Текст книги "Кленовый лист"
Автор книги: Иван Ле
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)
Сегодня окошко небрежно закрыто диваном, над спинкой которого зияет черная пропасть неосвещенной комнаты. Арестант сразу понял, что из того черного провала за ним следят такие же кровожадные палачи.
А за стеной на этот раз в глубине комнаты за арестантом следили двое. Молодой адъютант, как тщательный службист, должен был сопроводить свидетеля на эти тайные смотрины. Сделано действительно изобретательно: из темной комнате было хорошо слышно и через окошко хорошо видно арестованного, сидевшего боком, освещенного сильными лампами.
В этой комнате допрашивают в последний раз – это знал и Бердгавер. А дальше, если не «лаборатория», где делаются ужасных эксперименты с кровью арестанта, то крематорий. Бердгавера долгое время вообще допрашивали как-то по-особенному. Обвинение в измене родине было записано только в первой карточке ареста. Но ни одного факта той измены приведено не было. Старый и давнишний подпольщик, коммунист, он имел безупречные документы. Еще задолго до испанских событий его разыскивали по всей Германии как предателя, который якобы сменил гражданство на советское. Во время испанских событий стало известно, что он – солдат Интернациональной бригады. И снова исчез бесследно. Оставалось только одно – убедиться в измене, в переходе в подданство «русского коммунизма». Но именно это лишь намеком звучало на том доносе и ни одним фактом не было подтверждено. Бердгавера арестовали в действующей армии, где-то на Киевском направлении, когда он особенно проявлял охоту пойти в индивидуальную разведку. Самым удивительным было то, что в армии он служил под собственным именем. Никому и в голову не приходило, чтобы под настоящим именем мог скрываться неуловимый подпольщик-коммунист. После ареста, когда пересмотрели его вещи, нашли в них только какую-то мятую партизанскую открытку с подписью «Маруся». Нашли какую-то упаковочную бумагу в вещах. В листовке было несколько подчеркиваний. Это давало какие-то основания заподозрить в намерениях дезертировать. И только...
А как бы пригодился им этот Бердгавер с его советским подданством, с партийным стажем и таким безупречным русским произношением!
Допрашивал сам помощник коменданта капитан Брюнне. Он сидел не за столом, где были все кнопки сигнализации, а рядом. За его столом сидел новый переводчик, фельдфебель Шютце. Всматривался в болезненное, измученное лицо пожилого человека. «Бременский Сергей велел» – не выходило из головы. Что это даст несчастному, если этот допрос у него последний.
Капитан ставил вопрос нарочито громче, чем это было нужно. Старому подпольщику нетрудно было понять, что этот допрос делается «за диван». Да, он действительно старый коммунист, но немецкой, а не какой-то другой компартии. Компартия существует еще с 1918 года. Ничего удивительного в том, что и он, молодой рабочий бременской судоверфи, через два года тоже стал членом той рабочей партии... В забастовках? Конечно же, участвовал и в забастовках наравне с другими работниками. И в испанских событиях тоже принимал участие вместе с несколькими сотнями немецких коммунистов, конечно! Солидарность... Почему переходил границу? Бердгавер ни на секунду не задумывался, четко отвечая на каждый вопрос. Все тогда бежали в эмиграцию, потому что на родине было гонение на коммунистов. Франция тоже выселяла. Надо было куда-то деваться, где-то пересидеть тревожное время. Но уже через несколько месяцев он вернулся на родину, сначала в Рур, в Кельн, потом снова, в Бремен и, наконец, в глубокое подполье.
Арестованному показали несколько фото. Капитан уже который раз вытирал обильный нервный пот на лбу. А Бердгавер спокойно любовался снимками. Вот женщина с ребенком – для Шютце тоже были интересны те фото, охотно их рассматривал. Затем та же девчонка в форме воспитанницы детского дома, студентка, взрослая женщина, похожая на свою мать...
Помощник коменданта всматривался в лицо, особенно в глаза коммуниста. Хотел уловить хотя бы какое-то движение, трепет век, брови, перемену в глазах. Коммунист просматривал фото, долго останавливаясь на каждом из них. Иногда казалось, что и забывал, где он, что с ним. Но ни капитан, ни Шютце не поймали ни одного предательского дрожания в нерве глаза, из чего можно было бы сделать какие-то выводы. Только когда с последнего фото на коммуниста глянуло веселое дитя в коротенькой сорочке, он резче перевернул его, прочитал почти вслух: «Ниночка». Что-то вроде предало его. Бердгавер шелохнулся. Но только чтобы спросить:
– Это что же, та самая девушка в детстве?
– Нет, это... «Варшава, сила Сергея», или твоя внучка, предатель! – не выдержал капитан.
Бердгавер раскатисто засмеялся, положив все фото на стол.
– Спасибо за культурное развлечение, – спокойно сказал. То, что палачи до сих пор не знали нового пароля, пользовались старым, особенно его порадовало.
Чиновник пограничной службы в смежной комнате только внутренне шевельнулся, когда Брюнне так четко произнес тот старый пароль. Рукой вытер пот со лба, чувствовал, как млеют ноги, как заныло в груди от напряжения, когда слушал тот прекрасно заученный для многочисленных допросов рассказ старого коммуниста, наблюдал его спокойствие и уверенность. Все так несомненно и так просто! Бесспорно, следователи тоже понимают его спокойную уверенность. Но это же подсказало, что именно очная ставка с ним, пограничником, должна кардинально решить судьбу Жозефа Бердгавера.
До самого утра Шютце так и не мог заснуть, вернувшись после допроса. Голова трещала от тысячи проблем, так неожиданно надвинувшихся за эти несколько дней. Возвращаясь с допроса в общежитие, где должен был временно поселиться, неожиданно встретил того же адъютанта.
– Конечно же, узнали бременца?
Адъютант внезапно оглянулся на него – теперь его взгляд был живым, а не мертво служебным, как до этого. Двое эсэсовцев при нем козырнули Шютце и поспешили в другом направлении. Только отходя, адъютант повернул голову, тихо по-заговорщицки сказал:
– Конечно же, узнал Бердгавера, как Сергей велел, прошу не беспокоиться... – и исчез в сером мраке.
...Предутренняя тревога в лагере не показалась чем-то ненормальным для такого заведения. Шютце заставлял себя же заснуть. Но разве заснешь, когда голову тревожила та сакраментальная фраза, которую услышал уже из уст молодого комендантского адъютанта. Проснулись все в комнате, заговорили, чертыхались себе в кулак.
– Алярм! – проорал часовой, отклонив двери и сразу стремительно хлопнув ими. В следующее мгновение дверь бурей растворились и в комнату вскочили несколько вооруженных часовых концлагеря.
– Шютце! – крикнул старший еще с порога.
– Хайгитл... – проорал встревоженный старший.
– Алярм! К коменданту!
– Что случилось? – спросил он, надевая на ходу шинель.
Старший часовой полушепотом сообщил:
– Заключенный Жозеф Бердгавер исчез! Капитан Брюнне застрелился.
– Бердгавер исчез, как исчез? Может, сожгли в камере?..
Это была неосторожность. Часовой окинул фельдфебеля испуганным взглядом.
– Исчез, ушел! На том же авто, в котором прибыл пограничный свидетель и вместе с ним исчезли два эсэсовцы. Свидетель тоже с ними. Они свои. Адъютанта, раненого при попытке побега, прихватили в авто. Чистая работа! Фельдфебель, к коменданту!
Вдруг подскочил к Шютце красный, потный от бега, растрепанный, как будто только что с драки, эсэсовец и с разгона щелкнул наручными цепями, заковывая в них фельдфебеля. Присутствующим показалось, что фельдфебель будто ждал этого, услужливо протянул руки.
«Вот это конспираторы!» – до сих пор восхищался фельдфебель, вспоминая молодого адъютанта и невзрачного, молчаливого чиновника, что устроили побег такому узнику.
Только в камере узнал от дежурного, что этот побег готовился давно и должен был произойти на день позже. Их старый пароль расшифрован арестантом-провокатором. его несколько дней назад нашли в камере мертвым. Яд. До последнего дня доискивались соучастников. А они бежали на день раньше через прорезанную заранее колючую проволоку. Тот же водитель авто, который вез чиновника, те же эсэсовцы из его охраны...
Через несколько часов бешеной гонки по лесной чаще и бездорожью авто остановили вооруженные лесники. Они окружили машину, направив на нее автоматы. Шофер открыл дверцу, выглянул.
– В чем дело, партизаны? – спросил, не уверенный, что действительно наткнулся на тот интернациональный отряд партизан в Польше, что был ему нужен. – Бременский Сергей велел, – словно начал разговор.
– Го-го! Вылезай, браток, – на русском языке сказал партизан, по привычке протерев пальцем юношеские усики.
– Партизаны? – спохватился Бердгавер с авто. – У нас раненый.
Лука Телегин обернулся к группе своих. Несколько человек бросились к авто. Раненого молодого адъютанта осторожно вынесли из машины, положили на землю за кустом. Кто-то посветил фонарем из-под полы. Телегин продрался сквозь группу к раненому.
– Раненый, еще час потерпишь? Наш врач там... – отозвался на русском языке.
Бердгавер быстро перевел адъютанту эту фразу партизана.
– Потерплю. Только бы завязать, я рукой держу все время рану, – перевел Бердгавер фразу адъютанта.
– Завязать? Костя, ты у нас запасливый, бинт есть? Перевяжи товарищу плечо. Ну, как операция? Кстати, с этой минуты бременский пароль отменяется... Так вы и есть товарищ Бердгавер? – спросил Телегин у старика, что до сих пор был в арестантской одежде.
– Да, спасибо красно. Я и есть Жозеф Бердгавер. А вы русский?
Бердгавер подошел поздороваться и обнял молодого партизана, на плечо ему положил свою голову. Жаловался или просто успокаивал чувства, встретив по-настоящему свободного и сильного той волей человека? За минуту успокоился, снова обратился к партизану русском языке:
– Нам очень нужно перебросить товарища пограничного чиновника к французским партизанам. Ему бы только приличные документы и надежное сопровождение хотя бы до чехов.
– Может, переждал бы у нас? Фронты сейчас очень подвижные, приближаются. Можно и на неожиданность налететь.
– Фронты приближаются? А партизанка... Маруся?
– Вы, папаша, и нашу Марусю знаете? Нас двое здесь, саперы с ее отряда.
– Я – Марусин отец... – едва выговорил старый коммунист, снова опираясь на надежное плечо молодого, сильного русского партизана.
12
До того, как разыгралась та комедия в полицейском участке Мадрида, капитан Горн и Лужинский были сначала только интернированными в Испании иностранцами. Ганс Горн, немецкий военный летчик, имел какие-то объективное основание оказаться в этой нейтральной стране. Но Станислав Лужинский должен был выкручиваться, называя причины своего эмигрантского приезда в эту страну.
Летчик Горн так изложил свои признания в полиции Мадрида:
– Встретился я с ним как с корреспондентом прессы, еще находясь в госпитале. Нравился, интересный! Тогда и пригласил его к себе в отель. Но в гостинице...
– Выпили при встрече... – как-то совсем неуместно подсказал полицейский.
И Горну вдруг стало противно участвовать в этом деле. Показалась позорной его роль доносчика полиции, хотя полиция и нейтрального государства. «Кому доносишь?» – спрашивали назойливые нотки совести. Вот бился человек сюда за столько земель с благородным стремлением помочь матери разыскать ее ребенка, но наткнулся на него и провалился...
– Ну, конечно же, выпили, – почти издевательски улыбнулся Горн, что хорошее дело таки победило. – Выпили и договорились.
– Поскандалили? – подсказал дальше полицейский, только бы скорее покончить с этим всем.
– Как положено в таких случаях… («Откуда у него такое убеждение?»)
– Не припоминаете ли, каким именно политическим моментом руководствовались вы? Потому что вчера вы только намекнули об этом.
– Намекнул? – летчик молниеносно вспомнил те «намеки». Как кипятком обожгли они совесть человека. – Припоминаю единственное, что же тут непонятного: он упрекал меня в несовершенстве, телегой называл наши лучшие в мире истребители «Мессершмитты».
– Вас это оскорбило?
– Мало сказать оскорбило. Да за это…
– Все ясно, можно дальше не говорить. Вы первым ударили, а он?
«Неужели в самом деле этой тупице все так ясно?» – удивлялся летчик. Но надо же отвечать.
– Он? Да я уж и не помню… В каком состоянии он сейчас, извините? Можно с ним увидеться?
– Вполне нормальное состояние. Уверяет, что если бы вы первым не ударили его, то он побил бы на вашей голове стул. Упорный! Уверяет, что именно вы должны были защищаться и, на свое счастье, первым ударили. Собственно, после его допроса полиция не имеет права держать вас дальше под арестом.
– А его?
– Он… – полицейский вопросительно посмотрел на Горна. – Он коммунист. Вы знали об этом? К тому же хоть и коммунист европейского континента, но как-то то связан с тем государством... Удивительное государство: все коммунисты мира связывают свою судьбу именно с ним!
– Это бессмыслица, что вы... говорите? – вдруг заявил Горн, едва удержавшись, чтобы не сказать какой-то грубости. Ему стало стыдно перед коммунистом. Молниеносно представились новые ужасы, которые угрожали коммунисту за пределами этой нейтральной страны, хоть она поспешила уже заковать его в железо. Пока только в железо, а потом и... огонь, нелепая смерть в «стерилизационной общества»... Хотя сейчас Горн чувствовал только стыд, но почему же так старался сознанием переубеждать себя, что именно эти, а не другие, может, и более сильные для патриота чувства затрагивали его. Что-то принципиально большее отрицал. Словами же убеждал полицейского.
– Это бессмыслица, прошу поверить мне. Мы оба немцы, немного выпили, разумеется, сами и помиримся.
– Постойте, постойте. В том и беда, что он категорически отрицает пьянку.
– Идиот! Прошу очной ставки и... прекращения этой комедии.
Полицейский не совсем дружественно отреагировал на это смелое заявление, но так уж повелось в этой стране: к выходкам немецких подданных относиться снисходительно. Ведь это... немцы! Вот и Россию побеждают! Сталинград, Москва... Курск!..
Все эти города почему-то давно уже выпали из ежедневных информаций. Да и сами информации стали удивительно скромными: «Без изменений...» Но это же... гитлеровцы!
– Минутку. Сейчас спрошу у опера.
И вышел. Горна мучили угрызения совести, преодолевая какие-то другие чувства чести капитана вооруженных сил Германии. В голове страшным калейдоскопом мелькнула эта последняя беседа в номере отеля, скандал и арест, скучное бесконечное следствие, допросы. Как горячей краской обдало всего, когда вспомнились первые встречи с полицией и пылкие заверения поляка, что он немец. Как бесчеловечно обошелся тогда капитан Горн, резко отрицая это утверждение коммуниста. Ведь это человек почти вечного подполья! Какое имел право сын рурского горняка Ганс Горн топить этого человека?
По привычке ударил кулаком в ладонь другой руки, прошелся по грязной полицейской комнате. Остро почувствовал специфически полицейский дух этого учреждения, пропахшие дымом табака комнаты, стулья, бумаги. Открылась дверь, первым вошел Лужинский. За ним – знакомый следователь и двое часовых. Руки Лужинского были заложены за спину, на них стыдливо звякали металлические наручники.
– Здравствуйте, Станислав, – обратился летчик, ища разрядки своим подавленным чувством.
– Приветствую, – в тон ему отозвался Лужинский, остро вглядываясь в глаза. Нетрудно понять тот вопросительный взгляд. Горн выдержал его, чем заверил, что он до сих пор словом еще не обмолвился об острове и детях. По тому, как облегченно вздохнул Лужинский, даже улыбнулся, понял, что именно этого больше всего боялся коммунист.
– Я хочу выразить вам благодарность и сердечно прошу простить меня. Вы из благородных намерений даже не признались, что сначала я споил вас в ресторане, напился сам и потом в своем номере еще и оскорбил...
– Пустяки, господин Горн. Если бы вы с целью обороны не парализовали своим ударом мой размах стулом, то было бы гораздо хуже. Мелочи. Вот только меня почему-то даже заковали в наручники. Это совсем не похоже на добропорядочное отношение к политэмигрантам.
Капитан Горн энергично запротестовал. Это, в конце концов, дело его чести, дело достоинства капитана воздушных сил немецкой армии!
Этот энергичный протест сделал свое дело. Ведь протестовал ас воздушных сил армии Гитлера! Для полиции нейтральной Испании это имя не было нейтральным.
С Лужинского сняли наручники и обоих отпустили в гостиницу. Правда, взяли подписку о невыезде, пока не решатся окончательно дело Лужинского. А его следовало решать в Берлине, к которому в эти военные времена добраться становилось все труднее.
В таком благородном порыве капитана Горна не было чего-то наигранного, неискреннего. Он и наедине с собой признавал, что эта встреча и сближение его с польским коммунистом Лужинским влияла позитивно на его общечеловеческие настроения. Он чаще стал вспоминать Рур, где его отец, видимо, до сих пор работает на шахте. Как жаль, что детские и юношеские годы прожиты не вместе с ним. Возможно, конфликтом между матерью и отцом до сих пор объясняются его, Ганса Горна, идейные дороги, которые только тут стали вдруг такими понятными...
До поздней весны жили в Мадриде на учете в полиции. Никуда не появлялись, но и не выпадали из того ежедневного внимания. Наконец, обоих позвали в центральную канцелярию, где вручили документы о высылке из Испании в Берлин! Радоваться или грустить? Как-то и не смогли за неотложными заботами разобраться во всем. Для капитана это был почти идеальный выход из такого неопределенного положения. А для коммуниста Лужинского?
Единственное, за что ухватился в первый момент: высылают без полицейского сопровождения! Без полицейского сопровождения до первого пункта межрайонной гестаповской комендатуры в Перпиньяне!
– Можете положиться на меня, – чуть самовлюбленно заверил Горн Лужинского в поезде. Летчик все еще не знал о побеге коммуниста из концентрационного лагеря, о том, что легальное возвращение его в Берлин равнозначно смерти.
– Спасибо, – тихо сказал подпольщик. – У русских на такой случай есть замечательная пословица. «На бога надейся, а сам не плошай!» Мудрая пословица, да?
Летчик аккуратно сложил документы на обоих и спрятал во внутренний карман. Их только что проверили в последний раз испанские пограничники, выбросив тем самым обоих эмигрантов из своей головы. Лужинский сидел в купе напротив Горна и пробовал понять настроение летчика. Аккуратность – это не единственный типичный признак воспитанного нацистами немца. Но и этот признак важен.
Совершенно безразлично полез в карман за куревом. Когда Горн обратил внимание на те хлопоты своего спутника, Лужинский уже держал сигарету в зубах, медлительно добывая из какого-то кармана зажигалку. «Неужели закурит?» – забеспокоился Горн, оглянувшись на купе. Оно пустовало, потому что даже тот полицейский, сопровождавший их до границы, попрощался во время последней проверки документов.
– Давай выйдем, я тоже закурю, – не выдержал летчик, чтобы предотвратить неизбежное нарушение железных правил немецкой аккуратности: в купе поезда не курят.
– Ах, простите. Да, да, давайте выйдем. Я, знаете, немного возбужден. Такая неизвестность, угрожающая неизвестность.
– Не советую вам нервничать, Станислав, вы же... со мной!
– Спасибо, господин капитан. Вполне полагаюсь на вашу добропорядочность. А это действительно хорошо, что мы вышли из купе. Такой замечательный вечер. Вам хорошо известны эти благословенные края?
Капитан через плечо оглянулся на «благословенные» края за окном вагона. Поезд словно разгонялся, чтобы засветло проскочить какую-то беспорядочно заросшую перелесками полугористую местность.
– Восточные Пиренеи!.. Чтобы хорошо известны, так не похвастаюсь. Когда летишь через них, рельеф нивелируется. Да и не смотрим мы на него... На границе мы обязаны явиться в комендатуру в Перпиньяне. Поезд не остановится до той станции, можно еще и вздремнуть бы.
– По опыту знаете или сообщил тот, на границе? – переспросил Лужинский, тоже почти равнодушно осматривая заросшие лесами холмы.
– Сообщил. Я слово дал.
Летчик выбросил в окно совсем потухшую сигарету. Говорить не хотелось, да и не о чем. Действительно, тот Перпиньян с его комендатурой становился такой загадкой, а на совести летчика был коммунист, подпольный борец против фашизма. Говорить сейчас о чем-то было очень трудно.
– Капитан Горн, вы прыгаете первым! – вдруг почти скомандовал Лужинский, резко открыв входные двери вагона. Шум и вихревой ветер словно поглотили эту фразу, произнесенную сквозь зубы.
– Герр... – что-то хотел возразить капитан.
В тот же миг рука Лужинского метнулась к глубокому карману брюк, и Горн безошибочно определил в ней типичный офицерский кольт.
– Н-ну! – поторопил коммунист. – Прыгайте вперед и не падайте! Я за вами.
Ни что-то решить, ни возразить летчик уже не успел. Где-то в вагоне шаркнуло окно, опустившись или поднявшись. Но это с другой стороны. Сильный толчок, и Горн полетел, направляя вытянутые ноги просто в откос насыпи. Почти одновременно с ним прыгнул и Лужинский. Летчик едва успел заметить, как мелькнул в его руке черный, блестящий пистолет. Поезд, словно глотая время, надсадно прогремел над самими их головами.
– Надо полагать, что моя жизнь в опасности, господин коммунист? – наконец спросил Горн, послушно шагая впереди Лужинского. Ни оглядываться, ни останавливаться ему Лужинский не советовал, как не советовал и пробовать бежать.
– Гарантирую полную безопасность только при условии: не оказывать никакого сопротивления и молчать.
Так и углубились в горные чащи. Лунная ночь превратила лесные холмы в чудовища, которые затаенно ждали в серебристом свете месяца. Вот-вот бросятся на этих двух смельчаков и проглотят их. Ни дорог, ни звериных троп в эту ночную пору не увидишь. Изменялись только скалы, утесы, лесные овраги. Два человека молча спешили, не выбирая направления. Собственно, Горн, который шел впереди, как-то выбирал направление, а Лужинский неотступно шел за ним.
За это довольно долгое и сложное время их сближения и невольного или вольного сожительства была возможность хорошо изучить, узнать друг друга. Что сделает с ним этот онемеченный поляк или полонизированный немец? Горн не мог сказать с уверенностью. Но в обещание за малейшее неповиновение расстрелять его – верил.
– Стойте, Горн. Садитесь... Отлично!
За несколько часов такой напряженной, нервной ходьбы летчик почувствовал страшную усталость. Даже не взглянул под ноги, внезапно сел на какую-то хрящеватую глыбу, что спадала укосом с холма. Глубоко вздохнул, но ни словом не выразил какой-то мысли, которая, несомненно, сопровождала этот вздох. Минуту молчали. Капитан, словно зачарованный, смотрел только перед собой в тусклый мрак внизу. Окружающий мир был исключен из его внимания. Свежая, но теплая ночь, безлюдье вокруг...
– Предлагаю объясниться, – услышал сзади себя. – Вы можете обернуться и... Вообще давайте найдем общий язык, Горн.
Обернуться или продемонстрировать свое чувство оскорбленного в лучших намерениях? Демонстрация под направленным на твою голову кольтом!
– Обернуться мне позволяют или... – капитан искал слова, но клубки возмущения так завихрились, что именно то, самое убедительное для этого случая слово, исчезло. – Вы... вы хам!
Наконец вырвалось, взорвалось возмущение. Это не то, далеко не то слово, которым бы хотелось назвать поляка за такое ужасное поведение с приятелем. И таки обернулся. Резко, чтобы не перехватил случайно кто-то его взгляд, обернулся. И уже готов был взорваться вторым словом возмущения, да так и застыл. Перед ним сидел очень расстроенный, уставший человек. Обеими руками, опертыми в локтях на колени, поддерживал взъерошенную голову. Ни оружия, ни какого-то воинственного остережения! Видел ли он своего «арестанта» глубоко задумчивыми глазами, Горн не был уверен. А ночь, словно прислушивалась к тяжелой задумчивости поляка, молчала тем тяжелым молчанием, которое на фронтах могли разбудить только безумные огненные шквалы артиллерии.
В первый момент Горн вскочил на ноги, хотя и был утомлен этим переходом в несколько часов по бездорожью с холма на холм. Даже сделал шаг к поляку. Обе руки пустые, глубокая задумчивость и полная беспечность.
– Где же ваше оружие, черт возьми? – вырвалось возмущение, стихая.
– А, оружие? Пожалуйста, – ответил, словно возвращаясь в действительность. Рукой полез в глубокий потайной карман. Чтобы извлечь оружие, пришлось для удобства вытянуть ногу.
Наконец, вороний глянец металла едва мигнул на изломе скупых ночных лучей луны где-то за деревьями.
– Пожалуйста, – подал кольт летчику.
– Заряженный?
– Конечно. Но... пуля не дослана. На предохранителе... – отдал и снова подпер голову обеими руками.
Горн почувствовал себя, как в невыносимом чаду. Что это? Демонстрация или действительно человек в том напряжении истратил себя, обессилел до предела. Привычным движением военного извлек обойму из пистолета и, повинуясь каким-то непонятным законам товарищеской солидарности, отдал ту обойму поляку. Лужинский машинально взял ее и опустил в бездну кармана.
Так что же произошло? Еще больше нервничал Горн. Подошел и тихо сел рядом с Лужинским. Мгновение помолчал, подумал, играя пистолетом.
– Давайте найдем общий язык. Эта мистификация ничего мне не объясняет. Для чего вы это сделали, черт побери?
– Что именно: высадку из вагона или эти... вооруженные манипуляции?
– Все это, а особенно – манипуляции.
Капитан только теперь глубоко вздохнул, бешенство, наконец, прошло. И тоже подпер голову рукой, пытаясь понять все, что случилось за эти несколько часов.
– Очень просто, дорогой капитан. Вы должны знать, что я коммунист, который бежал из гитлеровского концлагеря. Если бы я действительно не дорожил своей жизнью, которая принадлежит больше партии, чем мне, поверьте, – и пальцем бы не пошевелил, чтобы бежать с поезда. А между тем, судьба тех детей теперь на моей совести. Вы же так легко решили сообщить о них властям! Не просто властям, прошу прощения, а властям враждебным для этих детей. Ну, разве я мог поступить иначе?
– Вы сходите с ума, господин коммунист. Типичный шок безумия...
– Нет, капитан, не то, – перебил Лужинский.
– На какого же черта вы сделали этот сумасшедший трюк, почему не договорились еще в вагоне? В вагоне у нас какие-то вещи, еда. Можно же было договориться и...
– Подождите. Так вы считаете безумием именно этот акт побега или попытки спасти детей? Э-э, нет: прошу трезво ценить тот акт и понять, что второго выхода у меня не было. В Перпиньяне действует фашистская комендатура, и именно – гитлеровская. Для вас – это нормально, вы не коммунист и их же ас. А для меня, беглеца из гестапо...
– Вы со мной... В чем дело, почему вы хохочете, Станислав? Да, да, вы со мной! И будьте уверены, я не дойду до такого безумия, чтобы водить вас под нацеленным пистолетом.
– Это сделали бы без вас. Даже словом не спросили. Какой же вы наивный в этих вопросах! Но одному я рад: вы правильно поняли мою решимость, или, по-вашему, грубость. Это была крайняя мера... – Лужинский неожиданно занервничал. – Все же я восхищен вашей выдержкой, господин Горн! Простите мне ту крайнюю меру.
Немец убрал несколько камней, удобно устроился и лег. Из-за леса, наконец, вышел словно надкушенный диск луны. Холодный, мертвый свет еще больше деформировал окружающий мир, блеснул на металле кольта, отданного Горном Лужинскому.
– Ну, хорошо. Все это, в конце концов, уже в прошлом. Но я предпочел бы иметь какую-то гарантию, что не повторится больше ничего подобного, – заговорил с удивительным спокойствием.
Лужинский обернулся, подняв голову с рук.
– Подобного не будет, обещаю. Но давайте действительно договоримся, как честные люди! Обещайте мне, что в своих дальнейших действиях не будете вредить мне в одном: в возвращении тех детей на родину.
– Ха-ха-ха! Да вы действительно сошли с ума, господин коммунист! На дьявола мне те ваши дети! Ну, забирайте их, целуйтесь, воспитывайте из них таких, как сами, коммунистов. К чему же здесь эти мои мытарства, эта... романтика! Романтика с кольтом на затылке. Черт знает что... – немного помолчал, посмотрел на поляка. – Что я должен сделать, чтобы уверить вас в этом, герр Лужинский?
– Я верю вам. Пообещайте только, что в ущерб тем советским детям ничего не сделаете. Если же ваше сердце позволит вам еще и помочь мне снять несчастных с того якоря, вы оставите в моей душе неизгладимую память.
– И все?
– Только и всего.
– Бог мой! Надо было такую комедию ломать... Почему мы не поговорили так раньше?
Теперь немец снова поднялся и сел рядом. Рукой почти грубо оторвал подпертую руку Лужинского и, зажав ее, крепко и торжественно сотрясая, поднял вверх, как для присяги.
– Клянусь! Ни богом, ни дьяволом, а совестью человеческой, отцом своим – рурским шахтером...
– Достаточно, верю! Этого вполне хватит! С этого времени я полюбил вашего отца и большой честью буду считать встречу с ним!
– Ох, и чудной же вы, товарищ коммунист. Но сила! Этого не отнять. Почему же сразу было не рассказать всего? Теперь даю слово, сам буду прилагать усилия, чтобы сообщить Москве о тех детях...
– Отлично, Ганс! И мы пойдем каждый своей дорогой к человеческому счастью. Какое будет, зато – свое счастье!
Через несколько минут они оба лежали на том же холме голова к голове, а ноги в противоположные стороны и крепко спали. Ночь укачала их, как мать, приласкав своим безграничным спокойствием.
А стежки у обоих теперь стали одинаковы. Обойдя Перпиньян, они углубились на территорию Франции. Повсюду встречались какие-то возбужденные вооруженные солдаты. Их приходилось остерегаться, но впоследствии оказалось, что это были партизаны, которые боролись не только против оккупантов, но и против капитулянтского правительства Виши.
Это радовало Лужинского. Не до них было сейчас разгромленной внутренним фашизмом, растерзанной гитлеровцами, обессиленной Франции. Проходя замершими виноградными плантациями Лангедока, Лужинский и Горн по крайней мере не опасались нападения фашистских патрулей.
Их здесь не было. Французское население на каждом шагу возбуждено обсуждало трагедии своего государства, так неожиданно и позорно положенного под кнут фашистской диктатуры, оккупационной и своей. Кое-как подкрепившись где-то в незаметном углу, Лужинский и Горн задними дворами и заброшенными виноградниками, придорожными перелесками продвигались к Роне, в Авиньон. Надежды на тот Авиньон очень призрачны. Будучи в Англии на стажировке, Горн подружился там с авиаинженером-французом, таким же, как и сам, военным стажером. Вместе с ним и покинули Англию по окончании срока стажировки. Очень жаль, что не подружились крепче. Даже переписываться как друзья не смогли, расставшись. А как бы это пригодилось!