355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шевцов » Соколы » Текст книги (страница 2)
Соколы
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:08

Текст книги "Соколы"


Автор книги: Иван Шевцов


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)

В этот вечер Александр Михайлович был в приподнятом настроении, хотел слушать музыку. Я поставил диск с хором Свешникова– русские народные песни. Потом Шаляпина. Он слушал проникновенно, со слезой. Когда закончилась музыка, он стал читать стихи А. Кольцова и А.К.Толстого В 80 лет он обладал завидной памятью. Через день, т. е. 4 марта с ним случился сердечный приступ. В 12 часов дня я был у него дома и вместе с врачом Н.А.Ющенко уговаривал его лечь в больницу. Он сопротивлялся, говорил, что не успеет закончить к выставке картину. И все же на другой день его увезли в Кремлевскую больницу.

Весенним апрельским вечером 1961 года он заехал ко мне и пригласил поехать к художнику-граверу Н.В.Синицыну. В машине всю дорогу вслух повторял пушкинское: «И долго буду тем любезен я народу, что чувства добрые я лирой пробуждал». Вспомнил певца Давыдова и его «пару гнедых, запряженных зарею», от которой плакал зал. Потом вдруг «Были когда-то и мы рысаками». Это о себе.

Рассматривая у Синицына его эстампы, я сказал, что этот вид искусства затухает. Александр Михайлович тут же заметил:

– А живопись? Тоже вымирает и скоро умрет. Фотографы и пейзажи и портреты делают гораздо лучше иных живописцев. И дешевле – усовершенствуется цветное фото, и конец живописи. Психологическая глубина? Чепуха, разговоры одни. Фотограф сделает сто кадров и выберет один, лучший.

Из уст маститого живописца это прозвучало сенсационно.

– Вы это всерьез, Александр Михайлович? – спросил Синицын.

Он не ответил. И не желая дискуссии, вдруг сказал:

– А знаете, кто гробит живопись? Искусствоведы. Если б их не было, искусство процветало б. Я вот думаю: дай Леонардо или Рафаэлю искусствоведа Бескина, и тогда я посмотрел бы, что они смогли бы сотворить.

Мне вспомнились слова В.В.Стасова: «Наша художественная критика была одним из самых зловредных тормозов искусства». Это было признание патриарха художественной критики.

Александр Михайлович, как человек, искушенный в политике, отлично ориентировался в расстановке сил, знал или интуицией чувствовал, кто есть кто. Несколько раз расспрашивал меня о Всеволоде Кочетове, который, будучи главным редактором «Литературной газеты», а затем журнала «Октябрь», находился на переднем крае идеологических баталий, на его патриотическом фланге. Герасимов просил меня познакомить с Кочетовым, мол, хочу написать его портрет. Я позвонил Всеволоду, и мы в тот же день встретились в мастерской Александра Михайловича. Маститый художник и писатель-боец сразу нашли общий язык, как патриоты-единомышленники. Портрет был написан, сейчас он находится в музее в городе Козлове на Тамбовщине – родине А.М.Герасимова. Иногда он поражал меня неожиданным. Как-то сидя у меня дома, он начал внимательно всматриваться в мой портрет, написанный Павлом Судаковым. Вдруг сказал, переводя взгляд с портрета на меня:

– Написан мастерски, только вот сходства маловато.

– Написан-то давно. Время идет, и мы меняемся. внешне, – ответил я.

В тот вечер часа через два Александр Михайлович звонит мне и, извиняясь, просит:

– Вы не говорите Судакову, что я сказал о портрете. Я не прав. Насчет сходства. Не надо обижать художника и наживать лишнего врага.

Уйдя на покой, в другую плоскость своей жизни, когда имя его в произраильской прессе произносилось со знаком минус, он стал осторожен и с друзьями и с недругами. А лишний враг, он всегда лишний. Но Александр Михайлович после того, как от него отшатнулись липовые друзья, стал дорожить настоящими. Кстати, с Павлом Судаковым познакомил его я, и они быстро сошлись, как единомышленники. Между прочим, в тот же вечер, после замечания о портретном сходстве, он вдруг спросил меня:

– Вы знаете происхождения слова «пацан» и кто его внедрил в наш язык?

