Текст книги "Кремль"
Автор книги: Иван Наживин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
XLIII. Прощание
Мать Серафима лежала на полу у себя в келии пред образами… Это была не молитва. Это была неподвижная бездна боли. С того вечера, страшного и восхитительного, когда она впервые узнала счастье любить и черное горе в один миг это счастье потерять, она ни одной минуты не раскаивалась в том, что нарушила свои обеты, – она раскаивалась в том только, что не нарушила их раньше. Она и на мгновение не могла теперь признать, что, приласкав и пригрев душой ею же измученного любимого человека, она совершила какой-то грех. Ей непонятно и чуждо было то ее прежнее состояние, когда она, в ужасе перед грешной любовью, забилась в крепь монастыря, а его оставила одного мучиться в мире. Точно кто-то сорвал вдруг с глаз ее и с души какие-то проклятые покровы, она вздохнула душистым, вольным ветром жизни, раскрыла крылья, чтобы лететь, но – лететь было уже некуда, не к кому, незачем…
Москвитяне думали сперва, что князья Патрикеевы тоже будут казнены, но казнь была заменена им пострижением в монашество. По Москве был пущен слух, что то митрополит Симон отмолил им жизнь у грозного государя, и москвитяне умилялись и над добрым митрополитом, и над милостивым государем. То, что на князя Василия силой надели черную мантию, Стешу не страшило: она знала теперь, что ее легко сбросить даже тогда, когда она надета добровольно. Правда, теперь задача соединить их жизни много труднее: за ним, по крайней мере первое время, будут зорко следить. Но если она заставила его прождать чуть ли не полжизни, почему же теперь она, виноватая во всем, не может искупить свою страшную ошибку тоже ожиданием?
Она знала, что все препятствия можно победить, но то, что случилось в саду, этот жуткий холодок, который она в нем вдруг почувствовала едва уловимо, надломил ей крылья, и вот она лежит перед Пречистой без молитвы, скорее по привычке, как лежала, бывало, она раньше, в минуты огневых искушений, когда он, любимый, единственный, звал ее во тьме ночей за собой… И она все старалась уверить себя, что этот холодок жуткий ей помстился, что этого совсем не было и что впереди перед ней все же радость и свет.
В дверь легонько постучали…
Она торопливо встала, наскоро привела себя в порядок и, подойдя к двери, отворила. В коридоре стояла одна из сенных девушек Холмских, Даша.
– Я за тобой, матушка… – поклонилась она. – Иди домой поскорее: Ненилушка наша помирает и проститься тебя зовет.
– Господи, помилуй… – перекрестилась Стеша. – Что с ней?
– Не знаю… Только совсем плоха…
– Погоди минутку – я только матушке игуменье скажусь…
Она исчезла в пахнущем ладаном коридоре и скоро вернулась.
– Пойдем…
Привратница с поклоном выпустила их за калитку, и сразу мать Серафима замерла: в нескольких шагах, навстречу им, шли по улице два высоких монаха. То были князь Василий с отцом. Одно мгновение, и короткое, и бездонное, Стеша и Василий смотрели один другому в глаза, в самую глубь души. Они молчали, но глаза говорили так, как могут говорить только глаза: включая в секунду вечность. И ее милые, голубые глаза сказали ему, что он для нее по-прежнему все, что она вся его, что, глядя на него, нового в этой черной одежде, она обмирает в ужасе, но знает, что стоит ему захотеть, и они будут вместе; а его полные горечи, слегка косящие глаза, точно похоронными звонами какими, говорили ей, что хоть и люба она ему, как никто, но скорбная сказка долгой любви их оборвалась, умерла в отравленной душе его, что впереди только холодная пустыня, что черный куколь и мантия – это, может быть, лучшее для души его, что он для жизни живой и теплой – мертв. И не то что князь Василий не верил счастью с ней, нет, он вдруг узнал, что веру в счастье для человека вообще он потерял уже давно, а может, по-настоящему и никогда не имел ее, что свидание в саду только раскрыло ему окончательно, что на дне кубка жизни – горечь полыни и ничего больше. Ему вдруг почудилось, что он жив только злобой к жизни, жив назло жизни, только для того точно, чтобы отравить ее еще больше и себе, и другим. И она поняла, что тот холодок, который она с ужасом почуяла в саду, не приснился ей, а что это только и есть, это только и осталось…
Князь Иван удивленно взглянул на сына и слегка тронул его за рукав:
– Что ты? Пойдем…
Князь Василий низко, по-монашески, склонился перед Стешей, а она, вся побелев, – перед ним, и оба, ничего не видя, пошли каждый своим путем, не оглядываясь…
Баушка Ненила была уже при последнем издыхании. Она все же узнала свою любимицу скорбную и имела еще силы тихой улыбкой проститься с ней навеки… Стеша горько плакала над угасающей старухой и над всей страшной, угасающей жизнью своей…
XLIV. Глушь весенняя
Неподалеку от Кирилло-Белозерского монастыря, на берегу Шексны, светлой и пустынной, только недавно вошедшей в берега, сидело четверо: очень постаревший и побелевший старец Нил; новый инок Белозерского монастыря Вассиан, еще недавно в миру славный князь Василий Патрикеев; маленький боярин Григорий Тучин, тихий, в бедной одежонке, с холщовой сумочкой за плечами, и постоянный спутник его, добродушный бродяжка Терентий с совершенно голой головой: то были следы огня, уготованного вольнодумцам новгородским владыкой Геннадием.
– А как же ты из узилища-то владычного освободился? – спросил Терентия старец Вассиан.
– Вот боярин наш постарался… – добродушно сказал Терентий. – Отец Григорий, тот на Литву подался, а я как-то оробел. Да чего я там, на Литве, искать буду?
– Деньги взяли? – зло спросил Вассиан маленького боярина.
– Знамо дело… – проговорил Тучин. – Дьяк Пелгуй на этих самых еретиках немало заработал…
Помолчали, любуясь Шексной, ее светлым простором, ее ясной тишиной. Исхудавший Вассиан, как всегда, был угрюм и желчен. Его влекла к себе та правда, которою жили тут, в пустыне, лучшие из иноков, но в то же время он как-то не верил и им и раздражался, что и они не дают ему той полной правды, которая избавила бы его от всяких сомнений раз навсегда, за которую можно было бы без сожаления отдать душу. В суждениях своих он был всегда нетерпим и резок. И Нил часто качал на него своей белой головой и улыбался, как ребенку:
– Да нельзя же так рвать и метать во имя Его!.. Правда, Он говаривал, что не мир Он принес на землю, но меч, а все-таки благо тому, кто этого Им оставленного меча – не поднимет…
В последнее время Нил все более и более смелел мыслью и часто сам в тишине дивился тем просторам, в которые она его заводила, но он оставался верен своему старому обычаю передавать откровения Господни только людям «своего нрава», как говорил он, только могущим вместити. Когда такие вот слова, как о мече, срывались у него нечаянно с языка, он каялся в своей келейке и снова клал себе зарок не метать божественного бисера на ветер. К писаниям он относился все свободнее. Он понимал, что свет, изливаемый великими творениями времен уже сгоревших, может светить путникам по пустыням жизни, но что откровения Господни людям все продолжаются и что прежде всего не нужно угашать духа своего. «Человека почте Бог премудростию и разумом и самовластна сотвори его…» – говорил он. Слова эти, к удивлению своему, услыхал он от Данилы Агнеча Ходила, который с неистовым собирателем праха земного, Иосифом Волоколамским, прибыл по делам в Москву, и в устах Данилы слова эти поразили его чрезвычайно. Он видел, что тот говорит их, не понимая, что он говорит, и из этого видел он, как легковесны слова человеческие вообще и как в то же время опасны. И все чаще и чаще приходил он к заключению, что никакие – ни древние, ни его личные – писания ни на что не нужны…
– Куда же ты теперь, боярин, путь держишь? – спросил Вассиан Тучина.
– А куда Бог приведет, отец… – сказал тот тихо-покорно. – Устал я, отче!.. Может, и малодушие это, да что с сердцем поделаешь? Да и нужно ли стеснять его? Не лежит оно у меня к смятениям человеческим. Вот и хотим мы с Терентием подальше в леса податься, чтобы никому не мешать…
– Да, да… – вздохнул тихонько Нил. – Но хорошо глаголет великий учитель наш авва Исаак Сириянин: «Преследуй сам себя – и враг твой прогнан будет приближением твоим. Умирись сам с собою – и умирится с тобою небо и земля. Потщись войти во внутреннюю клеть твою – и узришь клеть небесную, потому что и та и другая – одно и то же и, входя в одну, видишь обе. Лествица оного царствия внутри тебя, сокровенна в душе твоей. В себе самом погрузись от греха и найдешь восхождения, по которым в состоянии будешь восходить…»
Долго молчали, слушая нарядные трели зябликов, пересвистывание куличков по песчаным отмелям, пение скворчиков над келейками…
– А как, нововеров на Москве теперь не очень тревожат? – спросил Тучин Вассиаиа.
– Пока нет… – отвечал тот. – Но великий государь слабеет, верха все более в делах берут Василий с матерью да Иосиф Волоколамский, а у него первое дело – смирять жезлом: брат ли какой в церкви задремлет или кто не по его думает… Эти своего добьются…
– В испытаниях и отсеется чистое золото от грязи мирской… – проговорил задумчиво Тучин. – И будет золота немного – оттого и цена его так высока, что его немного. А-а, отец Павел!.. – вдруг светло улыбнулся он. – Сколько времени не видал я тебя…
К ним подошел Павел. Еще светлее был этот оборванный, в рубище инок, и чудны были его удивительные очи, не только видевшие свет небесный, но и излучавшие его. С ласково-детской улыбкой он обежал всех глазами и задержался на мгновение на разбитых лапотках Терентия. Он быстро сел на пригорок, разулся – у него лапти были совсем новые – и с низким поклоном протянул их Терентию.
– Прими Христа ради, братик… – ласково проговорил он. – Ишь, твои-то совсем расстроились…
– Да что ты, отец? – смутился Терентий. – Земля, погляди-ка, какая еще холодная!.. Как можно?
– Земля – мать наша: как же я буду матери бояться? – улыбнулся Павел. – Бери, бери, сотвори мне радость!..
Поколебавшись, Терентий принял лапти и, качая головой, подвесил к своей котомке.
– Ну, спасибо… Завтра с утра, на здоровье тебе, надену…
Павел быстро склонился перед ним в земном поклоне. Терентий, еще более смутившись, сделал было движение удержать его.
– Не замай, не замай, братик!.. – ласково проговорил Павел. – Я за то тебя благодарю, что я радости вечной чрез тебя причаститься сподобился…
Князь Василий смотрел на светлый лик инока: да ведь вот, вот есть же оно!.. На слегка косящих глазах его выступили слезы, и он, чтобы их скрыть, отвернулся к реке.
– Не скрывай, не скрывай, отец, благодати!.. – подметив его волнение, мягко сказал ему Павел. – То – дар Божий… Плачь и слезам твоим веселися: не всем даны оне…
Маленький колокол убогой колоколенки тоненьким голоском позвал всех к поздней обедне. К монастырю со всех сторон тянулись уже богомольцы, и дальние с котомочками и подожками, и окрестные крестьяне, серые, бедные люди в домашних сермягах и чистых, по случаю воскресенья, лапотках. Было известно, что сегодня служить будет сам старец Нил, и потому народ шел в церковь охотнее обыкновенного.
– Не пойдете ли помолиться с нами? – ласково спросил Нил Тучина и Терентия.
– Спасибо, отче… – так же ласково ответил маленький боярин. – Мы уж в свой нерукодельный храм пойдем…
– А я сегодня постоял бы… – сказал Терентий. – Давно уж не бывал я у обедни…
– Так ты иди… – одобрил Тучин. – А я тут подожду тебя.
В маленькой, бедной церковке из сосновых бревен, обвешанных местами янтарем душистой смолы, началась служба…
Нил в своем уединении временами шагал точно по вершинам веков, продумывая те думы, которые до него сотни и сотни лет думали люди и в африканских пустынях, и в солнечной Элладе, и в скитах Сирии, и на берегах Геннисаретского озера, намечая пути тем людям, которые будут жить после него века. В душе его торжественно звучали голоса веков и народов. В его душе была безбрежность мира. Но теперь, в эти умиленные минуты, он легко снизился до этой бедной церковки, до этой темной деревенской толпы, которая внимала ему, и, вкладывая всю душу в каждое слово свое, он искал и находил пути к этим лесным сердцам, затеплившимся вкруг него, подобно чистым лампадам: никто не умел так брать эти сердца в светлый полон, никто не поднимал их так просто, без всякого усилия горе, туда, откуда лился свет невечерний, свет незримый, свет тихой радости всему, что есть в жизни…
Строго и торжественно отвечал тихому старцу монастырский хор. В других монастырях держались пения демественного, то есть басами и тенорами, но у Кирилла Белозерского придерживались старинного, столпового – одними басами, пения, и глубокие, суровые голоса эти, подобные колоколам, как нельзя более шли ко всей этой бедной северной природе, к этой бедной церковке, к этой бедной крестьянской толпе, ищущей тихого пристанища в земных скорбях своих. Терентий чувствовал, как при умиленных возгласах тихого старца слезы выступают у него на глазах, – тут слез никто не стыдился, – текут по ввалившимся, обожженным в Новгороде щекам и теряются в клокатой бороденке. Не нужны были бродяжке ни образа, ни дым кадильный, ни малопонятные воздыхания хора, ни даже слова старца священника, но они ничему в нем не мешали, и много пострадавшая от людей душа его легко подымалась над землей и умиленно припадала к подножию светлого престола Того, Который только Один в мире и бесспорен…
Замешавшись в толпу, повесив голову, не молясь, стоял в церковке новый инок Вассиан и слушал мрачные напевы своей взбаламученной души. В обстановке храма, под молитвенное пение хора суровых голосов все в ней окрашивалось особенно ярко – и то, что раньше было смутно, теперь делалось понятно и углубленно. Самое тяжкое в жизни для него было то, что он ничего не знал наверное, что ни на чем не мог он успокоиться окончательно. Все, что знал он наверное, – это только то, что тесно ему в мире невыносимо, что люди точно душат его. Ну, есть среди них такие, как Нил, как Тучин, как Павел, как бродяжка простодушный Терентий, но они словно для того только и существуют, чтобы еще гаже виделись остальные. И единственная подлинная радость гадов этих давить, не давать им покоя, отравлять им всю жизнь. Раз своим присутствием смердящим отравили они всю вселенную, так чего же и жалеть их? «А Стеша?..» – нежно пропело в душе… Он тихонько потрогал ладанку ее, и вспомнился ему черный, сырой вечер, и запах соломы, и жаркий шепот ее… Кто знает, может быть, он все же нашел бы с ней счастье… Но не принимает сердце, что она была женой Андрея. Ему надо все, все, все, до последнего уголка души, а так, чужое, захватанное, нет!..
И он думал отравленные думы свои, а вокруг него, вздыхая, плача, тихо молились мужики в лапотках, бабы сморщенные, и, хотя не понимали они ничего из того, что свершалось у алтаря, были они все умилены и согреты тихим старцем и чувствовали себя хоть на время в надежном пристанище…
А тем временем пока в бедной церковке, в убогой ризе, над бедной толпой торжественно совершал богослужение тихий старец – старец-великан, старец-ребенок, – на опушке звенящего вешними песнями леса, на берегу тихо-светлой Шексны, припав к пахучей земле, лежал маленький боярин и, все забыв, привычно, доверчиво, сладостно исповедовал ей, Матери-Деве, грехи свои вольные и невольные, словом, делом и помышлением. И он ясно слышал ответы ее благословляющие и ласковые…
XLV. Неизбежное
В беседе со старцем Нилом Вассиан не ошибся: Иосиф Волоколамский, поджигаемый Данилой Агнечем Ходилом – он брал в монастыре все большую и большую силу, – крепко нажимал на великого князя Василия, а тот вместе со стареющей, но такой же неуемной матерью наседал на усталого от жизни Ивана. Старику все более и более казалось, что, в самом деле, нечего искать каких-то там новых путей по жизни, что старые будут понадежнее. Ну хорошо, воспользуется он, например, вольнодумцами, чтобы скрутить попов, а потом те же вольнодумцы, справившись с попами, за него возьмутся. Владыка митрополит намедни сказывал, что лет сто назад такие же еретики в Болгарии были, богумилами прозывались, и они учили не повиноватися властителям своим, хулить богатых, отец духовных ненавидеть, мерзкими Богу мнить работающих царю и всякому рабу не веля работати господину своему… Раскачать все ничего не стоит, а потом?..
– Ну что же, сынок?.. – сказал как-то он сыну-наследнику. – Надо дерзким окорот дать, которые больше других голову подымают…
– Да кто же больше вреды делает, как не княгиня Елена да дьяк твой Федор Курицын? – сказал Василий.
Иван сурово нахмурился.
– Напролом идут только дураки!.. – сказал он сердито. – Елена мне все же сноха, и, пока я жив, я не дам тебе сводить с ней счеты. И дьяка Курицына не дам: он в делах государских понимает куды больше тебя, и таких советников отцовских тебе первому беречи бы надо. Что он за нововеров тянул, так это, может, потому, что это мне на руку было, а увидит поворот у меня, и сам повернет. Ты должен о деле государском думать, как лутче Руси порядок дать, а ты думаешь только, как бы нагадить тем, кто тебе не люб… Пошел!
И он сердито стукнул подогом в пол. Глаза его метали черные молнии. Он жалел, что связался с этими мелкими дураками. И впервые почувствовал он, что под ногами его твердой почвы нет, что, закрой он глаза, от всех его трудов, может, ничего не останется. В груди стало тесно, сердце забилось, как птица в тенетах, и не хватало воздуху…
Он отдал приказание забрать несколько вольнодумцев, но сейчас же и отменил его: ударить всегда время будет. Напор на него со всех сторон усилился. Смерть Софьи подорвала его силы: «Вот всю жизнь хитрила да чего-то добивалась, а от смерти не отвертелась…» – и сделала его еще больше ко всему равнодушным – делайте как хотите… И он дал согласие собрать освященный собор…
Отцы точно на крыльях летали. Митрополичьи покои в Кремле зашумели, как встревоженный улей. Но сразу в лоне самой Церкви обнаружился непримиримый раскол: с одной стороны стала немногочисленная кучка истинных иноков, во главе которых был всеми чтимый Нил со своим учителем, беленьким, кротким старцем Паисием, а с другой – огромное большинство их противников, которых самоуверенно вел Иосиф Волоколамский. Данила Агнече Ходило усердствовал из всех сил. В победе «иосифлян» никаких сомнений не было – и они уже теперь ходили победителями. Геннадий новгородский пламенел…
И после молебствия, в котором Господь приглашался благословить «иосифлян» на предстоящее действо, началась пря. Бой открыл Иосиф. Всем было известно, что он трудится над рукописанием великим: «Некие главизны божественного писания Ветхаго же Завета и Новаго на криво сказующе и к своей ереси прехыщряюще и баснословия некая и звездозакония учаху, и по звездам смотрити и строити рожение и житие человеческое». И потому отцы смотрели ему в рот. Митрополит держался осторожно в тени. Помалкивал и великий государь…
– Отцы и братие… – очень уверенно начал Иосиф. – То, чего с трепетом сердечным ожидала Святая Русь столько времени, соизволением Господа нашего Иисуса Христа и Пречистой Матери Его, Приснодевы Марии, и великого государя нашего Ивана Васильевича всея Руси и с благословения владыки митрополита Симона всея Руси, наконец, свершилось: мы здесь, в самом сердце Руси православной!.. Приступим же благопоспешно к тому великому и святому делу, на которое благословил нас Господь…
Он знал, что армия его к бою готова и что не стоит тратить время на подбадриванье своих воинов. Только поголовное истребление еретиков положит конец опасным шатаниям. Даже раскаивающихся не следует миловати, ибо – заверял он – «раскаяние еретика Господу скорее неприятно». И молитвою его убити, волка хищного, или руками – едино есть: Моисей скрижали руками разбил, Илья-пророк четыреста жрец языческих закла, и Финеос брата, с мадиамлянынею блудяща, прободе, и апостол Петр Симона-волхва молитвою ослепи, и Лев, епископ катанский, Леодора-волхва петрахилью связа и сожже, дондеже Леодор сгоре, а епископ из огня не изыде, а другого волхва Сидора той же епископ молитвою сожже…
– Будь ревнитель ко Господу Богу, – воскликнул он в сторону Ивана, – не попусти еретикам хулити имени Христа Бога, помяни Владыки своего Христа человеколюбие, колико ради тебя сотвори: небо, солнце, луну и звезды, землю, море, источники и реки, и вся движущаяся в них, и яже по воздуху летающая, все тебе даде и надо всеми царем тебя постави. Бог вольную и бесчестную страсть претерпе тебе ради и будущая благая тебе обеща, и царство небесное, и с ангелы житие, а ты не хощеши злодейственным еретикам воспретити, восстати, устрашити!..
Отцы со всех сторон с христианскою укоризною смотрели на великого государя: неужели и сие красноречие не подвигнет его на брань с воинством сатаниным? Но Иван был хмур: весь этот шум только утомлял его. Данила Агнече Ходило наддал:
– Все меры кротости и любви исчерпаны, приспело время брани!.. – возгласил он, пламенея. – Восставим падших, взыщем заблудших, обратим прельщенных: овех сладостными словесы и сладостнейшими беседами и тихими и мягкими врачевании пользовати, овех же свирепо, и страшно, и жестоко противу недугу врачевания приносити, точно милостивно, человеколюбно, душеполезно, спасительно. Языком страшно и свирепо глаголя, душою же и сердцем милостию разливаяся… Да, отцы и братие, ревность и ярость о Господе должны мы имети, любомудрствовати свободно над страстьми…
Тихие, сочувственные возгласы с мест, скорбное помавание глазами, вздохи смиренные – все ясно говорило, что огромное большинство собора на стороне Иосифа. Но недаром крепили душу свою в тиши лесов заволжские старцы: не убоялись они встать против этой бури сладчайшего человеконенавистничества.
– Не подобает нам судити никого, ни верна, ни неверна… – едва слышно прошелестел весь от старости прозрачный старец Паисий с бородой впрозелень, в жалкой ряске и клобуке порыжевшем. – Нам подобает только одно: молитися о всех. А в заточение или, пуще того, казни смертной никак нельзя предавати никого же…
Черная рать негодующе зашумела: а поруха Святой Церкви?.. Га!.. О том старец не думает… Им в лесах-то гоже, не дует, а ты погляди-ка вот тут, до чего осмелели, дерзкие: в лицо уж ведь смеются православным!..
– Вот ты поминал Моисея… – когда злой галдеж немного стих, обратился старец Нил к Иосифу. – Моисей скрижали руками разбил, то тако есть, но егда Бог хоте погубити Израиля, поклонявшегося тельцу, тогда Моисей стал вопреки Господеви и рече: «Господи, аще сих погубише – то мене преже сих». И Бог не погуби Израиля Моисея ради. Видеши, господине, яко любовь к согрешающим и злым превозможе утолити гнев Божий!..
«Иосифляне» гневно зашумели.
– Миловали, довольно миловали!.. – весь красный, кричал пламенно Геннадий новгородский. – А что, они смирились, принесли плод, достойный покаяния?.. Их помиловали, а они ничто же иное смышляли, но точию свести и погубити, якоже волк, якоже змия: лукавствуют, и прельщают, и в ереси погибные отводят живущих в простоте…
Поднялся инок Вассиан, в миру князь Василий Патрикеев, величественный и строгий в черной, широкой мантии своей, с горящими ненавистью и отвращением глазами, бледный.
– Господь не велел осуждать брата, и одному Богу надлежит судити согрешения человеческие… – сказал он надменно. – Не судите и не осуждены будете, сказал Господь. И когда привели к Нему жену, взятую в прелюбодеянии, тогда премилостивый Судия сказал: кто не имеет греха, тот пусть первый бросит в нее камень. Если ты, Иосиф, повелеваешь брату убивать согрешившего брата, то значит, что ты держишься субботства и Ветхого Завета. Ты говоришь, что Петр-апостол Симона-волхва поразил молитвою, – сотвори же сам, господин Иосиф, молитву, чтобы земля пожрала недостойных еретиков!.. Ты говоришь, что катанский епископ Лев связал епитрахилью волхва Лиодора и сжег при греческом царе – зачем же, господин Иосиф, не испытаешь своей святости: свяжи архимандрита юрьевского Кассиана своею мантиею, чтобы он сгорел, а ты бы его в пламени держал, а мы тебя из пламени извлечем, как единого от трех отроков!..
Все переглядывались: какова дерзость!.. Собор бурно зашумел. «Заволжцы» с печальными улыбками смотрели на неистовствующих отцов.
– Есть и такие, которые явно на сторону еретиков не преклоняются, – кричал какой-то высохший и бледный монашек, – а в носу тоже, поди, какие черви завелись!.. Разве мы не ведаем, сколько теперь таких, которые и Святых Даров не емлют? А что вещавал о них святой митрополит Петр? «Тех, которые Святых Даров не емлют, – глаголет владыка, – попы не должны и благословлять, а если на пиру окажется или на братчину явится недароимец, и вы, попове, шлите их вон, а с ними не пейте, не яжьте, ни хлебца Богородицына им дайте, потому что недароимец – не христианин и лутче бы такому не родиться. На что ся надеет? Творится человек Божий, и тела Христова не принимает… Но вы, попове, не благословляйте их и в церкву их не пущайте: то ходят пси…»
– А святой митрополит Алексей, – поверх взволнованных клобуков кричал другой, – не говорил ли, что причащаться должны все, ибо овца знаменная неудобь украдома есть?..
– Эх!.. – волновался какой-то монашек с похабной бороденкой и желтыми зубами. – Они хитры, и мы будем хитры… Патриарх антиохийский своим богопремудрым художеством и благонаученным коварством еретики посрами – чего же мы в простоте живем с ними, волками, по-овечьи?..
Собор разбился на яростно спорившие кучки. Спорили уже «иосифляне» с «иосифлянами», сами уже не понимая, о чем они, собственно, кричат: так распалились сердца ревностию о Господе. И кто-то из крикунов бросил вдруг в сторону поникших «заволжцев»:
– Вы рушите мир Христов в Святой Церкви… Из-за вотчин теперь свару еще заводите. К чему это пристало?
– Не подобает монастырям селами владети… – сверкая глазами, проговорил Вассиан. – Великий то грех и перед Господом, и перед людьми. От сел – богатство, а от богатства – великие соблазны…
– Да, не божественное то дело… – тихонько проговорил старец Паисий. – Это грех на Церкви…
– Аще у монастырей сел не будет, – с жаром полез на «заволжцев» Иосиф со своим любимым и, как ему казалось, несокрушимым аргументом, – како честному и благородному человеку постричися? И аще не будет честных старцев, отколе взяти на митрополию или архиепископа или епископа и на всякие честные власти? А коли не будет честных старцев и благородных, ино вере будет поколебание… Вы вон там, за Волгой, в лжеумствованиях своих договорились уж до того, что с проповедию может выступить всяк, хотя бы мужик сельский, а нам здесь, на Москве, такого посрамления Святой Божией Церкви допустить немыслимо, нам нужны учителя, Святому Писанию хитрые…
Но его перекрикивал какой-то толстый, сильно пахнущий потом монах, который давно уже рвался выкрикнуть то, что у него на конце языка висело:
– У нас в Новгороде в чин православия на первой седмице Великого поста давно уже введена анафема всем начальствующим и обидящим святые Божие церкви и монастыри, отнимающие у них данные тем села и винограды, аще не престанут от такового начинания…
– Среди нас самих симонию надо бы вывести преже всего!.. – крикнул какой-то неловкий.
– Да разве симонией одной только болеет Святая Церковь? – крикнул другой. – Может, оттого и шатания в ней всякого столько, что сама она больна. Не сказано ли нам: «Учителю, очистися сам…» Иноки уже поседелые шатаются по мирским судилищам и ведут тяжбы с убогими людьми за долги, даваемые в лихву, или с соседями за межи.
– А вы поглядите, что попы в Псковской да Новгородской земле разделывают?! Стыдобушка!.. – поддал жару третий, точно хвалясь. – Многие, овдовев, берут себе наложниц и продолжают священнодействовать!..
– Надо подтвердить накрепко постановление святого Петра: пущай те, которые, овдовевши, хотят священнодействовать, в монахи стригутся.
– Осуждайте без лицеприятия!.. – бурно крикнул толстый дьяк с бурым лицом. – Ежели у попа есть жена, он достоин служити, а нет – не достоин, разве он женой освящается? Кто не подивится, кто не посмеется вашему собору и в других землях?!
– Отцы и братие… – возгласил, встав, митрополит. – Вы взялись за все дела сразу. Торопиться нам некуды: с Божией помощью благопоспешно обсудим мы все дела. Но нужен порядок. Начали мы с еретиков, а съехали на попов вдовых. Давайте сперва с еретиками покончим…
– Да чего ж тут кончать? – раздались голоса. – Дурная трава из поля вон… Как сказал сам Иисус Христос: пшеницу в житницы, а плевелы в огонь…
Но скоро опять разбились кто куда. Боролся с «иосифлянами» по-настоящему только старец Вассиан один, дерзко бросая им в лицо самые жесткие обвинения, так, что старцы Паисий да Нил не раз переглядывались и головой неодобрительно качали. Сами они по преклонности лет и по кротости характера жесточью брать не могли.
И после великого крика во славу Божию было постановлено судить еретиков освященным собором настрого…
Вскоре открылся и суд. Запуганные люди запирались в своих убеждениях. Свидетели – видоки и послухи – старались подвести их под казнь. Отцы торжествовали. После всяческого издевательства они вынесли, наконец, приговор: одних сжечь во славу Божию, другим отрезать языки, третьих загнать в гиблые места, четвертых отдать волоколамским инокам для вразумления… В Новгороде, как оказывалось, нужно было сжечь юрьевского архимандрита Кассиана с братом его, – Юрьевский, на Волхове, монастырь был известен как притон всяких вольнодумцев: Некраса Рукавова, ливца Люлиша и некоторых других, а в Москве к сожжению были приговорены брат Федора Курицына, Волк, Митя Коноплев да Ивашка Максимов, который учил, бывало, грамоте великого князя Дмитрия и давал уроки московского макиавеллизма прекрасной Елене. Многие перед судом все же успели разбежаться, унося в душе ненависть к насильникам и еще более заостренные ереси…
Выслушав приговор, старец Паисий заплакал.
– Ни Бога ся боят, ни человека ся стыдят… – тихонько сказал, выходя из душной мироваренной палаты, старцу Нилу. – Как будем мы звать к правде Божией людей, когда в нас самих ее нет?..
«Заволжцы» печально поплелись на свое подворье. В темных лесах своих они за год не видали столько злобы, сколько видели ее здесь только во время суда. И еще страшнее были глупость и невежество тех самых людей, которые призваны почему-то учить других. Не выступить в защиту правды Божией – странно было, что Бог и Его дело на земле нуждается в какой-то защите, – было негоже, а из защиты этой ничего не выходило: вольнодумцев будут жечь и всячески терзать, не перестанут володети селами с рабы и ни в чем не уменьшится нестроение церковное…
Вассиан, потупившись, шел сзади. Они проходили как раз мимо Вознесенского монастыря. Где она теперь, сиротинка горькая? Зачем тогда все оборвалось так вдруг? Может быть, все же вдали от всей этой мерзопакости они были бы счастливы… На груди, под черной рясой он ощупал ладанку ее – он никогда не снимал ее – и вдруг почувствовал, как в сердце его загорелась ярко и остро жаркая искорка и печаль безысходная залила всю его измученную душу…