Текст книги "Мы — хлопцы живучие"
Автор книги: Иван Серков
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Мы не боимся вьюги
Спросите у Саньки, что такое год, и он вам скажет: это зима да лето. Миновало первое мирное лето, и пришла зима. Я, Санька, Катя, Сонька-Кучерявка и Ганка Пырша, самая тихая и незаметная девочка из нашего класса, сидим в холодном и темном коридоре райкома комсомола.
До райкома от наших Подлюбич километров пятнадцать, и, чтоб не опоздать, мы вышли из дому еще затемно. Дул холодный встречный ветер со снежной крупой, дорогу сковала гололедица. Все мы в резиновых бахилах, а на Ганкиных бурках шикарные блестящие галоши, выпрошенные ради такого дня у старшей сестры. Галоши красивые, но они то и дело спадают, и Ганка хнычет, чтоб мы ее обождали. Мы злимся на эту плаксу, а больше всех кипит Санька:
– С такими комсомольцами мы далеко уйдем. Боишься – так возвращайся домой и сиди у мамочки на ручках.
Ганка, остроносенькая, маленькая, хотя она и старше любого из нас на целый год, оправдывается тихим, виноватым голосом. Напрасно Санька думает, будто она боится. Для нее ничто любые трудности, любая опасность, даже смерти она не боится, а только волков да еще разве… мышей.
Но Саньку такими разговорами не проймешь. У него твердое мужское сердце, и, будь его воля, он таких, как Ганка, и близко к комсомолу не подпускал бы.
– Ой, форсун несчастный, – заступается за подругу Сонька, – молчал бы уж.
Но Санька мигом поставил заступницу на место.
– Возьми-ка вот лучше гвоздь. Волосы накрутишь.
Сонька обиделась и умолкла. Она всем хвастает, что волосы у нее вьются от роду, но мы-то знаем, что без горячего гвоздя тут не обходится. А сегодня она особенно постаралась.
В городе было затишнее, чем в поле, и вроде бы даже теплее. Выглянуло солнце, мы повеселели. Даже Ганка забыла про свои недавние страхи и вместе с нами посмеивается над собой.
А в райкоме мы снова притихли. Сидишь – и сердце как будто не на месте. А вдруг не примут?
– Ой, девочки, я, кажется, обязанности забыла, – каждые пять минут тревожно шепчет Ганка, и Санька, может, в десятый раз повторяет ей обязанности. Кате кажется, что она нетвердо знает права, хотя Антонина Александровна приняла у нас экзамен по всему Уставу. Сонька боится, что у нее мало общественных нагрузок: она только «Лявониху» танцует.
А что я скажу, если спросят про эти самые нагрузки? Разве что плакаты припомнить?
В нашем классе считают, что Катя хорошо рисует. А по-моему, так и смотреть не на что: розочки, георгинчики, листики и разная такая чепуха. Люди и лошади у нее не получаются. Лошадей одним махом рисует Санька, а людей – я. Однажды на географии я такую Катю нарисовал – самому смешно стало. Правда, Санька не сразу догадался, кто это, да иначе и быть не могло. У меня же не портрет, а карикатура. Особенно я насчет носа постарался. И конопли на щеки не пожалел.
Кате мое искусство не понравилось, а нашей сердитой географичке Дарье Николаевне очень даже пришлось по душе.
– Молодчина, Сырцов, – сказала она, перехватив мой рисунок, путешествовавший по партам, и поставила мне по географии громадную двойку.
Видно, моя слава докатилась и до учительской, потому что после уроков меня с этой конопатой задавакой вызвали к директору. Я думал, станут пробирать, но ничего такого не было. Нам дали трубку обоев и велели нарисовать к Октябрьским праздникам плакат. Так я выбился в художники.
Теперь мы с Катей частенько занимаемся тем, что, как говорит моя бабушка, переводим зазря директорские обои. Я развертываю трубку дома на полу и, лежа на животе, карандашом вывожу большие буквы: «Да здравствует…» Санька, который по своей доброй воле помогает нам, сидит рядом и жмурит то правый, то левый глаз – следит, чтобы было ровно. Катя делает самую черную работу: трет на терке свеклу, выжимает из нее сок и этим соком красит вслед за мной. Здорово мы придумали с этой свеклой. Правда, выходит тускловато, так это ведь вам не краска.
Катя мажет старательно, и я часто украдкой наблюдаю за нею. Странное дело – вечером у нее не так уж и много этих самых конопушек. А что ресницы самые густые и длинные, так это и днем видно. Сама Катя тонкая и гибкая, как тростинка. Интересно, те леди, за которых сражались когда-то на своих турнирах рыцари, были такие же?
Если б мы жили в те давние времена, и я был рыцарем, и на Катю напал бы какой-нибудь злодей, ох ему бы не поздоровилось. Конечно, имени своего я бы не открыл. Во-первых, хлопцы в классе засмеют, а во-вторых, она сама еще что-нибудь подумает.
Частенько мои рыцарские мечтания кончаются тем, что Санька вырывает у меня из рук карандаш и кричит:
– Посмотри, что ты написал!
Тогда Катя отрывается от своей работы и тоже смеется весело и звонко. И чего она форсит? Иной раз сама так намажет, что хоть стой да гляди, хоть плюнь да уйди. Леди несчастная.
Разумеется, всего этого в райкоме не расскажешь, но про плакаты можно. Все-таки нагрузка.
В райком мы пришли рано, часов в одиннадцать, с расчетом, что нас быстро примут и мы засветло доберемся до дома. А нас все не принимают и не принимают. За дверью с табличкой «первый секретарь» не умолкает гомон. Время от времени оттуда выбегает проворная и верткая, как синица, девушка. Она то звонит из соседней комнаты по телефону и требует ответа, выехал ли в район некий Пинчук, то приказывает немедленно принести какую-то сводку, то призывает к порядку двоих незнакомых нам хлопцев, расшумевшихся в коридоре:
– Тише, товарищи, обсуждается важный вопрос.
На нас эта синица и глянуть не желает. Лишь один раз, проходя мимо, бросила:
– Обождите немного. Вы идете после клубов.
Один раз из-за той же двери показался высокий молодой мужчина. Худой, усталый, и очень строгий с виду. На нем была командирская гимнастерка, перетянутая ремнем со звездой на пряжке, и это придавало ему еще больше строгости и важности. Припадая на одну ногу, он проскрипел сапогами в конец коридора и исчез за другой дверью. Парни, которых синица просила не шуметь, сразу притихли. Это был сам секретарь.
Такого большого начальства я еще никогда не видел. Да и никто из наших, верно, тоже. Они совсем присмирели. Лишь Ганка прошептала:
– Ой, девочки, не примут…
А за дверью с табличкой все говорят да говорят. Мы уже знаем, что там идет бюро. Видно, бюро – это не шуточки, если каждый, кто туда входит, задерживается на минуту у порога, еще раз осматривает свою одежду и приглаживает волосы.
– Ой, девочки, не примут…
Незнакомые шумные парни куда-то исчезли, а когда вернулись, стали пить воду из ковша на цепочке и хаять какую-то столовую, где котлеты из одного хлеба. А мы боимся и на минутку отлучиться: вдруг там разберутся с клубами и позовут нас. Да, честно признаться, не при таких мы деньгах, чтобы ходить по столовым.
Декабрьский денек короток. Только что было совсем светло, и вот уже серым стало небо, потемнело в коридоре, посинели стекла в окнах. А нас все не вызывают. Мы уже тревожимся, как будем ночью идти домой: все-таки не близкий свет. Ганку загодя одолевают страхи. Одна Катя спокойна. Где-то поблизости живет ее старшая сестра Варвара. Работает в районной газете. Если что, можно будет у нее переночевать.
Наконец верткая райкомовская девушка нас обрадовала и напугала.
– Готовьтесь, – обронила она, пробегая по коридору, и в голове все на свете смешалось: и права, и обязанности, и комсомольские награды, и наши общественные нагрузки, Ганка даже не может вспомнить, когда она родилась. Вылетел месяц из головы – и все тут.
Но пугаться было рано. Синица велела нам минуту еще обождать и пригласила в кабинет секретаря тех двоих парней, которым не понравились котлеты. Они пригладили руками чубы и прошли вслед за нею.
А стекла в окнах совсем почернели. Ганка, поглядывая на них, не перестает хныкать. И в кого она удалась, такая плакса? Думает, у комсомола нет более важных дел, всё бы нянчились с такими трусихами. Тут должны все бросить и носиться с нею, как с писаной торбой. Ганка отвернулась к стене, украшенной плакатом «Восстановим разрушенное хозяйство», и обиженно молчит.
Парни пробыли не минуточку, а добрый час, если не больше. Один из них вышел совсем расстроенный.
– Хорошо им тут говорить и давать выговора, – чуть не плакал он.
И вот наша очередь. Сонька-Кучерявка тайком погляделась в обломок зеркальца. Мы с Санькой тоже пригладили свои чубы.
Первым пошел Санька, серьезный, немного бледный. Нам показалось, что его держат долго-долго. Как он там? Что он там? Скоро ли? Катя не выдержала и прильнула к двери, хотела подсмотреть в скважину. А дверь словно ждала этого – отворилась так стремительно, что Катя чуть не отлетела к порогу.
– Приняли! – выдохнул Санька, будто только что переплыл Сож. На щеках у него горели красные пятна. – О международном положении спрашивают, – предупредил он, когда мы наскоро рассмотрели его комсомольский билет.
Ганка снова перепугалась:
– Санечка, а какое у нас международное положение?
– Сложное, – важно ответил он. Ему теперь можно важничать.
В кабинете было полно народу, но я никого не видел. Лишь секретарь почему-то врезался в память. Его усталые глаза с любопытством поглядывают на меня, а тонкие костлявые пальцы гасят окурок. Пепельница перед ним полнехонька.
Я что-то говорю, кажется, рассказываю автобиографию, отвечаю на какие-то вопросы, а секретарь кивает мне, словно подбадривает: так-так, правильно, молодчина. Все идет хорошо. По глазам его вижу, что все идет хорошо. И вдруг кто-то у меня за спиной спрашивает:
– Чем ты занимался во время оккупации?
От неожиданности я растерялся. Прямо в жар бросило. Я почувствовал, как щеки у меня наливаются краской. Не примут. Конечно, не примут. Если б я убил хоть одного фашиста, если б я нашел партизан, сейчас было бы что сказать. А так что сказать? Как гранаты искали? Как немецких лошадей отказывались поить? На смех поднимут.
– Сельским… хозяйством, – выговорилось как-то само собой.
Так оно и было – сельским хозяйством. Вскапывал с бабушкой огород, пас корову.
– Это не ответ, – буркнул тот, за спиной.
И тут вмешался секретарь.
– Хватит, Толик, – устало махнул он рукой. – Ну чем он мог заниматься во время оккупации? Ты сам подумай… Кто «за»?
И вот у меня в руках комсомольский билет. В коридоре я сравнил с Санькиным. Одинаковые.
– У меня номер меньше, – похвастался все же Санька.
На улице совсем стемнело, и похоже, что начинается метель: тропинки переметает сыпучий снежок. Но на душе легко и радостно. Как гора с плеч свалилась. Нас всех приняли, даже эту плаксу в блестящих галошах. И пусть теперь бушует любая вьюга. Что бы мы были за комсомольцы, если б испугались вьюги?!
Санька с Кучерявкой и Ганкой решили все-таки зайти в столовую, а мне там делать нечего. В дырявом кармане гуляет ветер, а признаваться в этом неохота. Меня почти силой затащила к своей сестре Катя.
…В тесной комнатушке жарко натоплена печка, просто дышать нечем. А может, это только мне жарко? Варвара, молодая и красивая женщина, встретила меня так приветливо, словно давно ждала в гости. На столе дымится горячая картошка и лежит аппетитная селедка. У меня отчего-то ком подкатил к горлу и в глазах замелькали разноцветные мухи.
Есть? Есть я не буду, я не голоден.
– Ничего слышать не хочу, – строго сказала Варвара и потянула меня за рукав, – ступай за стол.
Что они, смеются? Стану я есть у чужих, чтобы что-нибудь еще подумали. Не было такого никогда и не будет. У меня глаза не собачьи. Правда, если б не Катя, если б это Санька здесь был, я бы еще подумал. А так и не просите. Я не голоден.
Варвара наконец сдалась и сказала Кате:
– Приглашай ты. Это твой гость.
Катя покраснела, как мак, даже конопушки пропали, и как-то хмуро буркнула:
– Ну, пошли…
Знал бы я, лучше б и не заходил. Стыда не оберешься. Не голоден я. Не хочу.
Но на чай с леденцами меня все же уломали. Чай – это не еда, чай – это вода, чайку попить можно, если им так уж хочется. К чаю Варвара незаметно подсунула мне кусок хлеба, и я также незаметно его проглотил. Верно, забыл что не хочу.
А после ужина – новая напасть. Куда это мы пойдем на ночь глядя в мороз и вьюгу? Шуточки это нам? Никуда нас Варвара не пустит, и думать нечего.
Только этого мне и не хватало, чтобы хлопцы смеялись: мол, темноты испугался. Не хватало, чтоб каким-нибудь зятем потом обзывали. Да и как это я останусь, а Санька с девчатами пойдут?
Катю Варвара так и не отпустила. А мне она не командир. Сказал спасибо и ушел.
А ночь в самом деле была темная. В городе ни огонька, на улицах ни души. Только ветер завывает в руинах да слепит глаза снегом. Кучерявка и Ганка идут молча, озираются по сторонам, стараются не отставать от нас с Санькой. Наслушались разных басен про воров и разбойников, которые по ночам раздевают на дороге людей. А то, бывает, заведут в эти каменные трущобы и прикончат. На базаре обо всем этом чего только не рассказывают.
Мы с Санькой не очень-то боимся разбойников. Зачем мы им? Наши бурки и свитки не дорого стоят, а денег и на развод нет. Не больно разживутся. Да и что это за комсомольцы, которые боятся каких-то разбойников?
А на душе все-таки отчего-то тревожно. Громыхнет ветер ржавым листом жести, проскрипит на ветру старое дерево – и по спине пробегает холодок.
Я добрался до дома к полуночи. Бабушка долго гремела засовом и все ворчала:
– Вот это комсомол! Ничего себе комсомол! Это что же, все в комсомоле шляются по ночам? Так тебе еще, мой хлопец, рановато. – И уже залезая на печь, смягчилась: – Бери там бульбу за заслонкой.
Картошка уже совсем холодная, но такая вкусная! Я обмакиваю ее в соль и не могу наесться.
… Гм. Чем я занимался во время оккупации. Собак гонял. Так и нужно было сказать тому слишком бдительному Толику. Да ничего, и так хорошо обошлось. Приняли. Теперь мы с Санькой – комсомольцы.
…А билет нужно будет обернуть чистой бумагой, чтоб не замарался.
Катя, конечно, трусиха. Вроде бы Варвара не отпустила, а это она сама испугалась метели.
– Что, не покормили там? – подала с печи голос бабушка. Снова она за свое!
– Да хватит уже!
– Молодчина! Умница! Рявкай на старую бабу. Это там тебя научили?
Варенье учительницы и Санькина аптека
По бабушкиному мнению, фасолевый суп не требует ни приправы, ни заправы. Фасоль сама по себе и то, и другое. Фасолевый суп даже совсем пустой, запросто можно есть без хлеба – и будешь сыт. Фасоль – самый лучший, самый питательный продукт на земле. От нее еще никто не умер и не опух. Такого бабушка не слыхала.
А у меня, у Глыжки и у отца фасоль сидит в печенках. Суп – из фасоли, каша – из фасоли, пюре – из фасоли. Фасоль на завтрак, на обед и на ужин. Фасолью пропахли горшки, миски, ложки, стол, печь – вся хата. Это была фасольная зима.
Бабушка сияет от гордости – как мудро обеспечила она семью харчами. Сеять в прошлую весну было нечем. Хоть ты сам в землю ложись. Другой бы на бабушкином месте растерялся, оставил огород пустовать и теперь пошел бы с сумой по миру. А она – нет. Она не такая. Пораскинула мозгами: бульбы, чтобы посадить, нужен воз, а фасоли – горстка-другая на грядку. И побежала по соседям. Кто дал миску, кто – полмиски, и набралось без малого решето.
Еще никто до сих пор у нас не сеял столько фасоли.
Обычно ею обсаживают межи, а бабушка размахнулась на пол-огорода. И с тех пор начала агитацию: «квасоля» – наипервейший продукт.
Осенью от фасоли не было спасения. Она висела на заборе, сохла под поветью, в сенях, на чердаке, на завалинке, в дровянике. До самого снега мы помаленьку лущили сухие стручки руками, молотили их вальками на полу. Куда ни глянешь – всюду фасоль: в мешке, в кадке, в мисках, в решете. Фасоль сушится у нас под боком на печи, и Глыжка бомбардирует ею по утрам хату через бумажную трубочку, пока не заработает на орехи.
Кое-как мы ее высушили и ссыпали в мешки. Но высушили, должно быть, не до конца: суп отдает прелью. Конечно, дело тут не в фасоли, просто мы заелись. Посидели бы, как другие, впроголодь – не то бы запели.
Но к весне фасоль стала вкуснее. Кашу и пюре бабушка больше не хочет готовить, а супы теперь не такие густые, как осенью. Старая все чаще вздыхает и бранит себя за то, что шиковала зимой. Ворчит и на отца, когда того нет дома. Какая польза с того, что он изо дня в день ходит в колхоз? До осени его трудодней не укусишь. Да и там еще неизвестно, широко разевать рот или нет. Только и счастья – щепки.
Отец сейчас ставит сруб для правления, и над щепками он вроде как бы хозяин. Пойдешь, наберешь мешок, и никто слова не скажет. Иной раз и Санька со мною ходит. Им с матерью тоже дрова с неба не валятся.
Но Санька носит мешки небольшенькие: он по сравнению со мной слабак. Сопит, кряхтит, обливается потом и у каждого двора, где есть скамеечка, останавливается передохнуть. Под глазами у Саньки синё, нос вытянулся и заострился, а сам, как говорит моя бабка, очень уж хилый. И при этом добавляет: – Вот вы носы воротите: «квасоля-квасоля», а она силу дает.
Но это еще неизвестно, отчего Санька стал таким: то ли оттого, что сидит без фасоли на одной картошке, то ли от того, что много книжек читает. Его мать, тетка Марфешка, часто жалуется: не оторви от книжки силой – поесть забудет, не выгони из дому погулять – так и будет весь день сидеть крюком. А ночью того и гляди, какбы хату не сжег. Керосину нет, так он где-то бензину раздобыл, соли в него насыпал, чтоб не шибко пыхало, и сидит при каганце до петухов, глаза себе портит. Но оно все равно пыхает, хвороба на него.
А еще Санькина мать боится, как бы он не зачитался вконец. Долго ли теми книжками мозги высушить?
Любит Санька книжки, и я знаю – завидует тем, кто их пишет. Он и сам хотел бы стать, если не офицером, так писателем или поэтом. Это, конечно, в том случае, если не придется идти в фабзайцы.
Но писателем Санька стал раньше, чем можно было предположить. Однажды, когда мы принесли со стройки особенно хороших щепок, сухих и смолистых, мой приятель, громыхнув полным мешком об пол в сенях и напившись из ковша воды, вдруг приказал мне решительно:
– Поклянись, что никому не скажешь.
– А что такое? – хотел было я сплутовать.
– Нет, ты сперва поклянись. – И лишь взяв с меня присягу по всем правилам, он как-то смущенно признался: – Я вчера на печи басню сочинил…
Санька басню сочинил! Вот это да, еще один баснописец нашелся.
А он полез на печь, порылся там и сунул мне под нос листок:
– На, посмотри, если не веришь.
И стал читать. При этом ему почему-то непременно хотелось то намотать на палец и вырвать клок своих соломенных волос, то оторвать свое красное ухо.
Басня у него получилась складная. Почти как у Крылова. Будто бы какая-то свинья забралась за стол. Этого ей показалось мало, так она – и ноги на стол. Хозяин страшно разозлился, схватил кочергу и вытурил наглую в сени.
Такая, значит, басня. Только без морали. Насчет морали Санька думал-думал, да так ничего и не придумал. Мораль не больно-то легко дается. Но соль все-таки есть. Под свиньей он имеет в виду фашистов, а под хозяином – наш народ.
– Ты догадался? – спросил смущенный баснописец, оставив в покое свое пунцовое ухо.
Догадаться-то я догадался, да не совсем точно. Мне показалось, что речь шла про старого Зезюльку, который однажды огрел кочергой Брыдкиного кабанчика, когда тот забрел к нему во двор и похозяйничал там на грядах. Но я не возражал. Если Санька подразумевает под свиньей фашистов, то и я не против. Хорошая басня.
А назавтра у Саньки – две новых. В одной под рябой курицей подразумевалась Глекова Катя, а в другой под индюком – Петька Смык. Насчет Кати мне не понравилось. Причем тут Катя? А вот про Смыка придумано смешно. И главное – с моралью:
Не будь таким же индюком,
Как Петька Смык, что всем знаком.
Правильно, пусть так не форсит перед девчатами этот Смычище. Хорошо бы незаметно подкинуть ему в карман эту басню, но тут Санька заартачился: секрет – и никаких. Никто не должен знать, что он баснописец.
У Саньки талант не только на басни. Однажды Антонина Александровна пришла на урок такая сияющая, будто минуту назад ей вручили новогодний подарок. За несколько лет учебы мы научились с первого взгляда угадывать, что несет наша учительница в класс: двойки или что-либо получше. Иногда она входит усталая, разбитая, вяло кладет тетради на стол, снимает свои очки без дужек и принимается тереть пальцами переносицу в том месте, где от пружин синие ямочки. И тогда у каждого замирает сердце: неужели и у меня двойка за вчерашний диктант? А бывает, что она расцветет улыбкой еще с порога, вот так, как сейчас, мелко семенит, чуть-чуть припадая на одну ногу, к своему столу и торжественно обводит класс добрыми материнскими глазами. Значит, мы – молодцы. А на этот раз Антонина Александровна принесла такую новость, что наш класс на минуту растерялся, затаил дыхание, а потом возбужденно и радостно загудел.
– В нашем классе, дети, растет писатель…
Я сразу догадался: конечно, Санька!
– Вы послушайте, как он написал домашнее задание, – чуть не запела от восторга учительница и стала читать. И чем дальше она читала, тем больше мой Санька наливался краской. Имя будущего писателя еще не было названо, а по классу уже пошел шепоток:
– Макавей… Санька…
Девчонки стали оглядываться на нашу парту, а мой друг, опустив глаза, сосредоточенно рисовал на промокашке кавалерийского скакуна.
– Это наш Якуб Колас, – возвестила Антонина Александровна, когда кончила читать. Потом, немного подумав, поправилась: – Будущий. А пока он наш Колосок.
Не знаю, может быть, Санька слегка заважничал, может, была какая иная причина, но на переменке он вел себя необычно: солидно прошелся по классу, засунув руки в карманы своих солдатских галифе, задумчиво посмотрел в окно и молча сел на место. Сонька-Кучерявка попросила списать алгебру, так Колосок даже не повернул своей давно не стриженной головы. Девчонки начали хихикать:
– Гляньте-ка, Колосок уже нос задрал.
И Санька не выдержал: скатал из бумаги горошину, вложил ее в трубочку от ручки и – залепил Кучерявке в щеку. А потом и алгебру дал списать. И правильно. Чем тут особенно задаваться? Я бы и сам, если б захотел, написал бы то задание не хуже, чем Санька. У меня только этой самой охоты нет, а голова, говорит моя бабушка, есть и к тому же ёще крутомозгая. И грамматику мог бы выучить лучше всех, да неохота каждый день просить книжку у Кати. И так хлопцы начинают дразнить, что часто к ней хожу. Да если бы я захотел, мог бы по всем предметам, как по географии, учиться.
В географии я бог. Даже водные путешествия Дарьи Николаевны, на которых тонет весь класс, меня не страшат. Наша географичка что придумала. Только войдет в класс, еще и журнала не раскроет, как тут же:
– Петро Смык, проплыви мне из Мурманска в Одессу.
Смык, долговязый, тонкошеий, выходит к карте и давай плавать туда-сюда, стреляет по классу глазами, подмигивает, ждет, чтоб подсказали, водит большущими, как у летучей мыши, ушами, прислушивается, пока географичка не скажет:
– Все. Твой корабль затонул. Садись.
Когда корабль тонет, это значит, что тонешь и ты, и никто тебя не спасет, пока все как следует не выучишь. Дарья Николаевна – женщина строгая, с нею шутки плохи. Мы все ее слегка побаиваемся.
А мне такие путешествия нравятся. Я не веду указкой по обшарпанной, тысячу раз подклеенной мучным клейстером карте; я всегда плыву на корабле под парусами, вижу холодные волны и каменистые берега, города, как на тех открытках из Европы, тигров, слонов, туземцев и еще много такого, что мне хотелось бы повидать на самом деле. А найти дорогу – невелика хитрость.
Но в последнее время на море мне тоже не везет: уже два раза заблудился.
– Что это с тобой? – удивляется географичка и выводит в классном журнале напротив моей фамилии двойку.
А я разве виноват? Мой корабль счастливо вышел из Мурманска, с попутным ветром без приключений доплыл до Англии, несмотря на густой туман удачно миновал пролив Ла-Манш, и тут у меня за спиной кто-то хихикнул. Это меня малость смутило. Может, не туда заехал? Оглядываюсь – Катя прищурила один глаз и чего-то лукаво улыбается. Это, видно, не так себе. Не штаны ли мои причиной? Бабушка их нынче утром залатала белыми нитками, других не нашлось. Хотя нет, дело не в нитках – я их старательно закрасил чернилами.
Вот снова они с Санькой переглянулись и прыснули со смеху. Может, смеются над тем, что на переменке я причесал с водой свой вихор? Так ничего тут смешного нет. Если ты его хорошенько не намочишь, торчат волосы во все стороны, как иглы у ежика.
А может, я вообще такой смешной?
Пока я мучительно думал, чего это конопляное семя сперва разбирает смех, а потом бросает в краску, мой корабль каким-то образом вылез на берег и преспокойно подался по жарким пескам Сахары поперек Африки.
В другой раз из-за той же конопатой чертовки забрался я со своим крейсером прямо в Альпы. Вел-вел указкой по воде, миновал самое опасное место, где ни моря, ни земли, а лишь выглядывает из-под бумаги рыжая марля, а потом оглянулся – и на тебе: очутился в горах.
– Твой корабль разбился о скалы! – оповестила Дарья Николаевна и грозно пообещала: – Завтра снова спрошу.
Своего обещания она так и не выполнила: я не пошел в школу ни назавтра, ни послезавтра. Меня больше не интересуют и не волнуют морские путешествия нашей географички. И плакатов на директорских обоях не буду рисовать. Придется уж Кате и Саньке самим, без меня. Видно, такое уж мое счастье: вечером ложился спать – вроде бы ничего и не было, а утром встал – руки обсыпаны маком и чешутся хоть караул кричи. Глянула на них бабушка и заохала:
– А боже ж ты мой! Она! Посмотри, Кирилл, чем наш хлопец обзавелся.
– Не может быть, – не поверил сперва отец, но встревожился. – Откуда бы ей взяться?
– Откуда? – переспросила бабушка. – Ни мыла, ни хворобила. Долго ли ей? Понянчила в ту, в царскую войну, знаю, какая она есть. – А потом ни с того ни с сего набросилась на меня: – Отцепись ты, горе луковое: кто она да что она. Короста – вот кто…
Только этого мне и не хватало. Нет, теперь я в школу не пойду ни за какие деньги, пусть хоть озолотят. Правда, такие же руки и у Смыка, и у Мамули, и у многих других хлопцев. Особенно у мелкоты из младших классов. Но это их дело, это как им угодно. Им, может, и ничего, если узнает об этом Катя, а мне она и так житья не дает своими усмешечками. Я не хочу, чтоб она знала, что у меня на руках. Проживу как-нибудь и без учебы. Не всем учеными быть, как сказал Чижик. Пойду в колхоз вместе с отцом или к той же Нинке в бригаду. Живут же другие хлопцы без учебы. Чижик, к примеру. И я жив буду.
Отец прямо весь почернел. На лбу у него сверху вниз пролегла глубокая складка, густые косматые брови сошлись на переносице, грозно зашевелились усы. Вообще после войны он посуровел, стал молчалив, скуп на теплое слово. Похлопает по плечу или проведет тяжелой рукой по голове против волос и молчит. Это у него высшая мера нежности. Это еще нужно заслужить. А сейчас он и вовсе туча тучей.
– Нет, – глухо сказал отец. – Ты на других не кивай. Другим, может, хлеба некому заработать или мозги вправить, а я могу еще и то и другое. Смотри, хлопец.
Да ведь и я не боязливого десятка. Все говорят, что пошел в отца и внешне, и по упрямству. Пусть что хочет делает, хоть за ремень берется, а Кате на глаза со своими руками я не покажусь.
Вечером по дороге из школы к нам заглянул Санька.
– Чего тебя сегодня не было? – поинтересовался он. И не успел я рта открыть, как за меня ответил отец:
– Жениться надумал. Шли, говорит, сватов, и баста. А ты еще разве школу не бросил?
– Не-е, – растерянно протянул Санька.
А бабушка уже тут как тут:
– Так это же хлопец, а то черт болотный. Отца и того уже не признает. – И мечтательно вздохнула: – Эх, если б серы найти. Всю бы коросту как рукой сняло. Да где ты ее сейчас найдешь? Разве что в пекле.
Целый вечер длились мои с отцом переговоры. Говорил больше отец, а я стоял неподвижный и немой как столб. Он просил, угрожал, доказывал, что науку на горбу не носить, что болезнь – это болезнь, и стыдиться тут нечего, тут не я виноват, а война. Время от времени он спрашивал:
– Ну как?
Я молчу. И наутро молчу. И на другой вечер. Он все верно говорит: и про науку, и про болезнь, и про войну, – а понимает не все. Нельзя мне идти в школу. Там Катя и другие девчонки смеяться будут. Мог бы и догадаться, что не так это просто.
Догадался отец или нет, но уступил. Вечером, считая, что я уже сплю, они долго разговаривали с бабушкой о моей персоне.
– Проворонил я хлопца, – словно бы жаловался отец. – Вырос он тут без меня. Трудно теперь в руки взять. Ой, трудно. Велик уже.
Все! Крышка моей учебе. Отец злится, а Нинка, когда я пришел на бригадный двор, обрадовалась. Все в тех же огромных солдатских сапогах, в том же ватнике, перехваченном ремнем, с обветренным лицом, она по-мужски, как с равным, поздоровалась со мной и сказала:
– Вот и хорошо. Запрягай своего Буянчика.
Три дня я возил с конюшни навоз к парникам и вместе с дедом Николаем набивал им рамы. Школа мало-помалу стала вроде бы и забываться. Только когда проходишь мимо с вилами в руках, в груди что-то запоет и станет почему-то обидно и горько. Охота подкрасться к крыльцу и хоть одним глазком заглянуть в окно. Что они там делают без меня: снова плавают из Мурманска в Одессу или ломают головы над алгеброй? И пусть ломают, пусть смеется теперь Катя, сколько ее душе угодно. Мне эти смешочки ни шли ни ехали. Я теперь самостоятельный человек, я перешел на собственный хлеб и, если захочу, так и курить начну. Только отца побаиваюсь.
Обидно немного, что все они так быстро забыли обо мне. Будто я и не ходил в школу, будто я там никому не нужен. Один Санька не забыл. Вчера он принес полные пригоршни желтой серы.
– Где ты взял? – обрадовалась бабушка.
– А у меня целая аптека, – похвастался он. – Нужно, так и еще принесу.
– Приноси, – поймала его на слове бабушка. Такой у нее характер – любит, чтобы все было с запасом. Теперь она Санькиной серой пудрит мне руки и говорит, что все идет как нельзя лучше.
В тот день я задержался возле школы дольше, чем обычно. Нужно было дождаться Саньку. Но если бы я знал, что со мною приключится, – обошел бы школу за десять верст, а не торчал на крыльце и не заглядывал в окна, как мелкий воришка.
– Здравствуй, Ваня, – неожиданно послышалось за спиной, я почувствовал себя так неловко, словно был поймай под окнами чужой хаты.
Обернулся – передо мною стоит Антонина Александровна, маленькая, седенькая, и снизу вверх с любопытством всматривается мне в лицо. В руках у нее охапка тетрадей и классный журнал. Должно быть, она и сама не ждала такой встречи и теперь не знает, что дальше говорить.