– Вы считаете, что евреи?

– А то кто же. Ругательное, неприличное слово. А вы употребили его в своем романе.

– В прямой речи, – попытался оправдаться я.

– Неважно, в прямой или в кривой. Вам непростительно.

Александр Михайлович был верующим. Как-то утром он неожиданно заехал ко мне и сказал, что хочет познакомить меня с Ворошиловым, и знакомство это состоится сегодня же на даче Александра Михайловича в Абрамцеве, что под Сергеевым посадом. Мол, быстренько одевайся, и поехали, так как Ворошилов должен подъехать в Абрамцево в полдень, к обеду. Мне было интересно познакомиться с легендарным маршалом. С нами в машине находился наш общий друг директор издательства Академии художеств Христофор Ушенин. Был солнечный летний день, тяжелый ЗИМ плавно раскачивался по Ярославскому шоссе. Справа на возвышенности маячила церковь, и Христофор сказал:

– Интересно, она функционирует?

– Церкви служат, – резко, с раздражением оборвал его Александр Михайлович, – а функционируют конторы, вроде твоей. Функционер объявился, – ворчал он.

Дача Александра Михайловича разместилась в хвойном лесу на высоком берегу речки Воря, по соседству с дачами других художников. Двое из них – Павел Радимов и Евгений Кацман, оповещенные Герасимовым о приезде Ворошилова, присоединились к нашей компании. Я понял, что и Радимов и Кацман были с Климом на «ты». Когда я стал наполнять рюмку Радимова коньяком. Ворошилов схватил меня за руку со словами:

– Что ты делаешь, ему же восемьдесят. Налей ему шампанского. Паша, разве тебе можно коньяк?

– Ничего, Клим, можно. Только после коньяка меня на баб тянет, – пошутил Павел Александрович.

После обеда Радимов пригласил всех нас в свой художественный салон: отдельный от дома флигелек, стены которого сплошь увешаны небольшого размера этюдами, вставленными в рамочки. Радимов предложил всем выбрать себе по этюду и на каждом сделал надпись. Я отобрал для себя скромный, но мастерски написанный этюд зеленого берега Вори с песчаной отмелью. Ворошилов выбрал себе яркий, но аляповатый этюд и, показывая его мне, спросил:

– Ну как он тебе?

– Так себе, – я пожал плечами.

– Дело вкуса.

– А ты не хитри. Покажи, что выбрал себе?

– Я показал.

– Он смотрел с некоторым недоумением на неброский пейзаж, потом попросил:

– Я заменю, возьму другой. А ты подскажи, какой.

– Да возьмите тот, что нравится.

Ворошилов считал себя ценителем и знатоком искусства, хотя, как я понял, на самом деле он был дилетантом.

Накануне своего 80-летия Герасимов позвонил мне и просил завтра к двенадцати быть у него: мол, приедет Ворошилов с поздравлением, а вечером будет официальная часть и банкет. Я приехал к половине двенадцатого. Там уже был Х.Ушенин и вице-президент Академии художеств А. Крутиков. Экс-глава государства прибыл ровно в двенадцать.

Для меня и моих сверстников детства и юности Клим Ворошилов был кумиром, живой легендой. В зрелые годы я понял, что это были иллюзии, и убедился в этом при встречах с ним. Ему, как и Герасимову, было 80 лет, но выглядел он гораздо моложе. За завтраком в мастерской Александра Михайловича я спросил Ворошилова, как ему удалось сохранить бодрость, свежий цвет лица, молодцеватость? И он ответил:

– А ты больше ходи. Я хожу в день по двадцать километров.

– Где же вы отсчитываете эти километры? – полюбопытствовал я. И неожиданно услышал в ответ:

– У себя на даче. У меня большой участок. Спасибо партии и Никите Сергеевичу – за мной все сохранили.

