Текст книги "Кремль"
Автор книги: Иван Наживин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
Князья вышли на обочину торга и остановились: духота и давка смутили обоих. В одном месте свалка затерлась: били жулика. В другом травили для потехи собак. Там, горланя, дрались перепившиеся работники со стен кремлевских. Там кривлялся, потешая толпу, какой-то глумотворец. Стража вывела для прошения милостыни военнопленных, истощенных, замученных, кожа да кости. Держали их в деревянных загонах и в цепях. От стужи они укрывались в землянках, вырытых ногтями, и часто голодали так, что поедали дохлых собак, кошек и лошадей. Большое число пленных считалось доказательством могущества государя. Пьяных было многонько, несмотря даже на то, что татары, приняв ислам в 1389 году, запретили на Руси продажу спиртных напитков. Напивались больше самодельщиной всякой, но начало уже понемногу входить в моду и «горячее вино», то есть водка.
– И кто это только вино это придумал? – сказал князь Семен, издали глядя на мордобой.
– Мне Аристотель сказывал, будто придумали его аравитяне какие-то, – морщась на толпу, отвечал князь Василий. – И долгие годы будто соблюдали изготовление его в тайности. Но потом дознались до дела и другие. Генуэзцы бойко торговали живой водой этой, а от них, из Крыма, пошло оно лет сотню назад и на Русь…
– Нет, пойдем лутче домой… – сказал князь Семен. – Индо голова кругом идет от крика этого… Да и духота какая!..
В самом деле, москвитяне выбрасывали под стены Кремля всякую нечистоту. Тут же все и до ветру ходили. И кошки, и собаки дохлые валялись… Но к этому все привыкли: побранятся, побранятся на «духоту» да и ладно.
А стены твердыни московской кирпичик за кирпичиком росли…
XII. У князя Семена
Идти было совсем близко, до Фроловских ворот только. Хоромы князя Семена, богатые и поместительные, в смысле постройки ничем не отличались от других хором. Внизу подклети всякие, кладовочки, погреба, медуши, в которых хранились несметные запасы всякого добра. В среднем этаже помещалось зимнее жилье, изба, истопка с одной стороны, а с другой собственно клеть, светлица без печи, которая зимой кладовой служила. Между ними была просторная и светлая комната, сени, или сенница, к которой снаружи подстраивалось крыльцо. А над сенями помещалась горница, терем, повалуша, где жили затворнической жизнью женский пол и молодь со своими нянюшками и мамушками. Только в клети были красные, большие окна, а в остальных помещениях были они маленькие, задвигавшиеся дощечкой, «волоковые»…
По обширной, застроенной всякими хозяйственными постройками усадьбе сновало множество холопов. При виде князя они подтягивались и отвешивали ему низкие поклоны. Князь Семен был известен на Москве своей «людкостью», человечностью, наказания у него были редки, люди были хорошо одеты и накормлены и глядели весело. Умный вельможа не стремился идти против века, но не любил следовать за ним и вслепую.
– Голова-то, чай, нам не на то только дана, чтобы шапку горлатную было надевать на что… – говаривал он.
И если другие знатные люди содержали женскую половину, а в особенности дочерей в почти неисходном заключении терема, куда не имели доступа даже ближайшие родственники, князь Семен и тут вел свою линию, давал своим затворницам некоторую послабу и не подымал в отчаянии рук к небу, если кто-нибудь через забор видел, как его красавицы дочери качались в саду на качелях…
– Коли у девки стыдение есть, она и сама себя побережет, – говорил он, – а коли его нету, так ты хошь за семью замками ее держи, она все напрокудит… Чай, и сами холосты были, знаем!.. Порядок, знамо дело, блюсти надо, ну а по пустякам все же на стену лезть нечего…
Не успел князь с гостем подойти к крыльцу, как к нему с радостным лепетом бросилась его любимица, трехлетняя Маша, вся в золоте кудрей, вся в милых ямочках. Князь широко открыл ей навстречу руки:
– Машенька!.. Золотцо мое…
И, подхватив девчурку, он поднял ее высоко над землей. Девочка, вся сияя, гладила горлатную шапку его обеими ручонками, и на личике ее было восхищение.
– Ишь, какая!.. – очаровательно картавила она. – Ты и мне такую на торгу, батя, купи…
– Да зачем же покупать? – засмеялся князь. – Тогда лутче мою возьми… Стой на ножках, я на тебя ее надену.
Он опустил Машу на землю и, сняв с себя шапку, тихонько стал надевать ее на золотистую головку. Девочка растерянно расставила ручонки и ждала, как это все будет, но и головка ее, и плечики скрылись в шапке, и, возбуждая смех отца, и дяди Василия, и пожилой няни с добродушной бородавкой у носа, она стояла под шапкой неподвижно – только ножки маленькие виднелись внизу. И дворня, бросив работу, стояла в отдалении и улыбалась: Машу любили все.
– Ну, гоже ли? – смеясь, спросил отец.
– Го-о-оже… – нерешительно и немножко испуганно отвечал из шапки тоненький голосок. – Только ты лутче, батя, сними.
Князь, смеясь, снял с девчурки шапку и снова взял ее на руки.
– Нет, верно, тебе надо на торгу купить другую, – сказал он. – А эта великонька… Ну, беги с няней в сад.
И в отношении к детям князь вел свою линию. «Аще биеши младенца жезлом, – учили отцы духовные, – не умрет, но паче здравье будет. Любя сына своего, жезла на него не щади, наказуй его в юности, да в старости покоит тя…» Князь Семен на хребте детей своих жезла, однако, никогда не преломлял и краснел от досады, когда княгиня-мать иногда давала ребенку затрещину.
– Ну что ты дерешься? – говорил он сердито. – К чему это пристало? Коли ума нет, от этого его не прибудет, а коли есть, так ты словом бери, а не кулаком… Ох уж эти мне бабы!..
Но со всем тем, конечно, большая семья его была все же семьей своего времени и своего положения. Женщины все время проводили в рукоделиях легких, в примеривании все новых нарядов, в изготовлении все новых притираний. Всякая работа считалась для них позором. Даже кормить своих детей грудью было неприлично боярыне. Кормили женщин точно на убой и заставляли долго лежать, ибо женщина, чтобы нравиться, должна быть в теле. На которых лежание не действовало, те пили, чтобы растолстеть, какие-то особые водки. Тучность была в моде и у мужчин. И они должны были поражать обилием крови, и блеском червления ланит, и многоплотием. Мужчины подкладывали под одежду и в сапоги всякие штуки, чтобы казаться дороднее и сановитее. Отцы духовные обличали эти «сиятельные лица и светлость тела», но так как часто проповедник от многопищного и мягкого жития был сам поперек себя толще, то паства подталкивала один другого локтем в бок и посмеивалась в бороды… Отцы указывали на близкое истление, но и об истлении никто не думал, и все вместе с отцами весьма охотно предавали бессмертные души свои во власть бесу чревоугодия…
День для богатых и знатных людей проходил в обязательной праздности. Философы, в оправдание ее, ссылались даже на Геродота, который указует, что германцы праздность тоже почитали за честнейшее, а земледелие за самое низкое упражнение. Ничем не занятые богатеи, зевая, блуждали по покоям и по двору, шли к знакомцам и коротали с ними невыносимо долгий день в разговорах, пересудах, глумах и пианстве. И пьяницей считался не тот, кто, упився, ляжет спати, но «то есть пьяница, иже упився, толчет, бьется, сварится…».
Ежели богатеи и знать хотели убить время на охоте, отцы и тут восставали: «Кая ти нужа есть псов, множество имети? Кой ти прибыток есть над птицами дни изнуряти?» Стоило заняться музыкой, и это оказывалось сетями диавола. Диавол же был в зерни, в тавлеях-шашках и в шахматах… Единственно, что допускали отцы в качестве прохлаждения, была природа и заботы хозяйственные. «Аще хощеши прохладитися, изыди в преддверие храмины твоея и виждь небо, солнце, луну, звезды, облака овы высоци, овиже нижайше и в сих прохлажайся, смотря их доброту и прослави Творца тех Христа Бога. Аще хочеши еще прохладитися, изыди на двор твой и обойди кругом храмины твоея, сице же и другую, и прочая, такоже и двор твой, и аще что рассыпася или пастися хощет, созидай, ветхая поновляй, неутвержденная укрепи, прах и гной сгребай в место да ти к плодоносию вещь угодна будет. И аще хочеши вяще прохладитися, изыди во оград твой и рассмотри сюду и сюду, яже к плодоносию и яже к утверждению створи. Или аще не достало ти есть, изыде на поле сел твоих и виждь нивы твоя, умножающа плоды ово пшеницею, ово ячмень и прочая, и траву зеленеющуся, и цветы красные, горы же, и холми, и удолия, и езера, и источники, и рекы и сим прохлажайся и прославляй Бога, иже тебе ради вся сия сотворшего».
У князя Семена было, однако, свое любимое развлечение: он любил Божие благословение хорошего письма и добрые списки Божественного Писания, заставками доброзрачными украшенные. Он больно был бы рад иметь книги и иного содержания – он не монашил, как многие из его звания, – но о ту пору вся светская литература на Руси состояла из «Слова о полку Игореве» – отцам не удалось истребить его до конца, как они ни старались, – и «Слова Даниила Заточника», – которое неизвестный автор «писах в заточении на Белеозере и запечатах в воску и пустих во езеро, и всем рыба пожре, и ята бысть рыба рыбарем, и принесена бысть ко князю, и нача ее пороти, и узре князь сие написание, и повеле Данила освободити от горького заточения».
– Пойдем-ка в клеть, я покажу тебе кое-что, – сказал князь Семен, никогда не упускавший случая похвастать своими художественными приобретениями.
Они шагнули в светлую и веселую клеть.
– Погляди-ка вот на эту икону Святой Троицы, – проговорил князь Семен, показывая небольшой образ. – Из Новгорода привезли. Письмо новгородское сразу узнается по тому, что в золото отдает, а суздальцы – те пишут эдак в синь, мертвенно, я их не больно жалую. А эта вот работа Андрея Рублева: у него письмо эдак словно в дым, в облака ударяет. Говорят, это оттого, что много он вохры брал… Да это что!.. – с увлечением воскликнул князь. – Ты вот чего погляди…
Князь Василий невольно широко раскрыл глаза: на полотне была изображена женщина, и в лице ее было такое сходство со Стешей, что у него сердце загорелось. На руках она держала младенца, а долговолосые, кудрявые юноши казали младенцу рукописание какое-то.
– Что это? – спросил он.
– Это Богородица фряжская… – сказал тот. – У фрязей я ее и купил. И писал будто ее какой-то ихний хитрец именитый, вроде нашего Рублева Андрея. Ты погляди, только что не говорит! Эта-то не его письма, сказывали, а только с его Богородицы списано. Что, каково?
Князь Василий не мог глаз от Богородицы фряжской отвести. И хотелось ему выпросить ее у князя Семена, и было совестно: а вдруг как догадается?
– А эту знаешь? – продолжал князь Семен и развернул на рытом зеленом бархате стола большую книгу. – Это вот птица Строуфокамил. Она кладет яйца перед собою и сидит и смотрит на них сорок ден, вот как тут показано. А это вот Алконост – другие его Алкионом величают, – который вьет гнездо на берегу моря, а сам садится на воду. Семь суток сидит Алкион, пока не выведутся птенцы, и на это время стоит на море великая тишь. А это вот Кур, ему же голова до небеси, а море по колена. Егда солнце омывается в окияне, тогда окиян восколеблется и начнут волны Кура по перью бити. Он же, очутив волны, и речет: кокореку… И протолкуется сие философами так: светодавче, Господи, дай свет мирови! Егда же то воспоет и тогда вси куры воспоют в один год [18]18
Час.
[Закрыть] по всей вселенней…
– А эта?
На красивой пестрой заставке была изображена дева, которая, купаясь в синем море, плескала лебедиными крыльями.
– Это Обида… – сказал князь Семен, любуясь прекрасным, четким и тонким рисунком.
– Почему же обида?
– Не ведаю почему, но Обиду всегда так пишут… Гожа?
– Гожа…
Князь Василий повесил голову: и в его сердце живет обида горькая, но его обида не так красносмотрительна…
– Князь Иван Юрьич Патрикеев… – распахнув дверь, проговорил от порога отрок.
– Милости просим, батюшка!.. Давно ожидаем… Добро пожаловать…
XIII. Незримые ставки
– Ну, как тебя Бог милует, батюшка? – обратился князь Семен к тестю.
– Живем, хлеб жуем, зятюшка… – сняв горлатную шапку и вытирая пот, отвечал князь Иван Юрьевич. – Как твои здравствуют?..
– Все слава богу, батюшка…
– Ну, слава богу лучше всего… А к тебе кое-кто из наших еще собирается. Надо бы нам совет держать…
– Садись пока, отдыхай… – собирая свои сокровища, сказал князь Семен. – Кто да кто быть хотел?
– Да все хотели бы, опасаются только… – садясь, отвечал князь Иван Юрьевич. – Курбский, сватушка твой, стал вон даже об отъезде к великому князю литовскому поговаривать. Да что, старый Кобыла и тот вчерась грозился: отъеду, мол… Я еще посмеялся ему: куда нам с тобой отъезжать? Разве на погост… Вишь, сына его, Петьку-щапа, не пожаловал государь рындой правой руки… Не дают места холопа, так он и о вольности боярской вспомнил…
Отрок снова распахнул дверь и впустил в горницу еще троих гостей. То были Беклемишев-Берсень, великий задира, Иван Токмаков, рыженький, щуплый, с востренькими глазками, и дьяк Жареный, сухой, черный и волосатый, с большими сердитыми глазами. Обменялись поклонами, о здоровье осведомились, все как полагается, по чину, не торопясь, и расселись по лавкам…
– Ну, что новенького слышно? – спросил, смеясь глазами, князь Семен.
– Вота!.. – засмеялся Берсень всеми своими чудесными зубами. – Ты, поди, первый человек теперь около великого государя – не тебе у нас, а нам у тебя спрашивать!.. – смеялся он, оглядывая всех веселыми карими глазами.
– Ну что ж… – погладил свою бороду-диво князь Семен. – Я к ответу готов… Но хорошего ничего не слыхать, гости дорогие, ни с которой стороны, а плохого хоть отбавляй… Вам ведомо, что хан золотоордынский готовится идти на Москву, а великий государь и в ус не дует. С Литвой все размирье идет. А кроме того, нелады у него и с братьями. Не будь старой матушки его, инокини Марфы, он враз съел бы и Бориса Волоцкого, и Андрея Углицкого, да старушка все за них заступается. А те пользуются, под ее рукой баламутят. Новгородцы, прослышав про все нелады наши, а в особенности про размирье с татарами, снова стали с Казимиром литовским ссылаться, и, по-моему, не сегодня, так завтра, а бунт учинят они беспременно. Нужды нет, что колокол их в Москве, – они и без колокола так назвонят, что тошно будет…
– Ну, пошумят, пошумят да и отойдут… – усмехнулся Жареный. – Кто новгородцев не знает?
– А заметили вы, бояре, – спросил Берсень, – что колокол их совсем не так звонит, как наши московские колокола? Сколько бы их враз ни звонило, его всегда слышно…
– Да… – сказал князь Семен. – Его сразу отличишь. И чистый такой голос – словно он песню поет какую.
– Ох, не до песен нам, братцы!.. – вздохнул князь Иван. – Загорится под Новгородом, а там пойдет и с других углов забирать…
– Я и говорю, что дела не хвали… – сказал князь Семен. – Великий государь вызывал к себе Аристотеля и повелел ему поспешать пушки новые лить… Ежели пойдет он теперь ратью против Новгорода, – а он крепко против них опалился, – пожалуй, на этот раз от Новгорода-то и мокрого места не останется. А на татар словно и внимания не обращает: татарщина-то [19]19
Дань татарам.
[Закрыть] нами ведь девять лет, кажись, не плочена… Знамо дело, татары против прежнего ослабели, ну а все же глядеть с кондачка на Орду, по-моему, не следовало бы… И Кремля достроить не дадут, опять из-за Москвы-реки высыплют… А-а, жалуйте, гости дорогие… – ласково обратился он к новым гостям, которые вошли в клеть. – Милости просим!..
То был князь Данила Холмский, высокий, тучный старик с сивой бородой на два посада, и любимец государев дьяк Федор Курицын. Опять степенно раскланялись все, осведомились о здоровье неторопливо и уселись.
– Так… – сказал князь Иван Патрикеев. – Так что же, по-твоему, нам делать надобно?.. Это мы о делах наших толкуем, – пояснил он вновь прибывшим. – Что-то словно у нас они маленько позапутались… Ты сам знаешь, не больно нас много, однодумов-то, да и то есть промежду нас и такие, что, пожалуй его государь окольничим или сына его рындой, он враз от дела отшатнется и против нас станет…
Все ходили вокруг да около. Вся суть забот их была в том, что великий государь с каждым днем забирал все больше да больше силы и оттирал их на задний план. Но говорить напрямки опасались: с Иваном шутки были плохи. Князь Семен заглянул за дверь.
– Ну, что же там? – спросил он старого дворецкого.
– Все готово, княже… – поклонился тот в пояс.
– Жалуйте, гости дорогие, хлеба-соли наших откушать… – обратился приветливо князь Семен к гостям. – Батюшка, князь Данила, князь Василий, жалуйте…
Он знал, что за чарками языки развяжутся скорее.
Все направились в сени. Князь Василий едва оторвался от фряжской Богородицы, с которой он глаз не сводил, и подавил тяжелый вздох…
Все, помолившись, чинно расселись за отягченный всякими брашнами и питиями стол. Посуда была вся деревянная, с позолоченными краями, изготовленная монахами по монастырям. Оловянные торели и блюда были еще большой редкостью. Тарелок, вилок, ножей не полагалось совсем, ели перстами. Хрусталь был такой редкостью, что его упоминали даже в завещаниях. У князя Семена все было богаче других, но все же простота большая была во всем обиходе. Роскошью были разве только серебряные кубки, которые стояли перед каждым гостем: они были обязательны, чтобы пить здравицы.
– Ну, во здравие великого государя…
Все выпили до дна, но без большого воодушевления… Расчеты князя Семена оправдались: языки стали мало-помалу развязываться. В молчанку играть было невозможно, дело не терпело. Если большие князья отстаивали свои права и преимущества, то люди середние, как Берсень или дьяки, те стремились дать Руси во всем порядок.
– Так вот, гости дорогие, быка надо нам брать за рога… – сказал князь Семен. – Ходить вокруг да около времени нету. Жизнь пошла у нас не по старине, не по обычаю…
– Верно, княже… – согласился бойкий Берсень. – С тех пор, как Софья у нас появилась, и началось это нестроение наше. Которая земля переставляет свои обычаи, та недолго стоит. Теперь государь, запершись, все дела государские у постели решает. На людях он показывает, что встречь слово любит, что не гневается даже, когда к делу, и на поносные и укоризненные слова, а потом все на свой салтык повернет. В старину так не водилось. В старину бояр и советников слушали. С этим высокоумием и несоветием великого государя трудно земле управу дать…
– Вон Курбский все об отъезде толкует… – сказал князь Данила Холмский. – Может, он и отъедет, а может, и голову тут оставит. С великим государем жди всего. Софья-то, сказывают, беременна. Ежели она родит государю сына, положение ее станет еще крепче: Ивана Молодого великий государь не больно жалует…
– Да чего там и жаловать: ни с чем пирог… – сказал сурово дьяк Жареный.
– Ох, как бы не ошибиться тут!.. – покачал тяжелой головой своей князь Семен. – Думается все мне, что Иван рохлей только прикидывается, а коготки есть и у него. Может, потому он все и охает, что при ндравном родителе-то эдак жить покойнее… Ну, во здравие дорогих гостей!.. Князь Данила, что же ты?
Зазвенели кубки.
– Рохля он или не рохля, это дело второстепенное… – поглаживая свою соболью бороду, проговорил обстоятельный дьяк Федор. – Надо дело поставить на Руси так, чтобы во всем закон был, а не то что – куда хочу, туда и ворочу. Надо по правилу жить…
– Вот Судебник скоро составят, и будет всем закон… – притворился непонимающим хитренький Токмаков.
– Я не о том говорю… – с некоторой досадой отозвался Курицын. – Судебник-то – закон для народа, а закон нужен для всех. Иной раз поглядишь и не поймешь, не то Русь – вотчина великого государя, не то государство, не то помещик он, не то верховная власть…
– Да ты это к чему?
– А к тому, что и для великого государя не усмотрение надо, а закон… – сказал дьяк. – Ему же так лучше будет… – поторопился он смягчить. – Вот, скажем, наследником у нас теперь Иван Молодой. А о Софье толкуют, что она беременна. Так вот: ежели она родит сына, кто же будет наследником? Неизвестно. Вот тебе смута и готова. А надо, чтобы закон это предусмотрел…
– Да и трудно такую державу, как Русь, одному управить… – сказал князь Семен. – И с законом трудно, а без закона и того труднее. Негоже, что великий государь бояр стал от совета удалять.
– Да и то сказать: зачем будем мы отказываться от прав наших? – вставил князь Данила.
– Все это так, да как вот к делу-то подойти? – сказал Токмаков. – Умный подход – это уже полдела…
Помолчали: говорить или не говорить? Но дело не терпело.
– Ежели у Софьи родится сын, то, пожалуй, Ивана Молодого великий государь от дел отставит… – сказал князь Иван Патрикеев. – А за новым наследником-то Софья стоять будет. А это такой бабец, что… Ну да чего там толковать-то, сами знаете…
Точек над i бояре не ставили, но все понимали, что в предстоящей игре опираться надо будет на Ивана Молодого, провести его, в случае удачи, на престол, а предварительно заставить целовать крест на том, чтобы при государе совет боярский был. А что он теленок-то, так это, пожалуй, и лучше. Все отдавали себе отчет, что игра такая при Иване III и тяжела, и опасна, но не хотелось старым державцам в простых слуг государевых превратиться, а второе – в этом дьяк Курицын был вполне прав, – надо же, в самом деле, и о Руси подумать, надо ей закон и порядок дать…
И долго шумели просторные сени именитого князя речами застольными. Несмотря на выпитые вино и меда, все были начеку, но, и недоговаривая, все же общую линию наметили, а те, что похитрее и в делах человеческих поопытнее, те наметили уже потихонечку и линию поведения личного: как и когда, в случае чего, отойти в сторону, как и когда обскакать сегодняшних союзников, а буде понадобится – и свалить их и по ним подняться повыше: иначе дела человеческие не строятся.
В Москве отошли уже вечерни. Широко раскинувшийся по своим холмам – их было совсем не семь, как, в подражание Риму и Византии, утверждали некоторые славолюбцы, – город в лучах заката был весь золотой. Благодаря хозяина тороватого за угощение, гости встали из-за стола и один за другим, не сразу, выходили из сеней на ярко сияющий двор. Слуги с конями поджидали их у крыльца. И в то время как князь Василий, уже сев на коня, сговаривался о чем-то с Берсенем, из соседних хором князя Холмского, из высокого терема, на него с восторгом смотрели из окна косящатого чьи-то горячие голубые глаза…
И когда князь Василий с отцом в сопровождении холопов скрылись за углом тесной и духовитой улицы, молоденькая – ей только что минуло восемнадцать лет – Стеша, жена князя Андрея, бросилась перед божницей своей на колени: ни днем ни ночью не давал ей покою образ князя-мятежелюбца!.. Наваждение это тем более пугало Стешу, что по характеру своему она была скорее черничка, чем боярыня московская. Она многие часы проводила на молитве, строго блюла посты, усердно помогала нищей братии и жила не столько на трудной земле этой, сколько в мире потустороннем. Если бы воля, она и замуж не пошла бы, но крутой отец ее, князь Курбский, согласия и не спрашивал…
Со слезами на прекрасных голубых глазах Стеша стояла на коленях перед божницей, но не чувствовала она теперь той помощи, которую раньше всегда подавала ей Пречистая в трудные минуты ее молодой жизни. Вспомнилось ей опять и опять, что женат князь Василий, что другую ласкает он, что никогда, никогда не будет он ее. И со стоном глухим повалилась бедная Стеша на ковер перед образами, и лежала, и сжимала руки белые, и трепетала вся, словно насмерть раненная белая лебедушка…
А за дверью тихонько плакала Ненила старая, мамушка, которая выходила ее: она видела, что тяжко скорбит ее касаточка сизокрылая, но не знала она, что за горе точит сердце…