Текст книги "Пробуждение"
Автор книги: Иван Сабило
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
А Шульгин?.. Ему было обидно и грустно. Желание кого-либо удивлять пропало. Хотелось домой, к телевизору. Хотелось на диван – лежать под теплым одеялом, держать какую-нибудь книгу, читать и, остановившись где-нибудь на строчке, думать, думать…
Он походил по яркому, празднично украшенному залу. Он освобождал дорогу танцующим, которые бесцеремонно толкали его, наступали на ноги и уносились под грохочущие звуки оркестра. Все они здесь были вместе, заняты друг другом, и только он один, будто инопланетянин, неприкаянно бродил среди праздника.
Отошли от него и наполеоны. Теперь они танцевали в середине зала. Достанко – с крохотной девятиклассницей, имени которой Шульгин не знал, Зимичев – с Тамарой Железной, а Поярков – с гимнасткой Надей Ладыниной. Что-то рассказывает, а Ладынина смотрит на него умными веселыми глазами и часто кивает. Она чуть-чуть выше Пояркова, и Шульгин подумал, что это он из-за нее подкладывал газеты…
Остановился у сцены. В последний раз увидел счастливое лицо Витковской, отмахнулся от подлетевшего к нему Достанко, а затем медленно спустился в гардероб, оделся и вышел на улицу.
Сорванное ветром, на земле валялось розовато-синее панно. Под закрутившимися и подмокшими краями можно было прочитать: «Поздравляем дороги… чтобы счастье и радость…»
Широкими хлопьями падал снег. Он плавно и торжественно планировал у фонарей, а в свете машин казался бенгальским огнем.
«Красиво это», – подумал Шульгин, ловя на вытянутую ладонь белые звезды. Они гасли, едва прикоснувшись к коже, но на их место летели все новые, пока ладонь не стала мокрой и холодной.
Он приложил руку к губам, стараясь уловить запах снега. Но у снега не было запаха, равно как не было у него и цвета, когда он таял на вытянутой ладони. Это удивило его и обрадовало. На мгновение показалось, что с ним тоже ничего не было: никуда он не ходил, ни с кем не разговаривал и никому не угрожал. Стало легко и спокойно. И даже веселее.
Он разогнался, долго скользил по тротуару, покрытому льдом. Не удержался на повороте и врезался в садовую ограду. За воротник насыпалось снега, и Шульгин спиной чувствовал, как он быстро тает и стекает между лопатками.
Он долго бродил по знакомым улицам и переулкам – вспоминал все, что произошло на вечере. Он и сам не заметил, как настроение опять изменилось. Теперь ему казалось, что сегодня случилось что-то ужасное, постыдное. И отныне все будут знать, что он ничтожный и глупый человек…
Он чувствовал себя виноватым, пытался разобраться, где провинился, и не мог.
А перед глазами по-прежнему стояла Витковская. И была она разная: то у него дома, когда ждала, пока он соберется, то на сцене, то в зале, когда она разговаривала с ним таким недовольным голосом.
«Зачем ты?» – вслух спросил он то ли у себя, то ли у Витковской. И вдруг рассмеялся, не понимая, откуда эта возникшая снова радость…
Шульгин позвонил. Родители еще не вернулись, и ему открыл Анатолий Дмитриевич. Был он бледный, ссутулившийся. Нервно поправил воротник рубахи и спросил:
– Без ключа ушел?
– Что?.. Ага, без ключа.
– Что-нибудь случилось?
– Нет.
– Да ведь я вижу.
Шульгин прислонился к двери и сказал:
– Все вокруг дурацкое и непонятное.
– Не может быть. Раньше ты этого не думал.
– Раньше я не был виноватым.
Анатолий Дмитриевич пригладил негустые рыжеватые волосы, достал из портсигара папиросу, закурил. Поморщился, кашлянул, обнажая крупные неровные зубы, и произнес:
– Так… Что-то новенькое в поведении моего соседа. И перед кем же ты провинился?
– Не знаю. Вроде и ни перед кем, а вроде и перед всеми… Как будто что-то сломалось и я захромал. Теперь и больно, и смешно.
Анатолий Дмитриевич улыбнулся, не отводя взгляда от Шульгина. Было видно, что он сочувствует и готов прийти на помощь.