Как резануло слух это лакейское «спасибо». На что он рассчитывал? Что кто-нибудь из нас четверых, сидящих за столом, «проинформирует» Хрущева о верноподданстве старого маршала? И как-то сразу в моих глазах он поблек, опустился до жалкого, трусливого лизоблюда…

…В сложное время жил и творил Александр Михайлович Герасимов. Он прожил долгую и прекрасную жизнь, этот мудрый, мужиковатый, самобытный и очень одаренный человек, познал стремительные взлеты к вершинам власти и мягкое падение, испытал преданность друзей и предательство лицемеров. До конца верным другом ему оставался великий ваятель нашего времени, корифей двадцатого века, Евгений Викторович Вучетич, о котором речь пойдет в следующем очерке. Время – строгий и беспристрастный судья. Оно смывает все пакостное, второстепенное и обнажает главное в художнике – его творение. Герасимов своим могучим талантом живописца отобразил для потомства свою эпоху, глядя на нее с позиции художника-реалиста и страстного патриота России.

ЕВГЕНИЙ ВУЧЕТИЧ

При имени Вучетич невольно вспоминается берлинский монумент: советский воин со спасенным ребенком на руках и с мечом, разрубившим фашистскую свастику. И еще Сталинград: величественный мемориал, увенчанный богиней Победы – русской Никой. Они стали символами доблести и славы русского оружия, ратного подвига нашего народа. Евгений Вучетич – звезда первой величины ваятелей-титанов двадцатого века. Несравненный монументалист, он преуспевал и в портретном жанре, и в декоративно-рельефной скульптуре.

На одной из первых послевоенных выставок я обратил внимание на необыкновенно выразительный бронзовый бюст легендарного полководца Великой Отечественной генерала армии И.Д.Черняховского. Я был пленен одухотворенным образом героя и колдовским мастерством ваятеля, имя которого Вучетич – я встретил впервые. А между тем уже в те первые послевоенные годы Евгений Викторович поставил в Вязьме памятник генералу Ефремову, в Киеве генералу Ватутину. В сложной многофигурной композиции вязьминского памятника с блеском проявился талант Вучетича-монументалиста.

В 1948 году, работая специальным корреспондентом газеты «Красная звезда», я познакомился с талантливым коллективом военных художников студии им. Грекова, опубликовал о грековцах две статьи, причем одна из них посвящалась творчеству живописи Петра Кривоногова и скульптора Евгения Вучетича. С последним мне тогда не удалось познакомиться: он в то время работал над берлинским мемориалом воину-победителю и часто находился в Германии. В апреле 1949 года в разгар борьбы с космополитами-сионистами в газете «Красная звезда» была опубликована статья «Против критиков-антипатриотов в батальной живописи», подписанная тремя авторами: Н.Жуков, Х.Ушенин, И.Шевцов. Двое первых были руководителями студии им. Грекова. Статья была направлена против тех, кто пытался похоронить батальонное искусство, как обветшалое, никому не нужное, поскольку война, мол, закончена и сейчас надо прославлять мир. Назывались и конкретные имена похоронщиков. На другой день мне позвонил начальник студии Христофор Ушенин и попросил заехать в студию:

– С тобой хочет познакомиться твой кумир Вучетич.

Я сразу поехал в здание Театра Советской Армии, где в те годы на верхних этажах пятигранной глыбы ютились грековцы. В тесной клетушке-кабинете Ушенина сидели уже знакомый мне Николай Жуков и экстравагантный, подтянутый, с энергичным лицом и пронзительным взглядом Евгений Вучетич. Экстравагантность придал ему черный бант, заменяющий галстук. Я обратил внимание на его твердую, железную руку. Нас познакомили. Он сделал комплимент в мой адрес по поводу статей о грековцах и тут же пригласил меня побывать в его мастерской, которая находилась не в здании театра, а на улице с игривым названием Соломенная сторожка (ныне улица Вучетича) и назвал номер своего телефона. Я не стал надолго откладывать свой визит, и мы дня через три встретились. В мастерской поражало обилие этюдов в пластилине, портретов известных деятелей, главным образом военных: Ворошилова, Чуйкова, Голикова, а также многофигурные композиции. При встречах и знакомствах фронтовики, как правило, быстро и легко находили общий язык. Евгений Викторович по состоянию здоровья был освобожден от воинской службы, но он проявил настойчивость перед военкомом и добровольцем ушел на фронт, дослужился до капитанского звания, командовал ротой, участвовал в боях. С фронтовой жизни и начался наш разговор. Мы говорили об искусстве и литературе, выявили полное единомыслие. Уже при этой встрече перешли на «ты», хотя Евгений Викторович был старше меня на двенадцать лет. Но выглядел он гораздо моложе своего возраста, поэтому разница в годах не замечалась.

На первый взгляд он казался общительным, с душой нараспашку парнем, по-юношески озорным, остроумным весельчаком, прямолинейным и резким в оценках. Он всегда был окружен друзьями, старше его лет на двадцать, как Александр Герасимов, и совсем юными. С друзьями он был добр, внимателен и всегда на равной ноге, готовый в любую минуту принять участие и предложить свою помощь. Он был наделен какой-то незримой притягательной силой и обаянием. Я восхищался им, его вулканичной энергией, целеустремленностью, острым энциклопедическим умом, дотошной любознательностью и неистощимой фантазией, жадным трудолюбием, верой в правоту своих идеалов и непреклонной решимостью защищать и отстаивать эти идеалы. В творчестве убежденный реалист, он мыслил масштабными категориями. Он был рожден для великих свершений, наподобие Микеланджело. В детстве, еще дошкольником, лепил из хлебного мякиша разные фигурки, за что не однажды получал тумаки от родителей.

У Евгения Вучетича было немало врагов, как из числа бездарных, завистников, так и среди русскоязычной творческой интеллигенции космополитского толка. Эти моськи с яростным лаем набрасывались на льва и со страниц печати, и с трибун различных сборищ. Как это ни дико, но он, как, впрочем, и Александр Герасимов, не был делегатом съездов Союза художников и других выборных органов, где бесчинствовала всякая мелкотравчатая сволочь. Исключение составляла Академия художеств, не утратившая реалистических традиций. При всей своей кажущейся открытости и прямолинейности Евгений Викторович был осторожным, бдительным, ловким стратегом и тактиком на войне, которая называется «жизнью в искусстве». Даже опытным и маститым собратьям по ремеслу никогда не удавалось обвести его вокруг пальца. Он умел находить тайные двери к сильным миpa сего, но эту привилегию он заслужил своим могучим талантом, перед которым даже тупой или чванливый чиновник не решался захлопнуть дверь. В творчестве был не просто реалистом, а неистовым ревнителем реализма. Он имел сложный, иногда непредсказуемый характер: то мягкий, покладистый, доброжелательный до нежности, то вдруг взрывался, проявляя нетерпение и резкость, переходящую в грубость и оскорбления. В нем жил эрудированный интеллигент, озорной юноша и раздражительный хулиган. И все это, казалось бы несовместимое, вмещалось в одном человеке, создавая до невероятия целый характер незаурядной личности.

Был случай, когда накануне открытия большой выставки он сбросил со стены огромное полотно своего же коллеги – живописца К. Китайки только потому, что, как ему показалось, оно мешало стоящей рядом его скульптуре, и тогда дело дошло до кулачной потасовки.

Как известно, берлинский мемориал Победы в Трептов-парке рассматривался на конкурсной основе. Среди других проектов был выставлен и проект Вучетича. На последнем этапе заседание конкурсной комиссии вел тогдашний заместитель председателя Правительства по культуре К.Е.Ворошилов. Выступавшие члены комиссии о проекте Вучетича говорили осторожно, обтекаемо, сдержанно, хотя мнения были и неоднозначны. Замечания касались мелочей. Все ждали решающего слова маршала, который к тому же считал себя ценителем и знатоком искусства. И вот наконец он заговорил. Категорически, безапелляционно, с присущим ему пафосом Ворошилов утверждал, что проект Вучетича неудачен, плох и вообще не годен. Мол, разве такой нужен памятник победителям? Солдат с мечом – это же анахронизм! Разве мы мечами победили? У нас были танки, самолеты, артиллерия. А тут какой-то допотопный меч.

Вучетич не стушевался, не поник. Он пытался объяснить, опровергнуть, доказывать свою правоту, но все его слова о символах, аллегориях не доходили до сознания Ворошилова, мнение которого было окончательным. Казалось, судьба монумента предрешена. Но Вучетич не был бы Вучетичем, если бы смирился с таким явно некомпетентным решением. В тот же день он сумел связаться по телефону с помощником Сталина Поскребышевым, послал ему фотографии своего проекта и попросил показать их Иосифу Виссарионовичу. Сталин по достоинству оценил и одобрил шедевр талантливого мастера.

Пока шел монтаж монумента в Трептов-парке, Вучетич не засиживался в Берлине. Он часто появлялся в своей московской мастерской, куда влекла его кипучая, неугомонная натура, переполненная творческими поисками и замыслами. Невозможно было не восхищаться его духовным горением, оригинальными идеями, необыкновенной фантазией и трудолюбием. Эскизы композиций и монументов в пластилине, отформованные в гипсе и еще сырые в глине портреты военачальников, ученых, многофигурные рельефы заполняли его мастерскую. Общительный, с открытой душой, он охотно встречался с прессой, с помощью близких ему по духу журналистов выступал на страницах печати – как публицист. Шла работа над гигантским многоплановым горельефом для ВДНХ. В то время Евгений Викторович исполнял обязанности главного скульптора ВДНХ. Ни одно скульптурное произведение в павильонах и на площадях не было установлено без его одобрения. Помимо того, что эта должность отнимала много времени, которым он дорожил для собственного творчества, это требовало нервного напряжения на споры с многочисленными ваятелями. Он был предельно принципиален и взыскателен, требовал высокого мастерства, и на этой почве наживал себе недругов и завистников, распространявших о нем нелестные отзывы и гаденькие слухи. Об одном таком эпизоде он рассказывал мне:

– Там из меня чуть не сделали врага народа. Приносят эскизы фигуры Сталина, сделанные ужасно плохо. Я говорю: «Не могу одобрить». А они мне: «А Богданову нравятся». – «Богданов, – говорю, – директор выставки, он за свое отвечает, а я за свое». – «Значит, вы не хотите, чтобы товарищ Сталин был поставлен в нашем павильоне?!» Меня это возмутило, говорю: «Бросьте вашу демагогию». – «Что ж, мы вам покажем, кто демагог». Я взорвался: «Вы что, угрожаете мне?!» И выставил наглецов за дверь. А вскоре и сам сложил с себя это бремя.

В 1952 году я уехал в Болгарию собственным корреспондентом газеты «Известия» и в течение полутора лет не встречался с Евгением Викторовичем. Возвратясь из Болгарии, после упразднения там корпункта «Известий» я был назначен в только что созданную центральную газету военных моряков специальным корреспондентом. Сразу же позвонил Вучетичу, и мы встретились, как старые друзья. В его мастерской стояли эскизы памятников Александру Матросову для Великих Лук, Вл. Маяковскому для Москвы, множество мелких эскизов в пластилине. Но главное – уже были начаты черновые работы над величественным мемориалом, посвященным Сталинградской битве. Шла напряженная работа мысли, поиски различных вариантов. В 1954 году он создает скульптурную композицию «Соединение двух фронтов», воздвигнутую у шлюза N 13 Волго-Донского канала, и работает над портретами своих современников. Его интересуют сильные характеры, непростые судьбы. Долгие годы он вынашивает образ Степана Разина. В 1954 году он показал мне первый набросок в пластилине. Это был творческий поиск, мучительный, неторопливый. Несравненный мастер психологического портрета, он никогда не довольствовался внешним сходством модели. Он пытался проникнуть в глубь человеческого характера, раскрыть его душу, внутренний мир. В этом отношении характерен трагический образ Степана Разина, сидящего в глубокой тревоге с цветком-бессмертником в руке. Столь же трагичны и образы Михаила Шолохова, Всеволода Кочетова, Александра Герасимова, Федора Гладкова. Последнего лепил за несколько недель до его кончины, и старый писатель с грустью говорил: «Поторапливайтесь, Евгений Викторович. Дни мои сочтены». Трагичен и образ героя Великой Отечественной Главного Маршала авиации А.А.Новикова, только что вырвавшегося из бериевского застенка, где он прошел через муки ада. Как это ни парадоксально, над портретом Новикова, Герасимова и памятником Дзержинскому он работал в одно и то же время. Он искренне верил в «революционную правоту» «Железного Феликса», часто повторяя хрестоматийные строки своего любимого поэта Маяковского «Юноше, обдумывающему житье…» Трогательная дружба связывала его с Герасимовым, хотя он прекрасно знал все плюсы и минусы Александра Михайловича, его крутой характер. Все это он с блеском отразил в темном граните. Впрочем, и Александр Михайлович в долгу не остался: он написал с Вучетича один из лучших своих портретов. Хотя ничего удивительного, они были друзьями-единомышленниками и в одинаковой степени терпели неприязнь и хулу со стороны тараканов от искусства, выползших из всех щелей на свет хрущевско-аджубеевской оттепели.

В нем постоянно клокотал вулкан творческой энергии, он находился в непрерывном поиске, параллельно работал над многими произведениями монументального характера, а работу над портретом считал как бы отдыхом. Я восхищался его трудолюбием и созидательной, неугомонной фантазией. Иногда я засиживался в его мастерской до полуночи и после полуночи. Он был интересным собеседником. Однажды я спросил, откуда у него такая фамилия?

– Отец у меня черногорец, – кратко ответил он и, сделав задумчивый вид, спросил:

– А ты знаешь, что такое зов предков? Тебе никогда не приходилось испытать это странное необъяснимое чувство? – Я не ответил, и он продолжал – А я испытал его на себе. На теплоходе мы плыли в Италию. Представляешь жаркий солнечный день, на море штиль, тишина. У берегов Югославии – зной. Я стоял на палубе, опершись на перила, и смотрел на берег. Мне чудилось, что там таится что-то дивное, волшебное. Берег манил к себе какой-то колдовской силой. Он звал: «Ну иди же, иди». Это было какое-то наваждение, овладевшее мною. Казалось, я не удержусь, еще минута, и я брошусь в море и поплыву на этот зов. Мне стоило больших усилий оторваться от перил и уйти в каюту.

– А мама? – поинтересовался я

– Мама у меня француженка. Да ты знаешь Анну Алексеевну.

– Знаю, француженка, – нетвердо согласился я. Он уловил в моих словах какой-то подтекст и вспылил:

– Настоящая француженка, а не то, что ты думаешь. И фамилия ее Стюарт.

– Знаменитая фамилия, – согласился я.

– Ну, хватит давай займемся делом, – суетливо сказал он.

А дело заключалось в том, что ему одна газета заказала статью, и он попросил меня помочь ему написать. Это был не первый случай, и я, чувствуя, что работа затянется за полночь, предупредил жену, что, возможно, задержусь и останусь ночевать у Вучетича. Так оно и получилось. Лишь во втором часу ночи статья была закончена, и я ушел спать в комнату его сына Виктора, который в то время жил в Ростове-на-Дону. Каково было мое изумление, когда в семь часов утра я услышал внизу на первом этаже в рабочем цехе мастерской грохот, голоса людей и громкий с хрипотцой властный голос Вучетича: он давал распоряжение форматорам.

Да, спал он не больше пяти часов, изматывал себя внутренним творческим горением и в этом находил радость бытия.

Однажды я собрался в очередную командировку на Северный флот. Часа за три до отхода поезда Вучетич позвонил мне и попросил приехать к нему. Я сказал о командировке, но он настаивал: мол, успеем на поезд, я тебя провожу. Как оказалось, никакой особой нужды и спешки в моем появлении не было. Он с присущим ему восторгом показал эскиз в пластилине: группа людей несет на своих плечах ликующего своего товарища.

– Смотри! Догадываешься? – эмоционально спрашивал он.

– Нет, – откровенно признался я. Тогда он начал пояснять:

– Каким тебе видится памятник Суворову? Его слава зиждилась на солдатских плечах.

Композиция эта мне показалась странной, и я ответил неопределенно:

– Надо подумать.

Он проводил меня на вокзал. Стоя у вагона перед отправлением поезда, я сказал:

– Я напишу тебе из Североморска.

Он вопросительно посмотрел на меня, словно не понимая, о чем.

– О Суворове, – уточнил я на его немой вопрос.

В поезде я мысленно пытался представить себе этот памятник. Идея, конечно, заманчивая. Но когда я представил себе зримо эту толпу-глыбу, увенчанную восторженной фигурой, лишенной силуэта, то понял, что монумент не будет впечатлять. Из города Полярного я написал Евгению письмо, где и высказал свои сомнения. А когда возвратился в Москву и спросил, получил ли он мое письмо, он махнул рукой, проворчав:

– Все это не то…

Больше я не видел в его мастерской того эскиза. А вообще он терпимо и даже внимательно относился к советам и просил высказывать свое мнение. Выслушивал то серьезно, то с насмешливой иронией, иногда кивая головой в знак согласия. Категорических советов не терпел даже от близких друзей. Вспоминается такой эпизод: однажды я зашел к Вучетичу, когда в его мастерской был его друг маршал Чуйков. Величественный и важный, он стоял у графического макета Сталинградского мемориала у еще незаконченной фигуры Степана Разина и давал «указания». Они касались каких-то несущественных деталей, но тон их был неукоснительным, и это раздражало Вучетича. Он слушал молча и неопределенно кивал головой. Потом, посмотрев в мою сторону, снисходительно улыбнулся… Улучив момент, когда маршал сделал паузу, он вдруг сказал:

– Василий Иванович, вы хороший полководец, это все знают. Я неплохой скульптор, если верить Ивану, – кивок в мою сторону. – Я в ваших стратегиях ни хрена не понимаю и потому не даю никаких советов, тем более указаний. Вы в моем деле разбираетесь не больше, чем я в вашем.

Прошел год или больше после этого случая. Однажды во втором часу ночи меня разбудил телефонный звонок Евгения Викторовича.

– Ты можешь ко мне сейчас приехать? – спросил он.

– Что-нибудь случилось? – забеспокоился я.

– Ничего особенного, – спокойно ответил он.

– На чем мне ехать, ты не подскажешь?

– У тебя под окнами таксомоторный парк.

– А ты знаешь, который час?

– Знаю. Там всегда есть такси. Я жду.

Он был прав: такси не пришлось долго ждать. Я застал его одного сидящего возле изваянного в глине Степана Разина. Тогда он жил холостяком. Первая жена его умерла, оставив ему двух сыновей. Со второй женой – искусствоведом Валериус он был в разводе. Третьей жены – Веры Владимировны тогда еще не было и в помине.

– Ну рассказывай, что стряслось? – с порога спросил я.

– Да вот закончил. Завтра утром придут форматоры. Посмотри свежим взглядом.

– Чего смотреть? Я что, не видел?

– Да я сегодня весь день с ним провозился. Разве не заметно?

Нет, я ничего нового не замечал: тот же цветок в правой руке, та же жестко впершаяся в колени твердая левая рука, тот же взгляд в глубоком раздумье. Подойдя к фигуре в профиль, я обратил внимание на сапоги-пексы с непомерно длинными острыми носами. Эта деталь как-то сразу бросалась в глаза и вызывала недоумение.

– Он что, на лыжах? – не без иронии спросил я.

Евгений быстро поднялся со стула, ловким движением твердой руки отломал один нос сапога, потом другой, и в податливой глине придал естественную форму сапогам-пексам. Спросил:

– А теперь?

– Теперь нормально.

– А ты говоришь, напрасно разбудил. Завтра переведут в гипс. А его ломать – не то что глину. Скажу тебе откровенно мне очень дорога эта штука – Разин. Это одна из немногих работ, которую я делал без спешки, спокойно. У нее нет заказчика, который подгоняет, наседает, навязывает сроки, поджимает. Спешка, дорогой, наш бич. – И потом без перехода: – Я хочу лепить тебя. Посидишь? Четыре сеанса по полтора часа. Сколько ты позировал Кривоногову? – Выдающийся художник-баталист из студии им. Грекова Петр Кривоногов в 1952 году написал мой портрет, который теперь находится в музее Отечественной войны.

– Пять сеансов по два часа, – ответил я.

– А я тебя сварганю за три сеанса. И давай начнем сейчас. У меня есть готовый каркас. Идет? Первый нашлепок сделаем.

– Да я еще не проснулся, могу уснуть.

– А мы будем разговаривать. В основном ты. Это живописцы требуют: замри и не двигайся. А для скульптора «замри» даже нежелательно.

И все же разговаривал больше он. Вдруг спросил:

– Ты не обратил внимание: у всех царей были придворные писатели? При том каждый владыка подбирал себе подобного по таланту, по вкусу. У Николая Второго был Северянин, у Ленина – Горький, у Сталина – Маяковский, у Хрущева – Евтушенко. Эти друг друга стоят.

Вспоминая в наши дни этот разговор, я бы продолжил: у Брежнева – Роберт Рождественский, а у Ельцина? Пародист Александр Иванов и «фермер» Черниченко.

Прошло три сеанса работы над портретом, потом и четвертый, а конца не было видно. Я спросил Евгения:

– А как же обещанные три сеанса?

– Трудный орешек оказался, – ответил он, продолжая лепить.

– Так может, бросим? Пусть будет то, что есть.

– Ишь ты какой прыткий! Не в моем характере бросать, пасовать перед трудностями. Раскусим, никуда ты не денешься. Я тебя знаю лучше, чем ты меня.

Однажды во время одного из сеансов он сказал:

– Меня очень тревожит агрессивная активизация антисоветских подонков и близорукая политика верхов на консолидацию патриотических сил с подонками, этими платными агентами Запада. Это явная идеологическая диверсия с дальним прицелом. Понимает ли это Политбюро?

– По-моему, кое-кто понимает, а кое-кто делает вид, что все нормально, – сказал я. – Среди членов Политбюро, по-моему, нет единства в вопросах идеологии.

– Я не понимаю Никиту, либо он дурак и им кто-то вертит, либо он…

Вучетич не закончил.

– На него сильно влияет зятек, окруживший себя сионистами – заметил я. – Это опасный временщик.

После некоторых раздумий Вучетич сказал:

– Есть у меня идея. Не обратиться ли нам, патриотического склада деятелям культуры, с откровенным письмом в Политбюро, высказать свою тревогу. Как ты думаешь? Я уже говорил об этом с Михаилом Ивановичем Царевым и другими артистами, учеными, художниками. Ты бы мог поговорить с писателями, готовыми подписать такое письмо.

– Давно уже пора бить в набат, – согласился я. После сеанса мы начали сочинять письмо в Политбюро.

На листе бумаги я набросал черновой вариант, и потом мы составили список вероятных «подписантов». Всеволода Кочетова, Анатолия Сафронова и Николая Грибачева мы в этот список не включили, поскольку они занимали руководящие посты в сфере идеологии и их патриотические позиции были хорошо известны в ЦК. Незаконченный проект письма я оставил у Вучетича и уехал домой. Условились продолжать сеанс через день. Я в то время работал первым заместителем главного редактора журнала «Москва». Через день я собрался ехать к Вучетичу, но меня перехватил телефонный звонок. Звонил помощник члена Политбюро (в то время Президиума ЦК) Е.А.Фурцевой Калинин. Он сказал, что Екатерина Алексеевна приглашает меня сегодня прибыть в ЦК. Он назвал время. Мне оставалось только гадать: по какому поводу? Решил, что связано с журналом. В приемной Фурцевой Калинин с дружеской улыбкой сказал мне: «Не волнуйтесь, все нормально, вы правы». Я не успел сообразить, в чем моя правота, как открылась дверь кабинета Фурцевой, и оттуда вышел бледный Кочетов. Он крепко пожал мне руку и, шепнув: «Держись!» – быстро ушел из приемной. В это время через приемную стремительно промчался в кабинет Фурцевой розовощекий секретарь ЦК по идеологии Поспелов (Фогельсон). И через минуту пригласили меня. Скажу сразу, Фурцева была доброжелательно настроена. Поспелов же напротив – разъярен, как бык на родео. Оказывается, поводом для вызова в ЦК послужило наше письмо, которое мы с Вучетичем готовили послать в Политбюро. Я недоумевал, почему такой бешеный гнев Поспелова вызвало еще не законченное, никем не подписанное письмо, и как каким образом этот «черновик», оставленный на письменном столе Вучетича, попал в ЦК? Поспелов (кандидат в члены Политбюро был рангом пониже Фурцевой) обвинил меня и Вучетича в попытке создать ни много ни мало – оппозицию в партии, расколоть интеллигенцию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю