Текст книги "Мы — хлопцы живучие"
Автор книги: Иван Серков
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
– Эй, давай, не зевай! – приглашает веревочник охочих попытать счастья. – Греби деньгу лопатой. Выиграешь – не радуйся, проиграешь – не горюй! Последний в жизни шанс, последний сеанс, и лавочка закрывается!
У нас с Санькой глаз острый, мы все его штучки видим. Сперва положил кружком, потом змеей набросал. Если ткнуть пальцем посередке – точь-в-точь угадаешь. У меня сердце так и ёкнуло. А что если… Тогда и без всякого щавеля, мы купим себе тетради, а если повезет, то и Глыжке гостинец. Баранки я в одном месте приметил – глаз не оторвать.
– Ну, хлопцы, смелее! – подбодрил нас инвалид.
А подношу палец к веревочке, и, кажется, затихает вся базарная площадь, только из-за спины слышится шепот:
– Облапошит он этого хлопца…
Кого облапошит? Меня? Инвалид дернул за веревочку – и петля обвилась вокруг моего пальца. А они говорят – облапошит. Как бы не так, не на тех, брат, нарвался.
– Молодец! – похвалил меня веревочник и достал из кармана новенькую, еще хрустящую десятку. А мы-то, дурни, ползаем по лугу день-деньской да тащим на себе тяжелые мешки за столько верст, когда тут деньги на земле валяются.
– Оставьте вы это, ребята, – предостерегла нас незнакомая женщина.
– Не слушайте ее, – как-то почти по-приятельски сказал нам инвалид. – Много она понимает.
Да мы и без его уговоров ни за что бы не бросили игру. Санька тоже выиграл, зато мне в другой раз не повезло. И ведь так присматривался, так следил за той веревочкой, а она шмыг – и нет десятки. Потом и Санька проворонил. Когда мы ткнули пальцами еще по разу, у нас остались только пустые мешки из-под щавля.
– Больше нет денег? – спросил инвалид.
– Не-ету, – вздохнул, как кузнечный мех, Санька.
– Ну и ступайте своей дорогой. В другой раз умнее будете.
А мы стоим и глазами хлопаем. Аж плакать охота. Вот тебе и тетради, вот тебе и баранки. Дурни мы, дурни, каких еще свет не видел. Верно бабушка говорит, что бить нас с Санькой некому.
Напарник веревочника чем-то напоминает Санькиного отца – дядю Ивана. Широколицый, шея, как дубовый комель, жилистая, жидкие рыжеватые волосы на голове. Виски посеребрены. За нашей игрой он не следил, у самого отбоя от охотников не было. А тут бросил карты в шапку вместе со скомканными пятерками, троячками, рублями и тихо сказал:
– Игнат, отдай ты им деньги… Сам видишь, что за богатеи.
– Пусть не лезут, коль в кармане пусто, – заупрямился чернявый. – А они бы отдали, если б выиграли?
Мы стоим и молчим, повесив головы. Санька красный, как вареный рак, да и у меня огнем горят щеки. Теперь я не хочу и тех баранок.
– Вот видишь? – прищелкнул языком веревочник. – Не отдали бы.
– Все равно верни! – прямо побелел наш заступник, потом сказал дрожащим голосом: – Может, твои где-нибудь вот так ходят, – и схватился за костыль.
– Тьфу ты, припадочный, – выругался веревочник, и наши скомканные десятки полетели нам под ноги. – Марш отсюда, босота!
Нас не пришлось уговаривать. Дай бог ноги подальше от той дармовщины, скорей отдали тетке свои деньги, схватили по тетрадке и – домой. Хорошо еще, что так обошлось.
– Ну и дурни, – сказала бабушка про инвалидов. – Я вам не вернула бы ни копья, чтоб не гонялись за легким хлебом. Нашлись мне асессоры – без мозолей десятки грести.
«У лукоморья дуб зеленый…»
Школа. Здравствуй, школа! Давненько не сидели мы в классах, не бегали на переменках по гулким коридорам, давненько эти стены и старые тополя во дворе не слышали веселого звонка. Как разошлись мы в мае сорок первого года на каникулы, так не три месяца длились они, а три года.
В школе спали чужие солдаты, тут устраивали пьянки полицаи, даже немецкие кони стояли, а потом лежали в классах сугробы и разгуливал по коридорам ветер.
А нынче утром в старой нашей школе, где когда-то была волость, снова прозвенел звонок.
Пока – только в старой. На каменную, что построили перед самой войной, у сельсовета не хватает, как говорит дядька Скок, девяти гривен до рубля. Там по-прежнему пусто. Под стенами вырос чертополох, вечером прямо под стропилами шастают летучие мыши, да мальчишки, играя в прятки, ранят на битом стекле ноги.
А волость кое-как, на живую нитку отремонтировали, и сегодня мы сели за парты. Хотя какие там парты – длинные и узкие, в одну доску столы. За такой «партой» помещается восемь человек, а если потесниться, то и; все десять. Доски выструганы наспех, и Санька успел загнать занозу в палец.
Но нам сидеть не тесно. Первоклассников, тех собралась тьма-тьмущая, три года – не шуточки, а у нас много ребят не пришло. Из наших с Санькой друзей двоих нет. Митька-Монгол на кладбище, его немцы застрелили. А Петька Чижик помогает матери кормить семью. Сегодня по дороге в школу мы его встретили. Петька ехал верхом на Буянчике, с шиком держа в зубах цигарку.
– Так ты не пойдешь? – Санька кивнул в сторону школы.
– Не-е, – вздохнул Чижик. – Не пойду. Надо же кому-то и лошадей пасти, не всем учеными быть.
От солнца, от костров в ночном на лугу, от дождей и ветра лицо у Чижика почернело, погрубело – с виду не скажешь, что Хлопцу всего четырнадцать. Мужчина, да и только. Только ростом не вышел. И голос у Петьки сиплый, простуженный.
Мы вырядились в школу кто как мог. Санька в новой рубахе из парашютного шелка. Тетка Марфешка ее на пуд ржи выменяла. Смык в штанах из брезентовой солдатской плащ-палатки. Они морщатся гармошкой, и никакой силой их не разгладишь. Оттянет Петька руками штанину вниз – ровно, только за другую возьмется, а первая – хлоп! – и снова гармошкой. Не штанины, а пружины. Книг мы себе с Санькой так и не купили. А тетрадки есть: две покупные да еще самодельные, из обоев. Толстые, как библия. Страница чистая, страница в голубые цветочки – пиши и любуйся.
Такую же «библию» я сшил и Глыжке. Он сегодня тоже пришел учиться. Вскочил с петухами – боялся проспать, добровольно вымыл шею. Бабушка ему в уши заглянула, а потом обоих и за порог проводила:
– Ну, ступайте, грамотеи… Да не ходите там на головах.
Санька малость побогаче нас с Глыжкой. Ему хорошо: немцы, когда у них стоял офицер, оклеили их хату белой бумагой. Начальству не нравились облупленные стены. А теперь, перед школой, это Саньке как находка. Пока мать была в поле, он навел порядок в хате: ободрал стены, ни клочка не оставил. Ну и влетело ему от матери. Мы с хлопцами с улицы слышали, как Марфешка разорялась:
– Ах ты, лядаще! Ах ты, гайдамака!
Санька все это перенес мужественно и теперь в ус не дует: есть у него и тетрадки, и блокнотики.
Так мы подготовились к школе.
И вот отворилась в классе дверь, вмиг стихли гомон и смех – на пороге стоит наша Антонина Александровна. Она будто и не изменилась за годы войны, такая же маленькая и сухонькая, лишь синее платье, которое учительница надевала в праздники, совсем выцвело. Все те же блестящие стеклышки сами собой, без дужек держатся на носу. Теперь мы знаем, что они называются пенсне. Учительница обвела внимательным взглядом класс, и в очках отразились окна, «парты» и мы с Санькой на скамейке.
– Здравствуйте, дети!
Отвечая ей, мы с Санькой одними глазами улыбнулись друг дружке. Дети! Назвала бы уж как-либо иначе. Вон Сонька Зыкова уже волосы завила. Правда, не так чтобы очень, по заметно. Верно, тайком от матери накручивала на горячий гвоздь. А у Петьки Смыка пушок под носом пробился. Оттопырив губу, Смык скубет его двумя пальцами, будто усы подкручивает: аж красно под носом. Правда, у нас с Санькой усов еще нет, потому что мы не сидели, как Смык, по два года в одном классе. Но и мы хлопцы дай бог. Если б не война, были бы уже не в четвертом, а в седьмом.
В первый день мы почти не занимались, просто говорили о жизни. Антонина Александровна все удивлялась, как мы выросли, рассказывала про свою эвакуацию на Урал, а мы ей про немцев, про мадьяр и итальянцев. Про свои геройские дела тоже. Оказывается, не только мы с Санькой насолили фашистам – у каждого из хлопцев нашлось о чем рассказать. Один итальянского коня в болото загнал, второй офицерский бинокль с печи вроде невзначай сбросил, чтоб тот разбился, третий на кухне в суп песку насыпал. Вот где хрустело у фашистов на зубах! Были дела и посерьезнее: таскали у немцев гранаты, прятали раненых. Как мы, скажем, с дедом Мироном.
Вспомнили, как книжки из школьной библиотеки разбирали по домам, когда полицай Неумыка вывалил их из шкафов на пол. Думалось, что это только мы с Санькой такие смелые, а их уносили и прятали и Коля Бурец – Храбрый Заяц, и тот же Смык. Смык даже похвастал, будто бы из-за тех книжек немцы гонялись за нами по всем Подлюбичам и стреляли вслед. Мы с Санькой рты разинули от удивления, вспоминали-вспоминали, когда такое было, и не вспомнили. Самому мне из-за книг довелось больше повоевать с бабушкой. Раза два хотела ими дрова разжигать в печи, когда щепок сухих не было. А немцы их и в глаза не видели.
Антонина Александровна говорит, что все мы герои. Это благодаря нам в школе будет библиотека.
Нет, библиотеки не будет. У хлопцев сгорели хаты, а вместе с ними и книги. У нас с Санькой хаты уцелели, но нашими книгами всю войну питались мыши, которые уцелели вместе с хатами. Если и сохранилось, так всего два-три десятка.
– Все равно герои, – похвалила нас учительница.
И вот уже неделю, вторую и третью идут занятия, вот уже Антонина Александровна рассказывает нам о Пушкине. Не о том, понятное дело, который живет возле Козодоя. Того мы сами знаем. Это Степка Пилипчик, высокий, худой, черный и кучерявый. За это его и зовут Пушкиным, хотя стихов он писать вовсе не умеет.
У лукоморья дуб зеленый;
Златая цепь на дубе том, —
читает учительница, а Саньку толкает под бок Петька Смык и клянчит тягучим, нудным шепотом:
– Сань, а Сань… Дай трубочку. Ну, зачем она тебе?
Дело в том, что у Саньки есть медная блестящая трубочка толщиной в карандаш. С одного конца она запаяна наглухо, а с другого, там, где потолще, – резьба. Трубочку потерял какой-то разява, а Санька нашел. Он хочет отпилить у нее концы и сделать себе такую ручку, чтобы перо пряталось внутрь.
И днем и ночью кот ученый
Все ходит по цепи кругом…
А Петька из Санькиной трубки хочет сделать свисток. Этих свистков у него уйма. Делает он их из полосок жести, из стреляных гильз, с горошиной внутри и без горошины, а потом сбывает мальчишкам из младших классов за ломоть хлеба, за кусок лепешки или за пару больших антоновок. Мальчишки сами бегают впроголодь, зато свистят в свистки сколько душе угодно.
Идет направо – песнь заводит,
Налево – сказку говорит…
А еще Смык научился из пятаков делать кольца. Так выкует и так отшлифует – чистое золото. Этими кольцами он уже оделил всех девчат, что постарше, и всех молодух с Хутора.
…Там чудеса: там леший бродит,
Русалка на ветвях сидит…
Санька не устоял: отдал Смыку трубочку за готовую ручку. Ручка была не ахти какая, ржавая и погнутая, зато придача что надо: перо «86» и «жабка». Особенно «жабка» хороша: мягко так пишет и почти не царапает.
…Там на неведомых дорожках
Следы невиданных зверей…
А Смык и не слушает. Он не может дождаться переменки, достал из кармана ножик и под партой ковыряется в Санькиной трубке. Делает он это ловко. Глаза внимательно и преданно глядят на учительницу. Кажется, он весь там, подле того дуба, вокруг которого ходит кот ученый. С виду ни за что не скажешь, что в голове у него одни свистки. А руки там, под столом, орудуют. Стол так и ходит ходуном. Пузырек от йода, в котором Васька Мамуля держит чернила, чуть не полетел на пол. Его подхватили уже на лету.
Едва Антонина Александровна опустит очки в книгу, Смык зырк под стол, на свою работу, и опять сидит, как святой угодник. Должно быть, медная трубка поддается легко, потому что вид у Петьки довольный.
…Избушка там на курьих ножках
Стоит без окон, без…
Взрыв грянул так неожиданно, что у учительницы выпала из рук книга и слетели с носа очки. Девчата хором ойкнули, а мы с Санькой так резко вскочили, что чуть не опрокинули «парту». На этот раз Васькин пузырек полетел-таки на пол, чернила растеклись лужицей, брызги попали на стену.
Петька Смык побелел, как покойник. С перепугу он не может вымолвить слова, лишь трясет губой и тянет:
– А-ва-ва-ва…
Из-под него валит сизый едкий дым, кажется, что Петька горит, а на полу вроссыпь – свежие сосновые щепочки: взрывом пощепало стол. На щепочки с Петькиных рук капает кровь.
В школе поднялся переполох. Загалдели в соседних классах, захлопали двери. К нам вбежал директор. Он не расспрашивал, что тут произошло, – увидав Петькины руки, схватил его за плечо и потащил с собой.
Антонине Александровне сделалось дурно. Ее под руки увели из класса девчата. Занятий в тот день больше не было. Девчата долго сидели перепуганные, а хлопцы, немного придя в себя, затеяли спор, что это взорвалось: одни говорят – специальная мина, другие – запал.
Когда мы уже шли домой, нас нагнал Смык. Он возвращался из медпункта и нес перед собой забинтованные руки. Петька еще храбрился:
– На правой руке здорово пальцы побило, но кости целы. Ничего страшного!
А больше всего он бедовал, что свистка не получилось. Вот был бы свисток – целая дудка. Какой-нибудь первоклассник неделю за него хлеб таскал бы.
Но нет худа без добра: теперь мы будем на уроках писать, мучиться, а Петька пан-паном сидеть. И к доске не вызовут, и дома уроков делать не надо. Как он ручку возьмет?
Дома, едва я переступил порог, как бабушка, уже прослышавшая от Глыжки о взрыве в школе, взмолилась:
– Хоть ты уже не делай свистков, нечистая ты сила!
Я был обижен:
– Что я – маленький?
– Маленький – не маленький, а ума хватит. Все вы одним миром мазаны. – И снова за свое: – Ох, хоть бы уже скорей сам приходил!
«Сам» – это, понятное дело, отец. От него уже давно ничего не слышно. Бабушка боится, как бы нам казенного письма не принесли.
Но на исходе зимы нам принесли обычное письмо. Пишет отец, что сейчас он в какой-то Восточной Пруссии. Пишет, что мужиков там нет, одни бауэры. Дома кирпичные, крыты черепицей. Не дома, а крепости. Под каждым укрепление с пулеметом. Город там есть Кенигсберг, а по-нашему – Королевская гора. Думали, что не выковырять оттуда фашистов, так засели. Много наших там полегло, но и они не усидели.
После боев отец ходил по королевским дворцам. И хотя все разрушено, но, видно, богато жили, черти. А им все мало было – нашего захотели.
У Петьки Смыка раны зажили. Только один палец теперь не гнется. Захочет Петька кому-нибудь погрозить, сожмет кулак, а все думают, что он пальцем куда-то показывает.
Бабушка гневается на Америку
По правде говоря, бабушка гневается не только на Америку. Ее единственный зуб горит и на Германию, и на упыря, и на председателя сельсовета дядьку Скока, и на председателя колхоза товарища Дьяка, и, само собой разумеется, на нас с Глыжкой. Вот с себя и Глыжки я и начну.
Бабушка зла на меня потому, что я ей голову заморочил своей золой, загадил ею двор, так мало того – еще и сени. Я на золе совсем рехнулся.
Началось это еще зимой, когда к нам в школу пришел председатель колхоза товарищ Дьяк. Дьяк не наш, не подлюбичский, он прислан из района. Зовут его Левоном Игнатьевичем, а фамилия – Мороз. Но у нас под собственным именем может жить только человек ни на что не способный, неприметный, про каких говорят – ни богу свечка, ни черту кочерга, хоть тресни, а прозвища не придумаешь. Мороза же люди один раз услышали и готово – Дьяк. Голос у него, как медный колокол, – стекла в окнах дрожат.
Ходит Дьяк в белом, уже немного замусоленном солдатском полушубке, туго подпоясанном командирским ремнем. Лицо всегда красное, как бурак, а на широком носу густая паутина синих жилок. После ранения или контузии, а может, и просто от роду, голова у Дьяка всегда слегка задрана вверх, будто он считает облака на небе, и мы диву даемся, как это он умудряется, не глядя под ноги, обходить ямы и не спотыкаться о камни. А председатель обходит и не спотыкается.
Дьяк умеет гладко говорить. При этом он энергично и решительно размахивает руками, то рубит ладонью воздух, то указывает куда-то пальцем, то грозит кулаком. И о чем бы он ни заговорил, получается, что это и есть самое важное на свете.
Так у него получилось и в школе с золой. В речи было все: и лютый враг, которого нужно разбить, и героизм наших отцов, и весь советский народ, и все прогрессивное человечество.
Спустя полчаса Дьяк постепенно перешел к тому, что врага нужно бить не только оружием, его нужно бить так же высоким урожаем. А для этого мы должны собирать что? Золу, ядреный корень!
Мы с Санькой думали, что зола – это так себе, чепуха на постном масле. Всю жизнь бабушка высыпает ее в канаву. Дьяк же растолковал нам, чего она стоит. После его речи мы так загорелись, что готовы были испепелить все, лишь бы наш класс занял первое место по сбору золы.
Каждое утро, не успеет еще бабушка выгрести из печи, я уже стою у нее над душой, слежу, чтобы чисто выгребала и чтобы, боже упаси, не вынесла золу в канаву.
– Дурни вы со своим Дьяком, – злится старая. – Это ж если б из дров, а из торфа куда она годится? Разве что начальству в глаза пыль пускать.
А я и слышать ее не хочу, прямо из рук вырываю и скорей в сени. Тут наш классный зольный склад. Золой наполнены кадки, ящики, засыпаны все углы. Мало бабушке, что я умом тронулся, так сюда тащат свою золу и из других дворов: Санька, Смык, Мамуля, даже Катя Глекова. Правда, когда меня нет дома, бабушка их и на порог не пускает.
Мало бабушке, что от меня ей житья нет, так еще и Глыжке зола понадобилась. Так и норовит из-под рук выхватить. Он свою золу носит во двор к Скоку. Там склад первого класса. А я гляжу: что это у нас в сенях золы поубавилось? Оказывается, он тайком от меня берет и первоклассникам таскает. Хорошо, что заметил.
Раз в неделю по улице проезжает колхозная подвода, и тогда наши сени на какой-нибудь день опорожняются, бабушка с облегчением вздыхает, но только до следующего утра. А утром все начинается сначала. Своей настойчивостью и трудолюбием мы добились того, что бабушка величает нас зольной командой, а товарищ Дьяк – ударниками тыла. Он сказал, что мы вместе со всем народом куем победу. Это, конечно, пришлось нам по душе.
А бабушке все не по душе. Теперь ей писари житья не дают. У нас в хате писарей, слава богу, хватает. Будь столько работников, сколько этих зольщиков да писарей, она бы сидела сложа руки да в потолок поплевывала. Особенно младший ей в печенки въелся. Такой уж грамотей, не иначе министром будет. Не тем Министром, что на конюшне навоз из-под лошадей выгребает, а настоящим. Бумаги у нас нет, так он пишет на всем, что под руку попадет: на столе, на клеенке, на старой газете, на стене, на побеленной к празднику печи. Только и не хватает, чтоб еще на лбу писал.
Вечерами при тусклом свете каганца, если посчастливится выпросить у кого-нибудь книжку, мы готовим уроки. А интересно, допытывается бабушка, что в наших книжках написано? Там, случаем, не сказано, где взять керосину, которого кот наплакал? За какие деньги его купить?
Нет, об этом в Санькином задачнике ничего не говорится. Там сами спрашивают у больного про здоровье. Сколько, например, можно сшить штанов из ста метров материи, если известно, что…
Бабушка считает, что задачу эту вставили в книжку люди, у которых либо не все дома, либо денег куры не клюют. Из ста метров материи! Да тут и такой оболтус, как я, понашьет штанов. Вот пусть-ка они возьмут ее черную юбку и решат, как сшить из нее штаны двоим грамотеям. Если сшить мне, так Глыжке и на заплаты не останется, если сшить Глыжке, то мне еще на трусы выйдет. Это и так видно, хотя бабушка и не кончала школы.
А не вычитали мы в своих «библиях», куда запропастился ее «хренч»? Впрочем, она и без нас знает, что без упыря тут не обошлось. После того как Максим Колдоба погонял упыря, тот немного было притих, словно убрался куда-то; потеплело – снова объявился, только теперь не на старом кирпичном заводе, а где-то в Волчьем рву. Место глухое, кусты непролазные. Вот и устроил, видно, там себе логово.
Люди работают как проклятые, недоедают, недосыпают, бьются, как рыба об лед, чтобы пережить голодную весну и поле засеять, а упырь бродит и бродит вокруг села. У Сидора Глушки ночью петуха украл, хлопцев и девчат, которые с далеких поселков бегают в нашу школу, напугал однажды до смерти. И вот до бабушкиного «хренча» добрался.
Правда, там уже и не «хренч» был, а одно название. Хороших «хренчей» у немцев испокон веку не водилось. Кто-то мне сказал, что они сукно из картофельной ботвы с помощью какой-то химии делают. Не помню только, кто сказал: то ли Министр, то ли Скок, то ли старший из скоченят – Лешка. Да оно и так видно: не сукно, а гнилье. Расползается по живому! И грязь за него берется, как репьи за собаку. Вот и постирала его бабушка к весне, и как с вечера повесила сушиться, так и по сей день сохнет. А кто еще на такие штучки пойдет, если не упырь?
Что и говорить, нет в нашем селе настоящих мужчин. Все какие-то тихие, мирные. Мухи боятся. Вот была бы наша бабушка мужчиной, она бы им всем показала, как этих упырей ловить! Она бы его отучила снимать с забора «хренчи», она бы ему как пить дать шею набок своротила, голову бы оторвала и собакам выбросила. Счастье его, что бабушка не мужчина.
Но вскорости бабушка малость утешилась. По селу прошел слух: нашим Подлюбичам Америка пришлет помощь. Теперь бабушка почти уверена, что взамен украденного ей дадут новый «хренч», американский. А если не «хренч», так что-нибудь другое, ибо о нашей пропаже знает все начальство, и быть того не может, чтобы при дележке оно не учло этого обстоятельства. Не зря же Максим Колдоба, который недавно вернулся из госпиталя, так подробно обо всем расспрашивал, записывал, а потом сказал:
– Ну, не горюй шибко, Матрена Евсеевна. Обживемся – дай срок.
Сразу видно, на что-то намекал.
С тех пор каждый день, когда я прихожу из школы, бабушка задает мне один и тот же вопрос:
– Не слыхать, Америка там еще ничего не прислала?
Да она и сама не спит в шапку: нет-нет, да и сбегает на село, походит вокруг сельсовета, послушает разговоры. Встретит на улице Поскочиху – тоже не преминет сказать, что бульбочки на семена не осталось, что хлопцы вконец обносились, что внутри что-то колет, а потом и вставит, словно невзначай:
– Ну, как там, ничего не слышно из Америки?
Бабушка даже начала географией интересоваться. Как-то нам с Санькой попалась карта восточного и западного полушарий Земли. В школе мы этого еще не проходили, просто разглядывали и читали, где какой океан, где какое море, где земля, где вода. Тут и бабушка подошла к столу:
– Какая хоть она, та Америка?
Мы показали.
– А чего это она такая? – удивилась.
– Какая – такая?
– Да в поясе перетянутая. Сперва широкая, потом узкая, а потом опять вширь пошла.
Это и нам неизвестно, почему она перетянутая. Так уж получилось.
Америка не сходит у бабушки с языка. Спросишь у нее:
– Баб, куда ты?
– Прямо до Америки на зеленом венике.
Вот и весь сказ. Понимай как знаешь.
Как бабушка ни караулила, а на дележку американской помощи не попала. Чтоб меньше было шума и споров, в сельсовете все заранее разделили. Но и про нас не забыли. Скок наказал, чтобы бабушка пришла.
– Хороший человек, – похвалила его бабушка и – трушком по улице. Потом вернулась, бросила кошелку, а взяла мешок. Чего доброго, в кошелку не влезет, а из большого не вывалится. Мы с Глыжкой бросили учить уроки и нетерпеливо дожидались ее возвращения. Интересно, что она принесет. Может, каждому штаны и по рубашке в придачу? А может, что-нибудь такое вкусное и большое, что будем есть-есть и не съедим.
Вернулась бабушка под вечер, мрачная и невеселая. Я сразу понял, что наши надежды на помощь лопнули, а Глыжка полез с расспросами – и попал под горячую руку.
– Сядь! – цыкнула она на брата, – Видал ты его, разинул рот на дармовщину.
Помощь была такая, что Скок не знал, как ее и разделить. Пальто линялое отдали Нюрке Казеко. Той, что во-он за самым Ситнягом живет. Она мне ровесница, осталась без отца, без матери, а на руках еще трое младших братьев и сестер. Кому же отдать, как не ей?
На весь Хутор одни сапоги достались. Кажется, Поликарпиха их схватила, потому что сидят ее дети на печи, в школу не ходят: совсем обуть нечего.
А мы, оказывается, еще богачи, нам, видите ли, и так еще можно жить, без сапог.
– И как у него язык повернулся? – чехвостит бабушка Скока. – Ах ты, чепела хромоногая!
Правда, и бабушке кое-что предлагали, набивались даже. Давали подтяжки для брюк. Так она сгоряча на них плюнула, а потом, когда одумалась, подтяжки уже кто-то забрал. Принесла она только пачку яичного порошка. В тот же вечер развела его водой, испекла блин, и мы его мигом съели.
– Вот вам и вся Америка, – подвела итог бабушка. – И больше вы мне о ней не говорите. Слышать не хочу. Сами щавелю не нарвем, бульбы не вырастим – никакая нам Америка не поможет. Подтяжки прислали, а к чему их цеплять?
Ей почему-то и блин тот из порошка не понравился. Но по-моему, здесь она кривила душой. Блин был вкусный, только что мал.
Вот и гневается с тех пор моя бабушка на Америку.
А Скока она в скором времени простила, потому что ему, бедняге, от Поскочихи влетело по первое число: взял себе только пачку сигарет, а сам заплатками на штанах светит.