– Ну, браток, уж действительно с тобой что-то случилось. Надо потолковать, авось помогу разобраться… Ты вот что, пока аптека работает, дойди до нее и купи мне лекарство. Придешь, поговорим. Голова – хоть волком вой – разламывается. – Шульгин взял деньги, рецепт и пошел к выходу. – А к твоему приходу я чайку поставлю, попьем себе в удовольствие.

Шульгин спустился по лестнице и открыл дверь. Прошел несколько шагов к трамвайной остановке и увидел маму. За ней шел отец и что-то рассказывал повеселевшим голосом. Они оба остановились, и мама спросила:
– Ты куда?
– В аптеку. Анатолий Дмитриевич попросил.
– И я с ним, – заявил отец. – В такое время лучше всего ходить по городу вдвоем. А ты иди домой, чай ставь.
– Глупости, – сказала мама. – Он и один дорогу найдет. А из тебя сегодня помощник никудышный.
Шульгин пошел дальше.
Он знал, что папа сейчас станет говорить, какой он крепкий и ловкий – на перекладине в училище подтягивается больше, чем любой из его учащихся. А мама скажет ему, что все это оттого, что он ведет правильный образ жизни. И обязательно приведет в пример соседа Анатолия Дмитриевича: и то у него не так, и это, и готовит он не так хорошо, как женщина, а в конце концов все эти «не так хорошо» и скажутся когда-нибудь на здоровье.
Шульгин никогда не вникал в сложную жизнь родителей и соседа, ему было не до этого. С Анатолием Дмитриевичем он находился почти что в дружеских отношениях. Тот ему часто что-нибудь дарил. То лыжи, то клюшки, то мячи.
Отец был против подношений соседа. «Ничего нам от него не надо», – говорил он. А однажды Шульгин слышал, как он засмеялся и сказал маме: «Я думаю, что соседик наш – темная лошадка. Может, в прошлом какой-нибудь уголовник… Мне мой педагогический опыт подсказывает, что там у него не все в порядке…»
«Ну, уж это слишком, – ответила мама. – Просто такой человек, индивидуалист. Такие в коллективе жить не могут. Даже семью не умеют создать… Но спокойный и добрый, и положительного в нем больше. Я вообще думаю, что он много страдал. Скорей бы уж ему квартиру дали, у меня по дочке сердце болит».
Анатолий Дмитриевич уже несколько лет был в очереди на кооперативную квартиру. И родители Шульгина ждали, когда сосед въедет в новый дом. Они надеялись, что комнату соседа исполком отдаст им, и тогда дочка вместе с мужем перейдут жить домой. Но очередь двигалась медленно, поэтому все чаще можно было услышать, как мама говорит: «Вот когда Анатолий Дмитриевич получит квартиру…» Сосед же, вероятно, чувствовал себя виноватым, что до сих пор торчит здесь, вместо того чтобы уже давно освободить комнату.
«А при чем тут он? – впервые подумал Шульгин. – У него одна комната, у нас – две. Нам хватает. А сестра с мужем и в пяти комнатах вряд ли согласится жить с нами – им простор нужен, чтобы никто на психику не давил… Вот Зимичевы четверо в одной комнате, и ничего, живут».
Он забрал в аптеке лекарство и вернулся домой. Сосед ждал его на кухне. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, как он болен.
Анатолий Дмитриевич поднялся с табуретки, поблагодарил Шульгина и произнес:
– Извини, Сережа, завтра поговорим… Папаша твой нынче вздорный, торжествует. Все бороться предлагал, а куда мне бороться в таком виде? Я ему не соперник. Ну, пока, браток…
Он пошел в свою комнату, шаркая затоптанными пятками кожаных туфлей.
Шульгин выпил чаю, разделся и лег на диван. Долго слушал голоса родителей за стенкой. Вернее, говорил отец. А мать изредка произносила: «Хорошо, спи. Завтра на работу».
С детства он привык к этим голосам, а потому даже не вникал, о чем они там говорили. Но всякий раз, слушая их, понимал, что именно эти два человека, два голоса, ограждают его безмятежную жизнь от всяких бед и неурядиц. И спокойно засыпал на своем просторном, как аэродром, диване.
Перед глазами вдруг поплыли вагоны, все быстрее, быстрее. И какие-то они яркие, разноцветные, будто сказочные. В одном из окон он увидел Витковскую – она махала рукой, звала с собой. А рядом с ней – все тот же танцор. Улыбается, и в этой улыбке, кроме высокомерия, ничего нет. И так противно ему смотреть в эту улыбку, такой жестокой она кажется, что Шульгин изо всех сил прижимает ладони к глазам, чтобы не видеть…
Тут Шульгин перевернулся на спину и открыл глаза.
«Уж не заболел ли я?.. Только о Витковской и думаю!.. Вот сейчас возьму и перебью эти мысли другими», – силился он, и наконец ему это удалось. В отходящем от вокзала поезде он увидел себя. Лето, солнце… Он, Шульгин, едет на каникулы к своему дядьке под Новгород… И входит во двор сам Химов!
– Ну, явился? – интересуется.
Шульгин вспомнил, как он вышел на его голос из дома. В одной руке – молоток, в другой – длинные гвозди. Поздоровались, на радостях толкнули плечом друг друга – при этом Шульгин отлетел к забору.
– Явился, – сказал Шульгин. – Вот веранду делаем, дядя Женя велел доски прибить.
– Ну-ну, а под вечер на рыбалку сбирайся. Ты и брательник твой Колька… Небось в Ленинграде своем каждый день с удой сидишь?
– Нет, Химов, не сижу. Я ленивый.
– Все вы ленивые, потому что сытые… Птахе или рыбе некогда лениться, ей надо пропитание искать. И мужик, да еще если толковый, да если еще работать умеет, может себе позволить такую роскошь – лень. У него это как подзарядка аккумуляторов, чтобы дальше дело пошло.
– Ну да, – сказал Шульгин.
– Что «нуда»? Знаешь, что накормят, вот и ленишься… С брательником Колькой подходи часов около пяти. Захватим Брыкина и махнем за Мсту.
– А удочки?
– Придется бросить. Удочками только у вас в Ленинграде ловят.
Химов хлопнул Шульгина по плечу и пошел со двора, маленький, плечистый и сильный, как бульдозер. Протиснулся в калитку и пропал…
«… Ее бы туда!.. По сторонам широкой улицы – дома деревянные и каменные. А над ними, над всей окрестностью – гора высокая с белой церковью-памятником, с табличкой на кирпичной стене: «Охраняется государством». Вбежать бы вместе на гору, и чтобы дух захватило от неоглядности природы, от бездонности неба, от речек и речушек, вольно разбежавшихся в разные стороны. Показать бы ей эту красоту, а там пускай себе пляшет татарский танец», – прорвалась все-таки мысль о Витковской. Но он тут же поставил ей заслон своей памятью…
… С огородов прибежали дети Химова. Спрашивают:
– Наш Химов был?
– Был, – ответил Шульгин.
– Трезвый? – интересуется девочка (в третий класс перешла, на одни пятерки учится).
– Трезвый. И на рыбалку собирался. Нас с Колькой зовет. Я даже не поверил, думал, шутит.
– Ой, и мы хотим! – запищал ее младший брат. – Сережка, будь другом, поговори, чтоб и нас взял.
– Поговорю… Но вряд ли. И так уже четверо.
– А кто четвертый? – спросила сестра.
– Брыкин какой-то.
– Ой, нашел кого брать. Этот увалень лодку потопит… Ты замолви словечко, ладно?
Химов и слушать не стал, чтобы взять дочку и сына. Принес в широкую деревянную лодку бредень, запустил мотор, велел Кольке и Шульгину садиться и повернулся к дому. Оттуда по узкой, размякшей от воды тропинке шел мужчина-великан. Шел тяжело, припадая на одну ногу.
– Давай, давай, а то никакой скидки не получишь, без тебя рванем, – пригрозил Химов.
– Это Брыкин, – сказал Колька брату. – На войне ногу оставил, теперь по болоту трудно ходит.
Добравшись до лодки, Брыкин легко перекинул тело через борт и прогудел:
– Трогай, Химов.
И покатили мимо бань, мимо белой церкви по узкой речке Глушице. За поворотом вплыли в широкую Мсту, протарахтели под мостом и быстро поползли вверх, к Ильмень-озеру.
В носу лодки Колька – двоюродный брат Шульгина. Сидит и щурится на него сквозь толстые стекла очков – близорукий. И словно бы спрашивает: «Не боишься? Нравится?» А сам аж тает от удовольствия, что не только Химов и Брыкин рядом, но что и Сергей тут же.
Брыкин грозным басом «Дубинушку» затянул, смотрит в воду, глазами от брызг и ветра мигает. И весь он будто памятник, будто из скалы вырублен.
Химов – на руле. Курит и слушает мотор. Сворачивает с Мсты в речку поуже. Потом с нее еще в одну. Потом еще и еще. Пока лодка на малых оборотах не входит в совсем узкую, метров десять шириной.
Глушит мотор и говорит:
– Большая история начинается – Химов на рыбалку прикатил! Ты, Сержик, в воду не ходи, организм твой городской, к природе незакаленный – чихать опосля будешь. Сбирай рыбу, какую мы тебе поймаем и на берег выкинем. А мы раза два туда и обратно сходим и хватит. Щуки тут кишмя кишат. Тут у них своя военно-разбойницкая база.
Шульгин и Брыкин остались на берегу, а Химов с Колькой разулись, разделись и вошли с бреднем в воду. Через три минуты они уже швыряли на берег щурят и подлещиков. Рыбы сразу оказалось много, почти полкорзины.
– Еще разок – и хватит! – засмеялся Брыкин, разглядывая трепещущую рыбу. – Ты уху настоящую пробовал?
– Что значит – настоящую?
– Значит – химовскую… Сейчас он сделает. На всю жизнь запомнишь! Принеси котелок из лодки. И воды зачерпни. А я тем временем костер распалю.
Химов с Колькой вышли к ним на берег, и корзина оказалась полной. Одна рыбина выскочила через верх. Они ее не стали ловить, только последили, чтобы доскакала до воды.
– Живи, красотка, ожидай нас до следующего раза, – гудел Брыкин и швырял мелочь обратно в реку. – Только без дела там не балуй, рожай себе подобных, чтоб не перевелся ваш род рыбий…
Негнущейся ногой он широко подминал траву, но она тут же выпрямлялась, и видимый след оставался только от другой, живой ноги…
Потом была уха! Они сидели в высокой траве, будто во ржи, в котелке закипала уха… И что за вкус у нее, а запах!
Брыкин лежал лицом к небу и пел. А Химов открыл бутылку и весело спросил:
– О чем думаешь, Брыкин?
– Я небо люблю, – не скоро перестав петь, сказал Брыкин.
– Да и что же с того, что любишь? Ты жену люби. Небо вечное, а она – нет… Давай, Сержик, миску, ушицы плесну… И ты свою, Колька… А этой по граммулечке?.. Ну и молодцы, и правильно! Ты, Брыкин, небось хоть и любишь небо, а от граммулечки не откажешься?
Брыкин захохотал и привстал на локоть. Его крупные лукавые глаза смотрели на Химова – следили, как осторожно и бережно разливал тот водку по кружкам.
Они выпили, отчего-то разом засмеялись и молча принялись за еду.
Над всем речным краем опускались голубые сумерки…
Брыкин наелся, закурил и снова лег. Руку под затылок подложил. В густеющее небо смотрит и словно бы в удивлении спрашивает:
– Вот думаю: есть же в том какой-то смысл, что звезды сияют, а? Или нету? Должон быть, а?..
– Должон, Брыкин. Это для того они, чтоб глаз после ухи радовать…
«Витковскую бы туда… И чтобы Химов, и Брыкин, и мы с Колькой… Пусть побыла бы там с нами, посмотрела…» – думал Шульгин, засыпая…
Чувство вины
Утром по дороге в школу Шульгину все казалось, что он опаздывает. Он торопился, порой припускал бегом по раскисшему за ночь и разбитому машинами снегу. Но у самой школы взглянул на часы и понял: торопился он зря – до занятий более получаса.
Вчерашнее чувство вины сегодня усилилось. Было стыдно. Хотелось броситься назад, домой, забраться с головой под одеяло, чтобы в мгновение ока расправиться со всеми обидчиками и больше ни о чем не думать, не вспоминать.
Но сделать этого Шульгин не мог. Какая-то новая сила уже управляла им, заставляла торопиться, волноваться, а память, как назло, возвращала в прошедший день.
Вспоминая все от начала до конца, он ругал себя, что не сумел выпроводить Витковскую, когда она зашла за ним домой. «Можно же было улыбаться, молчать, как истукан… Или, вперив морду в пол, твердить, что болен!»
И тут он понял, что хоть и думает обо всем этом, но совершенно не хочет обвинять Витковскую. Скорее наоборот, как спортивный болельщик, оценивает ее успех и радуется ее победе – смогла же она вытащить его из дома!
Он решил извиниться. «Войду в класс и, если она там, попрошу прощения. Пусть поступает как хочет. А если все-таки простит, значит, она умный и хороший человек… И больше никогда не повторю такой глупости».
Шагая из гардероба вверх по лестнице, он размышлял: «Ведь это совсем не обязательно с ней танцевать татарский танец или есть монпансье. Просто она живет с тобой в одно и то же время, в одном и том же городе; мы учимся в одном классе, я каждый день могу видеть ее, разговаривать… если, конечно, этот Головко не перетащит ее в свою школу… Нет же, врут они все. Не может он этого, не может! Как это, наша школа – и без Витковской? Даже не представить. А главное – зачем? Кому от этого лучше?»
Шульгин вошел в класс и понял: Витковской еще не было. Трое стоят у окна, двое стирают с доски, Ионин и Аристов играют в футбол, а остальные что-то переписывают.
Тут же примчались наполеоны. Вихрем ворвались в класс, хохочущие, красные, в помятых пиджаках – по дороге, видно, боролись, – и впервые в жизни Шульгин позавидовал им, что они всегда вместе. Посмотрел на Достанко, тот весело подмигнул ему и сжал собственные ладони – поздоровался.
– Привет, Потерянный! – закричал он. – Что это, юноша, с вами? Вы еще никогда не являлись так рано! И вид бессонный, и головка, наверно, болит? Одним словом – Потерянный!
– Все мы в чем-то потерянные, – тяжело вздохнул Поярков, и Шульгину показалось, что даже теперь, в эту минуту, он думает о своем росте. Но Поярков стоял возле парты, не тянулся, как вчера, и снова был прежним знаменитым фотографом и признанным балагуром.
Достанко не обратил внимания на его слова. Он продолжал трещать:
– Да, после того как, вооружившись кольтом и вскочив на коня, он с ковбойским видом преследовал Витковскую, долго спать нельзя.
Несколько человек засмеялись. А маленькая чистенькая Людочка Силич деликатно спросила у Достанко:
– Коленька, скажи, пожалуйста, что потерял Сережа?
– То, сладкая, чего ты никогда не имела и не будешь иметь, – в тон ей ответил Достанко.
– Спасибо, Коленька, за исчерпывающий ответ, – сказала Силич. Она гордо подняла голову и, будто маленькая гусыня, отошла к своей парте.
Тут же снова засмеялись. Но смех был явно подозрительного свойства.
Шульгин поморщился и уселся на скамейку. Прикрыл глаза от удовольствия – ведь оказалось, что меньше всего он боялся разговоров.
– У вас тут шутят? – нахально спросил он, не открывая глаз, но достаточно ясно представляя себе, что все в эту минуту смотрят на него.
– Го-ол, дурак! – закричал Аристов. – Побе-да! Теперь я – король футбола – такого дурака победил!
Шульгин увидел, что оседлые в этот момент счастливы. И тот, кто кричал, и тот, кто, моргая большими синими глазами из-под густых бровей, смотрел на него, как на полоумного.
«И за что их все ругают? – подумал Шульгин. – Пусть играют. Может быть, если бы не футбол, они постепенно превратились бы в злодеев?.. Что это у меня внутри так ноет? Будто болит, а боли нет… Надо скорее извиниться, и, может, пройдет. Где же она? И чувствует ли теперь то же самое, что я? Да нет, зачем ей это чувствовать? Она считает себя победительницей, а значит, вряд ли ей в голову приходит какая-либо мысль обо мне. Быть может, только жалость…»
В классе появилась Витковская. Быстро прошла к своей парте и в упор посмотрела на Шульгина. По ее решительным движениям было видно, что ничего хорошего от нее ждать не приходится.
– Да здравствует советский балет! – грохнул Достанко. – Какая грация, какая пластика! Не танец, а землетрясение для Потерянного.
Трое-четверо хихикнули, а Витковская погрозила ему пальцем и сказала:
– Ты всю жизнь будешь кривлякой, а я таких не люблю.
– Как хорошо, что кроме тебя есть тысячи других. Это во-первых. А во-вторых, кому ты это говоришь? Другу лучшего фотографа?! Вот погоди, он подловит моментик и щелкнет тебя такой, что жить не захочется. Да еще повесит на самом видном месте. Узнаешь тогда, что значит грубить другу истинного художника!
– Я никогда не сделаю этого, – улыбнулся Поярков.
– Неважно. Важно, что теперь она будет знать! – сказал Достанко.
Витковская даже не взглянула на него. Подошла к Шульгину, села рядом и спросила:
– Что это вчера с тобой приключилось?
– Не знаю, дурак я… Прости.
Витковская не ожидала таких слов и даже растерялась. Долго смотрела на Шульгина, силясь угадать: шутит он или серьезно? Потом сказала:
– Послушай, Сережа, по-моему, ты уже можешь приступать к нормальному существованию. Как все… Вот мы вчера с Валеркой надумали пригласить тебя в ансамбль. Давай вместе ходить? Там все так здорово, просто удивительно! И тебе обязательно понравится.
– Нашла танцора, – поморщился Достанко. – Он ходить нормально не может – все норовит на четвереньках, стоять нормально не может – все норовит лечь, а ты…
– Вот именно, – согласился Шульгин.
– Погоди. Вот кто ты сейчас? Никто. А с твоей внешностью можно стать настоящим артистом. И в глазах поселится огонь, а не капуста.
Шульгин посмотрел на нее, словно бы желая удостовериться, что она не смеется. Но Витковская не смеялась. Правда, была увлечена, но это лишь подчеркивало искренность ее слов.
– Меня в самбо звали…
– Да зачем тебе самбо? Ты для самбо не подходишь – вон какой длинный и тонкий. У меня двоюродный брат самбист, так он знаешь какой здоровый! И круглый, как арбуз. А такие, как ты, самбистами не бывают. Он говорит, что самбисту нужно иметь мгновенную реакцию, как у фехтовальщика или боксера, и крепкую кость. Посмотри на нашего Владимира Игоревича – разве он такой, как ты? У него для этого талант врожденный!
– У меня тоже будет…
– Откуда? С этим, мой милый, родиться надо. У него совершенно иная конституция тела, понял?
– Смотри, былинка, а слона ломает! – сказал Поярков и посмотрел на Достанко. А тот молча наблюдал эту сцену, кусая губу, и мысленно перебирал, что потребует Витковская, если выиграет спор. Но ему казалось диким ее предложение. Он и представить себе не мог, чтобы всем известный Шульгин – увалень и соня – отправился на сцену плясать гопак… И тут произошло то, чего он никак не ожидал.
– А что, я, может, и не против. Только возьмут ли? – тихо спросил Шульгин и даже посмотрел Витковской в глаза, даже подвинулся к ней.
– Полная гарантия, – озарилась Витковская. – Наш педагог – Евгения Викентьевна – недавно говорила, что нам нужны парни. Я и сама это знаю. Потому что вы менее постоянны. В начале года парней приходит много, почти столько же, сколько девочек, а к концу не остается и половины – то спортом займутся, то в технические кружки пойдут… И все какие-то малыши кривоногие у нас. А нам нужны высокие.

– Не высокие, наверно, а способные? – обиделся за свой рост Поярков и попытался урезонить Витковскую.
– Способности мы быстро развиваем. Только полюбить надо хореографию, понял? А разве есть в мире искусство более прекрасное, чем танец?!
Глаза Витковской блестели. Розовые подвижные губы то улыбались, то вдруг становились серьезными, и все ее лицо участвовало в разговоре; оно требовало внимания, оно заставляло подчиниться, причем сделать это немедленно.
Шульгин потрогал себя за ухо и спросил:
– Заниматься вместе будем?
– Конечно. Только поначалу тебе трудностей не избежать.
– Когда нужно идти?
– Сегодня и нужно.
– Что брать?
– На первый раз ничего. Посидишь, посмотришь – у нас все новенькие так. А потом, если понравится, я тебе скажу, что нужно. Ты даже сам увидишь… Какой ты умница, Шульгин, что согласился, – сказала она. – Только уж не подводи меня, пожалуйста.
– С чего ты взяла? – удивился Шульгин.
Достанко покачнулся и глубоко вздохнул. Он не верил собственным ушам. Все, что он услышал, показалось ложью, специально придуманной для него. Даже подумал, что Витковская и Шульгин сговорились. Но все же нашел в себе силы махнуть рукой и произнести:
– Ладно, твоя взяла…
– Да погоди ты, Коля. Меня прошлые разговоры меньше всего интересуют, – отвечала счастливая Витковская. – Мне важно другое, как ты этого не понимаешь?
Поярков подсел ближе к Зимичеву и тихо проговорил:
– А ведь наш Николаша в нокдауне. Нужно как-то помогать ему, а я совершенно не знаю, что делать.
– Узнаем, если надо, – безразлично ответил Зимичев и, достав из портфеля книгу, с грохотом опустил ее на парту. – А вообще, Юра, тебе расслабиться надо, уж больно ты нервный в последнее время.
– С чего ты взял?
– По тебе вижу. Раньше ты ходил с фотоаппаратом, а теперь суетишься не по делу… Шульгин – нормальный парень и сам разберется, кто ему нужен.
– Но Достанко наш друг?
– Друг другом, а что он может предложить? Собачью выставку? Кактусы?.
– А ты? – не выдержал Поярков. – Что ты можешь предложить?.
Прозвенел звонок. В класс вошла Маргарита Никаноровна. Была она пожилая и близорукая. Даже от своего стола и сквозь очки не могла прочитать ни строчки на доске. Она преподавала математику, и некоторые из ребят, те, кто «не тянул», часто обманывали ее. Они могли, например, запросто подойти к учительнице, посмотреть в журнал и удивиться:
– А почему у меня нет оценки?
– Разве я тебя вызывала? – спрашивала учительница и виновато смотрела на ученика.
– Как же? На прошлом уроке… Еще сказали, что в последнее время моих знаний заметно прибавилось. Так радостно это было слышать, – меня не так уж часто хвалят.
– Да, да, припоминаю… Но, по-моему, я это говорила не тебе, а кому-то другому?
– Нет же, Маргарита Никаноровна, вы это говорили мне. Сказали «четыре». А я вот смотрю в графу, а «четырех» и нет. Куда же подевались мои «четыре»?
– Ну, может, забыла, голубчик. Сейчас я поставлю. Вот, в какую тут графу, в эту, что ли?
– Ага, спасибо! Люблю справедливость!
К этому уже успели привыкнуть, так что ни в ком из восьмиклассников не возникало ни чувства страха, ни чувства вины. То есть первое время, затаив дыхание, ждали, когда кто-нибудь из авантюристов попадется и будет высечен по всем законам справедливости. Никто не попадался. Авантюры стали будничным делом, и вскоре почти весь класс мирно созерцал, как совершается очередной обман.
Но манипуляции с отметками проделывали только самые отъявленные нахалы. Люди покультурнее поступали более деликатно. Когда их вызывали отвечать, они просто не выходили к доске. Маргарита Никаноровна работала недавно, замещала уехавшую учительницу. Она еще не знала всех ребят, и вместо вызванного шел кто-нибудь другой. Получал отличную оценку. Эта оценка тут же ставилась в графу того, кому и тройки много. И все, включая учительницу, были счастливы. Особенно она, радуясь прочным знаниям учеников.
Остальные мысленно произносили: «Не наше дело».
Шульгин, наблюдая такие сцены, молча удивлялся, – уж слишком легко можно было обмануть Маргариту Никаноровну. Она, как ребенок, доверяла всем и каждому. Но это не делало благороднее тех, кому она доверяла, не поднимало выше, а лишь вызывало жалость к ней самой.
Вот и сегодня обнаглевший Богданчик подступает к ней, напирая на стол животом, заикается и твердит:
– Да что же это д-делается? Еще п-позавчера имел пя-ать баллов, а сегодня – пустая к-летка? Ну, куда же д-девалась моя пятерка?
– Когда же ты мне отвечал?
– На той неделе, – врал Богданчик. – Полдоски исписал. Вы и п-поставили пятерку.
– А ты не обманываешь меня? – пыталась улыбнуться Маргарита Никаноровна, но уже брала ручку, чтобы поставить злополучную пятерку. При этом рука ее долго искала нужную клетку.
Никому из ребят и в голову не приходило встать на ее защиту, – настоящая коллективная спячка: одному плохо, а все молчат!..
Радостный, ухмыляющийся Богданчик шел по проходу. Он делал большие глаза, разевал рот, и этот его кураж впервые не понравился Шульгину.
Он повернулся к Богданчику и тихо спросил:
– Гол, да?
– Что?
– Я говорю, ты гол забил. Но в свои ворота…
– Тс-с, – нахмурился Богданчик, – а то и по твоим не промахнусь. Нашелся правдолюбец…
– Ребятки, в чем там дело? – вытянула шею Маргарита Никаноровна.
Шульгин уткнулся в тетрадь и вскоре забыл и Богданчика и учительницу. Весь остальной урок он замирал от блаженства и размышлял над предложением Витковской. Он представил себе занятия хореографического ансамбля: такой же зал, как в школе, только еще более светлый, а ребята – все в национальных костюмах, как Витковская и Головко вчера на сцене. И у каждого обязательно шарф… А кто это выглядывает из-за кулис? Да это же сборная баскетболистов готовится исполнять «Танец маленьких лебедей»…
Щеглы улетели
После школы Шульгин забежал домой и оставил портфель. Заскочил на кухню, схватил кусок хлеба и котлету, затолкал в рот и постучал в дверь соседа.
Анатолий Дмитриевич лежал в постели и принимал порошки. По комнате разбросаны вещи, газеты: пальто почему-то не на вешалке, а на полу, рядом с кроватью.
Клетка, в которой жили Орел и Решка, пустая, и на карнизах их тоже нет.
– Где они? – спросил Шульгин. Он разглядывал корм и блюдце с водой на дне клетки. За кормушкой, в самом углу висело крохотное серое перышко.
– Выпустил по комнате полетать, – сказал Анатолий Дмитриевич. – Я ж их и раньше выпускал, ты видел. Даже когда форточка открыта. Полетают по комнате, на форточке посидят, но чтоб улететь – никогда. А тут не к добру, видать.
– Зачем вы окно-то открыли? Вы же сами говорили, что погибнут.
Анатолий Дмитриевич долго смотрел на Шульгина влажными пожелтевшими глазами. Он словно бы только теперь задумался над тем, что произошло. Но, видно, понимал, что вернуть их невозможно, а потому сказал:
– А может, даст бог, выживут… Не все птицы после неволи погибают. Некоторые подстроятся и живут – кому как повезет. Может, и мои сумеют, умные были.
– А если не сумеют? Ведь до двадцать первого марта – больше недели.
– Не жалей, браток, одиноко им тут со мной. А там, может, к птичьему народу пристанут и жить останутся. Правда, вишь, холодно теперь, им нельзя в стужу… И хватит о них. Ты лучше скажи, что у тебя вчера стряслось?
– Вчера – это было вчера, – будничным голосом сказал Шульгин. – А сегодня – все иначе. Иду заниматься в хореографический ансамбль. – Он тут же пустился вприсядку, но, треснувшись коленом о ножку стола, поморщился и прекратил. – Обалдеть можно! А если не понравится – брошу, – говорил он и смотрел на свою правую ногу, которая все еще пыталась исполнить какое-то «па» и, будто деревянная, грохотала по паркету.
– Ой ли? Я и представить тебя танцором не могу.
– Да что там, – махнул рукой Шульгин и наконец справился с ногой. Отставил ее в сторону и продолжал: – И сам-то я себя не знаю, все узнать хочу… Достанко, например, говорит, что мне – только в цирке работать. Говорит, у меня такая голова, что на ней только дрова колоть. Но я не уверен… А Витковская говорит, что я – природный танцор… А что это вы болеть взялись? Вам же скоро опять в поход – лето близко, соловьи уже репертуар готовят.

– Пожилые и должны болеть – это норма. А ко мне такая гадость прицепилась, что, может, и не вылечишь. Но, если к лету выправлюсь, пойдем вместе?
– Можно и сходить.
Анатолий Дмитриевич поморгал, будто выдавливал слезу. На лице сгустились темные морщины. Он сказал, словно бы и не Шульгину, а самому себе:







