого таланта. Смело, не оглядываясь на прошлое, он пошел вместе с нами трудной дорогой борьбы, и слово его, полное веры в будущее человека – борца за новый мир, где хлеб и песня будут неотъемлемым правом каждого, сегодня услышат многие. Нам горько терять товарищи на этом пути, но не слезы и горечь сердец должны принести мы на его могилу, а гнев и ненависть к его убийцам! Борьба продолжается. Тесно сомкнутые шеренги бойцов пойдут дальше, песню, не пропетую Катчинским, споют во весь голос другие. До радостного рассвета, который неизбежно наступит, мы пронесем светлую память о Катчинском…

Тихо колеблясь, гроб поднялся над головами, медленно проплыл под сводчатой аркой. Катчинский навсегда оставил двор дома на Грюнанкергассе. И одинокое облако в небесной выси тронулось, пошло туда, где поля зеленеют под солнцем, синеют горы и Дунай несет свои мутные воды на восток, – облако светлое, как надежда.

Печальные голоса труб услышала улица.

На стенах города появилась листовка:

«Ко всем, кому дороги правда и мир, обращаю свое слово!

Я выбираю мост на Шведен-канале потому, что в нем воплотились мир и строительство. Я клеймлю позором клеветников, – они против мира и строительства. Клевета и ложь – оружие разбитых в прямом бою. Творящим правду они не страшны. Но ложь, как ржавчина, может разъедать слабые души. Кто же вы, сеющие клевету, распространяющие ложь? Покажите свои лица и руки. На ваших лицах написан страх, а на руках – неотмытая кровь жертв! Вы, как совы и летучие мыши, боитесь солнца и света. Так сгиньте же вместе с тьмой при первых лучах восходящего солнца! Да здравствуют солнце и свет!

Вы, прячущиеся во тьме, готовы погасить и звезды. У вас нет на это сил, и вы хотите отравить нашу веру. Но ее поддерживают люди, носящие звезды, а вам их не победить.

Наша земля вся в страшных следах бушевавшей недавно бури. Человека, который приходит на развалины со строительным инструментом, готового отдать свой труд ради того, чтобы возродить дом или мост, я готов приветствовать как лучшего своего друга, как жизнетворца. Мне говорят: но ведь он коммунист! Тем хуже для противников коммунизма, если они не могут послать строителя на руины.

Я выбираю коммунизм потому, что он жизнь и свет, строительство и процветание нашей земли!

Да здравствует мост мира!

Лео Катчинский».

На листовке у ворот дома по Грюнанкергассе, 2 остались следы ногтей. Это час тому назад Лаубе пытался содрать листок со стены. Ему помешал старый хаусмейстер Иоганн. Он сопровождал Лаубе на вокзал, нес его чемодан. Тяжелая рука старика – Лаубе с удивлением взглянул на всегда тихого и робкого Иоганна – опустилась на плечо хозяина дома:

– Не трогайте это! Я вам не позволю.

У старика, оказывается, сохранилась еще сила. Он чувствительно тряхнул своего хозяина за плечо.

Возвращавшиеся с похорон Гельм и Рози прочли листовку и долго стояли возле нее молча. Затем, взявшись за руки, пошли в арку ворот.

– И после смерти Катчинский борется вместе с нами за правду, – тихо сказал Гельм.

Они остановились посреди двора, посмотрели на небо. Солнце ярко сияло в нем.

Стучат молотки, забивая гвозди в пахнущие лесом доски. И Бабкин видит лес родного Урала. Он весело шумит черными верхушками под крепким весенним ветром. Запахами его Афанасий Бабкин дышал с детства. Уезжал с отцом верст за тридцать – сорок от родного дома в лес жечь уголь для заводской домны Уходили в лесные дебри по мартовскому снегу, возвращались в деревню летом. После жатвы – снова в лес до глубокой осени.

Хороши летние утра в лесу! В серебре росы алеют крупные капли волчьих ягод, молодые ели, чуть пошевеливая ветвями, показывают выросшие за лето красные шишки. В лесу еще прохладно, лес полон запахов травы и хвои, трепета просыпающейся жизни: звенит недалекий ручей, где-то бормочут тетерева, и звонко в вершинах деревьев стрекочут птицы. Меж стволов старых елей и кедров разлито густое молоко тумана. Хорошо зачерпнуть из ручья воды и, прежде чем умыть лицо, выпить ее, как из ковша, из ладоней, настоянную на корнях и травах лесную воду. А ночью к ручью подходит медведь. Напьется, подойдет к избенке жигарей, потрется о стенку своей шубой, вздохнет и побредет в лесную чащу…

Перед сном жигари слушают быль или сказку. Рассказывает отец, иногда бородатый дядя Архип. Слова тихие, пахучие, как лесные травы. О бабке Васютке, о внучке Аксютке. Сказочная Аксютка особенно запомнилась, ее именем Бабкин назвал свою дочь… От досок веет ароматом давней сказки, услышанной в избушке, возле которой ночами бродят медведи…

Насобирала будто бабка в лесу «летун-травы», стала ее варить. Понадобилось ей избу оставить, и наказала она внучке к горшку не подходить, чтобы пару от «летун-травы» не набраться. Своенравная Аксютка бабки не послушалась, к горшку подошла, пару набралась, от травы чудесной стала легкой, как пух, и вместе с дымом вылетела в трубу… (Сверчок в углу избушки сочувственно тыркает: «Плохо будет Аксютке!») Летит Аксютка в небо, трясет своими косичками и визжит от страха, видя, как деревня от нее отдаляется, как бабка Васютка по улице идет, к своей избе торопится. (В печурке, как глаза дикого кабана, тлеют два уголька).

…Мелькнула под ногами Аксюткиными деревня, пропала, а навстречу девчонке тучи плывут пушистые, солнышко улыбается. «Будешь теперь, Аксютка, бабку свою слушать?» – «Буду…» – плачется Аксютка. «Хорошо, – солнце отвечает. – А пока в гостях у меня поживи». Усадило солнце Аксютку на самую пушистую тучку. Дунул ветерок на тучку, и поплыла на ней девчонка над реками и лесами, над деревнями и городами до самого синего моря. А в синем море чудо-юдо кит плещется, приглашает Аксютку: «Садись мне на спину, в подводное царство тебя укачу». Устрашилась Аксютка, не захотела. Кит неволить ее не стал, плеснул хвостом и ушел под воду. (Гаснут два уголька в печурке, тьма заполняет избушку… Но от сказки светло и радостно; плывут тучи над невиданным синим морем, сияет солнце).

…Насмотрелась Аксютка на дива всякие, устала, заснула на тучке. Ночью месяц звездочек мелких в решето набрал, на муку просеял; тучка подошла, теплым дождиком на муку брызнула, и развел месяц тесто для шанежек Аксютке. Утром солнце шаньги на своей макушке испекло, Аксютку ими накормило. «А теперь, Аксютка неслухняная, домой тебе пора!» «Как же я с такой верхотуры на землю спущусь?» Солнце дорожку золотую до земли простлало, и сбежала по ней Аксютка, топоча своими проворными ножонками, прямо к бабкиной избе… (Вот и сказке конец, в избушку приходит сон; а за стеной бормотанье неумолчного ручья и ночные шорохи леса…)

Звезды над стройкой напоминают обо всем, что связано с родной землей. Но на родине они покрупнее и светят ярче. На минуту Бабкин отрывается от работы, поднимает голову.

Широко шагая, к работающим подходит рослый бородатый Лазаревский. Его фигура в этот вечер кажется Бабкину особенно значительной и видной. Строитель!

– Кончаем, товарищ инженер-майор! – радостно говорит Бабкин. – Работы немного. Моим ребятам только дай работу! Руки у них проворные.

– Это хорошо, Афанасий Климентьевич. Сегодня мы должны закончить отделочные работы.

Слесари устанавливают панели перил, прикрепляют их к верхнему поясу моста. На правом берегу чугунные столбы фонарей уже установлены. Они красивы: на вазах матовые шары, стволы столбов увиты виноградными лозами. Хорошо постарались флоридсдорфские литейщики! На решетках перил туго связанные снопы клонятся колосьями вниз. Жатва…

А на левом берегу поют свое, родное, много раз слышанное, но здесь звучащее по-особенному радостно и волнующе. Песня поднимается к звездам, уходит в темный, молчаливый город.

Есть на Волге утес,

Диким мохом порос

От вершины до самого края…

Бабкин различает в хоре мощный бас Гаврилова и, вспомнив сухопарую подвижную фигуру кузнеца, улыбается в усы: «Хороши голоса тульских соловьев!»

– Раньше времени закончим, Александр Игнатьевич. Еще на два часа дела.

Лазаревский подходит к устанавливающим перила. Но с левого берега, оборвав песню, зовут инженер-майора, и Александр Игнатьевич, звонко шагая по настилу, торопится на вызов.

Прибыли последние панели перил. На машине старый Пауль Малер, дядюшка Вилли, Фогельзанд, несколько рабочих и вихрастый музыкант Людвиг. Одеты они по-праздничному, и хмурое лицо старого вагранщика при свете прожекторов теряет свою обычную угрюмость. Рабочие сходят с машины, пожимают Александру Игнатьевичу руку. Последним подходит Людвиг. Его ручонка исчезает в большой руке Лазаревского.

– Мы окончили свою работу на сутки раньше, – говорит Малер. – Слово выполнили, от вас не отстали.

– Спасибо, товарищ Малер!

– А когда загорятся фонари? – Малер протягивает свой узловатый палец к столбам, над которыми дрожат звезды.

– Сегодня, – отвечает Александр Игнатьевич, – когда закончатся работы.

– А разве фонари уже подключены к городской сети?

– Нет, но мы дадим энергию с нашей походной электростанции.

– Вы нам разрешите остаться до этого момента?

– Оставайтесь, товарищи! Ведь вы же строители! У нас общая радость.

– Не сможем ли мы еще в чем-нибудь помочь вам?

– Не беспокойтесь. Работы осталось мало, людей у нас достаточно. Идемте вот на эти балки, отсюда открывается хороший вид на мост.

Тонкий, красивый мост, освещенный прожекторами, висит над темной водой Шведен-канала. Арки его, выходящие из воды, держат на себе литой чугун перил и фонарей.

В апреле, когда еще и года не прошло после окончания войны, среди развалин домов на набережных канала советские строители создали новое, красивое и долговечное строение, о которое разбились клевета и ложь. На долгие годы мира строился мост.

А с берега снова неслась песня, широкая, как разлив Волги, как степные просторы за нею, как небо над ними:

И стои-и-и-ит велика-а-ан…

Малер говорил Александру Игнатьевичу:

– Хорошую память вы оставляете по себе городу. Нам, людям, у которых руки грубы от мозолей, этот мост будет говорить о дружбе, о той радости труда, которую мы узнали. Я уже стар, товарищ майор, да и когда был помоложе, то с большой неохотой оставлял постель утром, чтобы стать – в который раз! – на свое место у вагранки. Я называл ее Черной Бертой. «Ну, сколько ты еще крови у меня сегодня выпьешь, Берта?» – говорил я ей каждое утро. А теперь, в эти дни… Удивительное дело! Я не мог спать после половины шестого. «Как там наша Розина (этим именем я назвал вагранку)? Как там наша крошка Розина?» – начинал думать я. И мне не спалось, мне хотелось поскорее быть в мастерской, готовить Розину к плавке! И, приходя на место, я испытывал какое-то особое, никогда мною не изведанное чувство: я видел себя хозяином… Мне было больно смотреть на каждую царапину на железном теле нашей Розины: она ведь плавила чугун для моста! Я… очень сожалею, что эти счастливые дни окончились и мои руки снова никому не нужны…

– Будем надеяться, товарищ Малер, что ваши чудесные руки мастера еще пригодятся вашей родине.

– Да, – тихо проговорил старик. – Даже в самую темную ночь звезды светят нам, как огни надежды. Если бы не эта надежда, то на свете не стоило бы жить.

…Батальон был выстроен, и при свете прожекторов Александр Игнатьевич видел лица строителей, с которыми ему пришлось пройти большую, славную дорогу. Какой памятник способен выразить все величие и красоту их подвига? Какими словами сказать о нем?

И вот новое создание их неутомимых рук – мост, на который еще не ступала нога пешехода. Низко склонились на решетках перил чугунные колосья, полные литого зерна. Матовые шары фонарей, высоко вознесенные над водой, нальются сейчас ярким светом, и темная вода канала отразит железный профиль нового моста.

В коротком взволнованном слове Александр Игнатьевич поблагодарил товарищей по строительству за самоотверженный труд, прочитал полученные поздравления и благодарности командующего, коменданта города, письма от Центрального комитета Австрийской коммунистической партии, от общественных организаций и отдельных депутатов парламента.

Погасли прожекторы, и минуту стоящие в строю видели только поблескивающую на груди Александра Игнатьевича Золотую Звезду Героя. И вдруг восемнадцать матовых шаров залили мост мягким светом. И все увидели созданное ими. Оно было прекрасно!…

Грянуло громкое и дружное «ура». Десятки рук клепальщиков, слесарей, кузнецов и каменщиков подхватили Александра Игнатьевича, подняли его высоко к звездам. Он взлетал к ним и опускался, его снова бережно подхватывали и бросали ввысь.

– Спасибо!… Спасибо!… Вам спасибо, товарищи! – выкрикивал Лазаревский. – Хватит! Ну… я вас прошу… довольно!

В эту ночь впервые в городе ярко загорелись огни нового моста. И долго на берегу канала шумели радостные голоса строителей.

Джо Дикинсон шел на свидание с Морганом. Завтра Первое мая, и Сэм проводит беседу в клубе. Джо нужно поговорить с Сэмом. Вчера капитан Хоуелл, погрозив шоферу кулаком, сказал: «Ты за свои проделки поплатишься, черная скотина!» Борьба начата, враги готовятся наступать. Что скажет, что посоветует Сэм Морган? Но теперь никакие угрозы не запугают Джо. У него есть верные товарищи. И они знают, что нужно делать! Мужество миллионов простых сердец выиграет битву за мир!

Подходя к освещенному подъезду клуба, Джо увидел стоящих у крытого «джиппа» двух чинов «милитери полис» в красных фуражках. Третий покуривал сигарету у входа в клуб. На ступеньках валялось много окурков. Джо замедлил шаг.

Увидев его, полицейский, стоявший у входа, торопливо сбежал вниз. Сердце Джо сжалось от недоброго предчувствия. Враги не спят. Но чего ему бояться? Он начал бороться за правду и будет продолжать борьбу… А далеко отсюда, на пороге бедного дома, слепая мать ожидает сына. В знойный полдень под крышей нежно воркуют голуби. В песке у порога копошатся соседские ребятишки. А по недалекой дороге медленно катит повозка, и лениво прядающий ушами мул слушает тихую песню возницы о Джоне Брауне [11]  [11] Джон Браун – разорившийся фермер, борец за освобождение негров. Вел партизанскую борьбу против плантаторов Юга; организовал восстание и захватил арсенал в Горперс-Ферри, потерпел поражение и был казнен в 1859 году. С песней о Джоне Брауне войска северян во время гражданской войны в Америке шли в бой.


[Закрыть]
.

Джо смело подошел к подъезду клуба, вполголоса напевая ту песню, что, наверно, звучит сейчас у дома его матери:

Сам Джон Браун!

Сам Джон Браун

Там сидит во славе

И трубит в свой рог;

Псы его борзые

Улеглись у ног.

Пусть его глаза

Кажутся закрыты, -

Видит наш Джон Браун

То, что от нас скрыто.

Видит день суда,

И что кончен плен,

И ружье лежит

Поперек колен -

Нашего Джон Брауна,

Нашего Джон Брауна.

Долго матери придется ждать…

Полицейский, знакомый по встрече в кабачке «Ад» сержант с красным и толстым носом, весело улыбаясь, приблизился к Джо.

– Джо Дикинсон? – спросил красноносый сержант. И так как момент был строго официальный, он убрал с лица ненужную улыбку.

– Да, сэр, – ответил Джо.

– Мы с тобой где-то встречались? Ты был в компании такого же цветного, как и сам. Рожа у тебя была мрачная. А сегодня ты что-то веселый!

– Ведь завтра Первое мая… Но что вам угодно?

– Ты арестован, Джо Дикинсон! – Сержант быстро и ловко, как человек, имеющий в этом деле немалый опыт, надел на руки Джо металлические наручники, захлопнул их. – Ты арестован! Марш!

Один из полицейских открыл дверцу автомашины и втолкнул Джо в темное ее нутро. В углу кто-то сидел. На руках его тоже поблескивали браслеты наручников. Лица в темноте Джо не мог разглядеть.

– Джо, – тихо произнес сидящий в углу.

– Сэм? Это ты?

– Да, Джо, они хотят, чтобы я провел Первое мая за решеткой.

– Молчать! – рявкнул сидевший рядом с шофером полицейский. – Разговаривать арестованным запрещается.

– Может, ты нам и на языки подвесишь железо? – спросил Сэм.

Полицейский не ответил.

– Тем, кто строил мост в Мичигане, железо не страшно, – сказал Джо.

В машину втолкнули еще двух арестованных, и, зловеще завывая сиреной, она помчалась по темным улицам Вены.

Молодое утро встало над городом. Новый мост на Шведен-канале убран кумачом и флагами. Ветер, принеся в город запахи свежей земли и альпийского леса, развернул флаги. Долгое время разговор ветра с кумачом нарушал овладевшую городом тишину. Над крышами поднялось солнце. В его лучах алое убранство моста запламенело радостно и ярко. И вместе с солнцем в город пришла песня. Ее четкие маршевые ритмы рождало множество голосов. Ей было тесно в узких каналах улиц, она рвалась к просторам неба, гремела под ним призывно и звучно.

Лида открыла окно. Александр Игнатьевич спал за столом, положив голову на руки. На столе громоздилась груда тетрадей и записных книжек, а под руками лежал эскиз нового моста. Лида, взглянув на отца он так хорошо улыбался во сне, – решила его не тревожить.

Утренний воздух хлынул в комнату освежающим потоком, а вместе с ним ворвалась песня. Улица возле дома была заполнена людьми. Они несли высоко над головами знамена, транспаранты, портреты Ленина и Сталина, красные полотнища лозунгов. В голове колонны в зеленом спортивном пиджаке, в синей фуражке с черным плетением шнурков на околыше шагал Зепп Люстгофф.

Песня, как орел, раскинула над улицами свои широкие крылья. И сотни голосов, поднимающих ее так высоко, звучали, как мощный голос титана, полного творческих сил, готового строить, созидать и вместе с весной, вечно юной и новой, украшать землю. Шагая, люди пели:

Жива трудовая Вена,

Огонь ее не угас,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю