412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Бунин » Эмигранты. Поэзия русского зарубежья » Текст книги (страница 5)
Эмигранты. Поэзия русского зарубежья
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 22:36

Текст книги "Эмигранты. Поэзия русского зарубежья"


Автор книги: Иван Бунин


Соавторы: Владимир Набоков,Марина Цветаева,Константин Бальмонт,Зинаида Гиппиус,Игорь Северянин,Владислав Ходасевич,Георгий Иванов,Владимир Смоленский,Иван Савин,Георгий Адамович

Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)

«Как воды гор, твой голос горд и чист…»

И. А. Бунину


 
Как воды гор, твой голос горд и чист.
Алмазный стих наполнен райским медом.
Ты любишь мир и юный месяц, лист,
желтеющий над смуглым сочным плодом.
 
 
Ты любишь змей, тяжелых злых узлов
лиловый лоск на дне сухой ложбины.
Ты любишь снежный шелест голубиный
вокруг лазурных, влажных куполов.
 
 
Твой стих роскошный и скупой, холодный
и жгучий стих один горит, один
над маревом губительных годин,
и весь в цветах твой жертвенник свободный,
 
 
Он каплет в ночь росою ледяной
и январями благовоний знойных,
и нагота твоих созвучий стройных
сияет мне как бы сквозь шелк цветной.
 
 
Безвестен я и молод в мире новом,
кощунственном, но светит все ясней
мой строгий путь: ни помыслом, ни словом
не согрешу пред музою твоей.
 
1920
В раю
 
Здравствуй, смерть! – и спутник крылатый,
объясняя, в рай уведет,
но внезапно зеленый, зубчатый,
нежный лес предо мною мелькнет.
 
 
И немой, в лучистой одежде,
я рванусь и в чаще найду
прежний дом мой земной, и как прежде
дверь заплачет, когда я войду.
 
 
Одуванчик тучки апрельской
в голубом окошке моем,
да диван из березы карельской,
да семья мотыльков под стеклом.
 
 
Буду снова земным поэтом:
на столе открыта тетрадь…
Если Богу расскажут об этом,
Он не станет меня укорять.
 
Кембридж, 1920
Скитальцы
 
За громадные годы изгнанья,
вся колючим жаром дыша,
исходила ты мирозданья,
о, косматая наша душа.
 
 
Семимильных сапог не обула,
и не мчал тебя чародей,
но от пыльных зловоний Стамбула
до парижских литых площадей,
 
 
от полярной губы до Бискры,
где с арабом прильнула к ручью,
ты прошла и сыпала искры,
если трогали шерсть твою.
 
 
Мы, быть может, преступнее, краше,
голодней всех племен мирских.
От языческой нежности нашей
умирают девушки их.
 
 
Слишком вольно душе на свете.
Встанет ветер всея Руси,
и душа скитальцев ответит,
и ей ветер скажет: неси.
 
 
И по ребрам дубовых лестниц
мы прокатим с собой на пир
бочки солнца, тугие песни
и в рогожу завернутый мир.
 
1924
На рассвете
 
Я показывал твой смятый снимок
трем блудницам. Плыл кабак ночной.
Рассвело. Убогий город вымок
в бледном воздухе. Я шел домой.
 
 
Освещенное окно, где черный
человечек брился, помню; стон
первого трамвая; и просторный,
тронутый рассветом небосклон.
 
 
Боль моя лучи свои простерла,
в небеса невысохшие шла.
Голое переполнялось горло
судорогой битого стекла.
 
 
И окно погасло: кончил бриться.
День рабочий, бледный, впереди.
А в крови все голос твой струится:
«навсегда», сказала, «уходи».
 
 
И подумала; и где-то капал
кран; и повторила: «навсегда».
В обмороке, очень тихо, на пол
тихо соскользнула, как вода.
 
Берлин, 8.2.24.
«Санкт-Петербург – узорный иней…»
 
Санкт-Петербург – узорный иней,
ex libris беса, может быть,
но дивный… Ты уплыл, и ныне
мне не понять и не забыть.
 
 
Мой Пушкин бледной ночью, летом,
сей отблеск объяснял своей
Олениной, а в пенье этом
сквозная тень грядущих дней.
 
 
И ныне: лепет любопытных,
прах, нагота, крысиный шурк
в книгохранилищах гранитных;
и ты уплыл, Санкт-Петербург.
 
 
И долетая сквозь туманы
с воздушных площадей твоих,
меня печалит музы пьяной
скуластый и осипший стих.
 
Берлин, 25.9.23.
Кинематограф
 
Люблю я световые балаганы
все безнадежнее и все нежней.
Там сложные вскрываются обманы
простым подслушиваньем у дверей.
 
 
Там для распутства символ есть единый —
бокал вина; а добродетель – шьет.
Между чертами матери и сына
острейший глаз там сходства не найдет.
 
 
Там, на руках, в автомобиль огромный
не чуждый состраданья богатей
усердно вносит барышень бездомных,
в тигровый плед закутанных детей.
 
 
Там письма спешно пишутся средь ночи:
опасность… трепет… поперек листа
рука бежит… И как разборчив почерк,
какая писарская чистота!
 
 
Вот спальня озаренная. Смотрите,
как эта шаль упала на ковер.
Не виден ослепительный юпитер,
не слышен раздраженный режиссер;
 
 
но ничего там жизнью не трепещет:
пытливый гость не может угадать
связь между вещью и владельцем вещи,
житейского особую печать.
 
 
О, да! Прекрасны гонки, водопады,
вращение зеркальной темноты.
Но вымысел? Гармонии услада?
Ума полет? О, Муза, где же ты?
 
 
Утопит злого, доброго поженит,
и снова, через веси и века,
спешит роскошное воображенье
самоуверенного пошляка.
 
 
И вот – конец… Рояль незримый умер,
темно и незначительно пожив.
Очнулся мир, прохладою и шумом
растаявшую выдумку сменив.
 
 
И со своей подругою приказчик,
встречая ветра влажного напор,
держа ладонь над спичкою горящей,
насмешливый выносит приговор.
 
1928
Тихий шум
 
Когда в приморском городке,
средь ночи пасмурной, со скуки
окно откроешь, вдалеке
прольются шепчущие звуки.
 
 
Прислушайся и различи
шум моря, дышащий на сушу,
оберегающий в ночи
ему внимающую душу.
 
 
Весь день невнятен шум морской,
но вот проходит день незваный,
позванивая, как пустой
стакан на полочке стеклянной.
 
 
И вновь в бессонной тишине
открой окно свое пошире,
и с морем ты наедине
в огромном и спокойном мире.
 
 
Не моря шум – в тиши ночей
иное слышно мне гуденье:
шум тихий родины моей,
ее дыханье и биенье.
 
 
В нем все оттенки голосов
мне милых, прерванных так скоро,
и пенье пушкинских стихов,
и ропот памятного бора.
 
 
Отдохновенье, счастье в нем,
благословенье над изгнаньем.
Но тихий шум не слышен днем
за суетой и дребезжаньем.
 
 
Зато в полночной тишине
внимает долго слух неспящий
стране родной, ее шумящей,
ее бессмертной глубине.
 
Ле Булю, 1929
«Глаза прикрою – и мгновенно…»
 
Глаза прикрою – и мгновенно,
весь легкий, звонкий весь, стою
опять в гостиной незабвенной,
в усадьбе, у себя, в раю.
 
 
И вот из зеркала косого
под лепетанье хрусталей
глядят фарфоровые совы —
пенаты юности моей.
 
 
И вот, над полками, гортензий
легчайшая голубизна,
и солнца луч, как Божий вензель,
на венском стуле, у окна.
 
 
По потолку гудит досада
двух заплутавшихся шмелей,
и веет свежестью из сада,
из глубины густых аллей,
 
 
неизъяснимой веет смесью
еловой, липовой, грибной:
там, по сырому пестролесью, —
свист, щебетанье, гам цветной!
 
 
А дальше – сон речных извилин
и сенокоса тонкий мед.
Стой, стой, виденье! Но бессилен
мой детский возглас. Жизнь идет,
 
 
с размаху небеса ломая,
идет… ах, если бы навек
остаться так, не разжимая
росистых и блаженных век!
 
3.2.23
«Благодарю тебя, отчизна…»
 
Благодарю тебя, отчизна,
за злую даль благодарю!
Тобою полн, тобой не признан,
я сам с собою говорю.
И в разговоре каждой ночи
сама душа не разберет,
мое ль безумие бормочет,
твоя ли музыка растет…
 
(Из романа «Дар»)
«Когда я по лестнице алмазной…»
 
Когда я по лестнице алмазной
поднимусь из жизни на райский порог,
за плечом, к дубинке легко привязан,
будет заплатанный узелок.
 
 
Узнаю: ключи, кожаный пояс,
медную плешь Петра у ворот.
Он заметит: я что-то принес с собою —
и остановит, не отопрет.
 
 
«Апостол, скажу я, пропусти мя!..»
Перед ним развяжу я узел свой:
два-три заката, женское имя
и темная горсточка земли родной…
 
 
Он поводит строго бровью седою,
но на ладони каждый изгиб
пахнет еще гефсиманской росою
и чешуей иорданских рыб.
 
 
И потому-то без трепета, без грусти
приду я, зная, что, звякнув ключом,
он улыбнется и меня пропустит,
в рай пропустит с моим узелком.
 
21.4.23.
К России
 
Отвяжись, я тебя умоляю!
Вечер страшен, гул жизни затих.
Я беспомощен. Я умираю
от слепых наплываний твоих.
 
 
Тот, кто вольно отчизну покинул,
волен выть на вершинах о ней,
но теперь я спустился в долину,
и теперь приближаться не смей.
 
 
Навсегда я готов затаиться
и без имени жить. Я готов,
чтоб с тобой и во снах не сходиться,
отказаться от всяческих снов;
 
 
обескровить себя, искалечить,
не касаться любимейших книг,
променять на любое наречье
все, что есть у меня, мой язык.
 
 
Но зато, о Россия, сквозь слезы,
сквозь траву двух несмежных могил,
сквозь дрожащие пятна березы,
сквозь все то, чем я смолоду жил,
 
 
дорогими слепыми глазами
не смотри на меня, пожалей,
не ищи в этой угольной яме,
не нащупывай жизни моей!
 
 
Ибо годы прошли и столетья,
и за горе, за муку, за стыд,
поздно, поздно, никто не ответит,
и душа никому не простит.
 
Париж, 1939

Арсений Несмелов
1889–1945

В этот день
 
В этот день встревоженный сановник
К телефону часто подходил,
В этот день испуганно, неровно
Телефон к сановнику звонил.
 
 
В этот день, в его мятежном шуме,
Было много гнева и тоски,
В этот день маршировали к Думе
Первые восставшие полки!
 
 
В этот день машины броневые
Поползли по улицам пустым,
В этот день… одни городовые
С чердаков вступились за режим:
 
 
В этот день страна себя ломала,
Не взглянув на то, что впереди,
В этот день царица прижимала
Руки к холодеющей груди.
 
 
В этот день в посольствах шифровали
Первой сводки беглые кроки,
В этот день отменно ликовали
Явные и тайные враги.
 
 
В этот день… Довольно. Бога ради!
Знаем, знаем, – надломилась ось:
В этот день в отпавшем Петрограде
Мощного героя не нашлось.
 
 
Этот день возник, кроваво вспенен,
Этим днем начался русский гон, —
В этот день садился где-то Ленин
В свой запломбированный вагон.
 
 
Вопрошает совесть, как священник,
Обличает Мученика тень…
Неужели, Боже, нет прощенья
Нам за этот сумасшедший день!
 
Восемнадцатому году
 
Идут года. На водоемах мутных
Летящих лет черту не проведу,
Все меньше нас, отважных и беспутных.
Рожденных в восемнадцатом году.
 
 
Гремящий год! В венце багровых зарев
Он над страной прозыбил шаткий шаг,
То партизан, то воин государев,
Но вечно исступлением дыша.
 
 
______________
 
 
И обреченный, он пылал отвагой.
Был щит его из гробовой доски.
Сражался он надломленною шпагой,
Еще удар, и вот она – в куски.
 
 
И умер он, взлетев ракетой яркой,
Рассыпав в ночь шрапнели янтаря,
В броневике, что сделан из углярки.
Из Омска труп умчали егеря.
 
 
Ничьи знамена не сломила гибель,
Не прогремел вослед ничей салют,
Но в тех сердцах, где мощно след он выбил
И до сих пор ему хвалу поют.
 
 
И не напрасно по полям Сибири
Он проскакал на взмыленном коне,
В защитном, окровавленном мундире,
С надсеченной гранатою в руке.
 
 
Кто пил от бури, не погасит жажды
У мелко распластавшейся струи,
Ведь каждый город и поселок каждый
Сберег людей, которые – твои.
 
 
Хранят они огонь в глазах бесстрастных,
И этот взор – как острие ножа.
Ты научил покорных, безучастных
Великому искусству мятежа!
 
 
Пусть Ленин спит в своем гробу стеклянном,—
Пусть Мавзолей и мумия мертва,
А ты еще гуляешь по полянам,
И году прогремевшему хвала.
 
 
Хвала тебе, год-витязь, год-наездник
С тесьмой рубца, упавшей по виску.
Ты выжег в нас столетние болезни:
Покорность, нерешительность, тоску.
 
 
Все меньше нас – о, Год! – тобой рожденных,
Но верю я, что в гневе боевом,
По темным селам, по полям сожженным
Проскачешь ты в году…
 
Божий гнев
 
Город жался к берегу домами,
К морю он дворцы и храмы жал.
«Убежать бы!» – пыльными устами
Он вопил и все ж – не убежал!
 
 
Не успел. И воскрешая мифы,
Заклубила, почернела высь, —
Из степей каких-то, точно скифы,
Всадники в папахах ворвались.
 
 
Богачи с надменными зобами,
Неприступные, что короли,
Сбросив спесь, бия о землю лбами,
Сами дочерей к ним повели.
 
 
Чтобы те, перечеркнувши участь,
Где крылатый царствовал божок,
Стаскивали б, отвращеньем мучась,
Сапожища с заскорузлых ног.
 
 
А потом, раздавлены отрядом,
Брошены на липкой мостовой,
Упирались бы стеклянным взглядом,
Взглядом трупов, в купол голубой!
 
 
А с балкона, расхлябаснув ворот,
Руки положив на ятаган,
Озирал раздавленный им город
Тридцатитрехлетний атаман…
 
 
Шевелил он рыжими усами,
Вглядывался, слушал и стерег,
И присевшими казались псами
Пулеметы у его сапог.
 
 
Так, взращенный всяческим посевом
Сытых ханжеств, векового зла,
Он упал на город Божьим гневом,
Молнией, сжигающей дотла!
 
В Нижнеудинске
 
День расцветал и был хрустальным,
В снегу скрипел протяжно шаг.
Висел над зданием вокзальным
Беспомощно нерусский флаг.
 
 
И помню звенья эшелона,
Затихшего, как неживой.
Стоял у синего вагона
Румяный чешский часовой.
 
 
И было точно погребальным
Охраны хмурое кольцо,
Но вдруг, на миг, в стекле зеркальном
Мелькнуло строгое лицо.
 
 
Уста, уже без капли крови,
Сурово сжатые уста!..
Глаза, надломленные брови,
И между них – Его черта,—
 
 
Та складка боли, напряженья,
В которой роковое есть…
Рука сама пришла в движенье,
И, проходя, я отдал честь.
 
 
И этот жест в морозе лютом,
В той перламутровой тиши, —
Моим последним был салютом,
Салютом сердца и души!
 
 
И он ответил мне наклоном
Своей прекрасной головы…
И паровоз далеким стоном
Кого-то звал из синевы.
 
 
И было горько мне. И ковко
Перед вагоном скрипнул снег:
То с наклоненною винтовкой
Ко мне шагнул румяный чех.
 
 
И тормоза прогрохотали, —
Лязг приближался, пролетел,
Умчали чехи Адмирала
В Иркутск – на пытку и расстрел!
 
Баллада о Даурском. бароне
 
К оврагу,
Где травы ржавели от крови,
Где смерть опрокинула трупы на склон,
Папаху надвинув на самые брови,
На черном коне подъезжает барон.
 
 
Он спустится шагом к изрубленным трупам
И смотрит им в лица,
Склоняясь с седла,—
И прядает конь,
Оседающий крупом,
И в пене испуга его удила.
 
 
И яростью,
Бредом ее истомяся,
Кавказский клинок,—
Он уже обнажен,—
В гниющее,
Красноармейское мясо,—
Повиснув к земле,
Погружает барон.
 
 
Скакун обезумел,
Не слушает шпор он,
Выносит на гребень,
Весь в лунном огне,—
Испуганный шумом,
Проснувшийся ворон
Закаркает хрипло на черной сосне.
 
 
И каркает ворон,
И слушает всадник,
И льдисто светлеет худое лицо.
Чем возгласы птицы звучат безотрадней,
Тем,
Сжавшее сердце,
Слабеет кольцо.
Глаза засветились.
В тревожном их блеске —
Две крошечных искры,
Два тонких луча…
Но нынче,
Вернувшись из страшной поездки,
Барон приказал:
«Позовите врача!»
 
 
И лекарю,
Мутной тоскою оборон
(Шаги и бряцание шпор в тишине),
Отрывисто бросил:
«Хворает мой ворон:
Увидев меня,
Не закаркал он мне!
 
 
Ты будешь лечить его,
Если ж последней
Отрады лишусь – посчитаюсь с тобой!..»
Врач вышел безмолвно
И тут же,
В передней,
Руками развел и покончил с собой.
 
 
А в полдень,
В кровавом Особом Отделе,
Барону, —
В сторонку дохнув перегар,—
Сказали:
«Вот эти… Они засиделись:
Она – партизанка, а он – комиссар».
 
 
И медленно,
В шепот тревожных известий, —
Они напряженными стали опять, —
Им брошено:
«На ночь сведите их вместе,
А ночью – под вороном – расстрелять!»
 
 
И утром начштаба барону прохаркал
О ночи и смерти казненных двоих…
«А ворон их видел?
А ворон закаркал?» —
Барон перебил…
И полковник затих.
 
 
«Случилось несчастье! —
Он выдавил,—
(Дабы
Удар отклонить —
Сокрушительный вздох), —
С испугу ли,—
Все-таки крикнула баба,—
Иль гнили объевшись, но…
Ворон издох!»
 
 
«Каналья!
Ты сдохнешь, а ворон мой – умер!
Он,
Каркая,
Славил удел палача!..»
От гнева и ужаса обезумев,
Хватаясь за шашку,
Барон закричал:
 
 
«Он был моим другом.
В кровавой неволе
Другого найти я уже не смогу!» —
И, весь содрогаясь от гнева и боли,
Он отдал приказ отступать на Ургу.
Стонали степные поджарые волки,
Шептались пески,
Умирал небосклон…
Как идол, сидел на косматой монголке,
Монголом одет,
Сумасшедший барон.
 
 
И шорохам ночи бессонной внимая,
Он призраку гибели выплюнул:
«Прочь!»
И каркала вороном —
Глухонемая,
Упавшая сзади,
Даурская ночь.
 
 
______________
 
 
Я слышал:
В монгольских унылых улусах,
Ребенка качая при дымном огне,
Раскосая женщина в кольцах и бусах
Поет о бароне на черном коне…
 
 
И будто бы в дни,
Когда в яростной злобе
Шевелится буря в горячем песке, —
Огромный,
Он мчит над пустынею Гоби,
И ворон сидит у него на плече.
 
Встреча первая

Вс. Иванову


 
Мы – вежливы. Вы попросили спичку
И протянули черный портсигар,
И вот огонь – условие приличья —
Из зажигалки надо высекать.
 
 
Дымок повис сиреневою ветвью.
Беседуем, сближая мирно лбы,
Но встреча та – скости десятилетье! —
Огня иного требовала бы…
 
 
Схватились бы, коль пеши, за наганы,
Срубились бы верхами, на скаку…
Он позвонил. Китайцу: «Мне нарзану!»
Прищурился. «И рюмку коньяку…»
 
 
Вагон стучит, ковровый пол качая,
Вопит гудка басовая струна.
Я превосходно вижу: ты скучаешь,
И скука, парень, общая у нас.
 
 
Пусть мы враги, – друг другу мы нечужды,
Как чужд обоим этот сонный быт.
И непонятно, право, почему ж ты
Несешь ярмо совсем иной судьбы?
 
 
Мы вспоминаем прошлое беззлобно.
Как музыку. Запело и ожгло…
Мы не равны, – но все же мы подобны,
Как треугольники при равенстве углов.
 
 
Обоих нас качала непогода.
Обоих нас, в ночи, будил рожок…
Мы – дети восемнадцатого года,
Тридцатый год. Мы прошлое, дружок!..
 
 
Что сетовать! Всему проходят сроки,
Исчезнуть, кануть каждый обряжен.
Ты в чистку попадешь в Владивостоке,
Меня бесптичье съест за рубежом.
 
 
Склонил ресницы, как склоняют знамя,
В былых боях изодранный лоскут…
«Мне, право, жаль, что вы еще не с нами».
Не лгите: с кем? И… выпьем коньяку.
 
Цареубийцы
 
Мы теперь панихиды правим,
С пышной щедростью ладан жжем,
Рядом с образом лики ставим,
На поминки Царя идем.
 
 
Бережем мы к убийцам злобу,
Чтобы собственный грех загас,
Но заслали Царя в трущобу
Не при всех ли, увы, при нас?
 
 
Сколько было убийц? Двенадцать,
Восемнадцать или тридцать пять?
Как же это могло так статься —
Государя не отстоять?
 
 
Только горсточка этот ворог,
Как пыльцу бы его смело:
Верноподданными – сто сорок
Миллионов себя звало.
 
 
Много лжи в нашем плаче позднем,
Лицемернейшей болтовни, —
Не за всех ли отраву возлил
Некий яд, отравлявший дни.
 
 
И один ли, одно ли имя,
Жертва страшных нетопырей?
Нет, давно мы ночами злыми
Убивали своих Царей.
 
 
И над всеми легло проклятье,
Всем нам давит тревога грудь:
Замыкаешь ли, дом Ипатьев,
Некий давний кровавый путь!
 
Бродяга
 
Где ты, летняя пора, —
Дунуло, и нету!
Одуванчиком вчера
Облетело лето.
 
 
Кружат коршунами дни
Злых опустошений.
Резкий ветер леденит
Голые колени.
 
 
Небо точно водоем
На заре бескровной.
Хорошо теперь вдвоем
В теплоте любовной.
 
 
Прочь, согретая душа,
Теплая, как вымя:
Мне приказано шуршать
Листьями сухими!
 
 
Непокрытое чело,
Легкий шаг по свету:
Никого и ничего
У бродяги нету!
 
 
Ни границы роковой,
Ни препоны валкой:
Ничего и никого
Путнику не жалко!
 
 
Я что призрак голубой
На холодных росах,
И со мною только мой
Хромоногий посох.
 
«Ловкий ты и хитрый ты…»
 
Ловкий ты и хитрый ты,
Остроглазый черт.
Архалук твой вытертый
О коня истерт.
 
 
На плечах от споротых
Полосы погон.
Не осилил спора ты
Лишь на перегон.
 
 
И дичал все более,
И несли враги
До степей Монголии,
До слепой Урги.
 
 
Гор песчаных рыжики,
Зноя каминок.
О колено ижевский
Поломал клинок.
 
 
Но его не выбили
Из беспутных рук.
По дорогам гибели
Мы гуляли, друг!
 
 
Раскаленный добела
Отзвенел песок,
Видно, время пробило
Раздробить висок.
 
 
Вольный ветер клонится
Замести тропу…
Отгуляла конница
В золотом степу!
 
Пять рукопожатий
 
Ты пришел ко мне проститься. Обнял.
Заглянул в глаза, сказал: «Пора!»
В наше время в возрасте подобном
Ехали кадеты в юнкера.
 
 
Но не в Константиновское, милый,
Едешь ты. Великий океан
Тысячами простирает мили
До лесов Канады, до полян
 
 
В тех лесах, до города большого,
Где – окончен университет! —
Потеряем мальчика родного
В иностранце двадцати трех лет.
 
 
Кто осудит? Вологдам и Бийскам
Верность сердца стоит ли хранить?..
Даже думать станешь по-английски,
По-чужому плакать и любить.
 
 
Мы – не то! Куда б ни выгружала
Буря волчью костромскую рать, —
Все же нас и Дурову, пожалуй,
В англичан не выдрессировать.
 
 
Пять рукопожатий за неделю,
Разлетится столько юных стай!..
…Мы умрем, а молодняк поделят —
Франция, Америка, Китай.
 
О России
 
Россия отошла, как пароход
От берега, от пристани отходит.
Печаль, как расстояние, растет.
Уж лиц не различить на пароходе.
 
 
Лишь взмах платка и лишь ответный взмах.
Басовое взывание сирены.
И вот корма. И за кормой – тесьма
Клубящейся, все уносящей пены.
 
 
Сегодня мили и десятки миль,
А завтра сотни, тысячи – завеса.
А я печаль свою переломил,
Как лезвие. У самого эфеса.
 
 
Пойдемте же! Не возвратится вспять
Тяжелая ревущая громада.
Зачем рыдать и руки простирать,
Ни призывать, ни проклинать – не надо.
 
 
Но по ночам – заветную строфу,
Боюсь начать, изгнанием подрублен, —
Упорно прорубающий тайфун,
Ты близок мне, гигант четырехтрубный!
 
 
Скрипят борта. Ни искры впереди,
С горы – и в пропасть!.. Но обувший уши
В наушники не думает радист
Бросать сигнал «Спасите наши души!»
 
 
Я, как спортсмен, любуюсь на тебя
(Что проиграю – дуться не причина)
И думаю, по-новому любя:
– Петровская закваска… Молодчина!
 
«Сыплет небо щебетом…»
 
Сыплет небо щебетом
    Невидимок-птах,
Корабли на небе том
    В белых парусах.
 
 
Важные, огромные
    Легкие, как дым, —
Тянут днища темные
    Над лицом моим.
 
 
Плавно, без усилия
    Шествует в лазурь
Белая флотилия
    Отгремевших бурь.
 
Стихи о Харбине
1
 
Под асфальт, сухой и гладкий,
Наледь наших лет, —
Изыскательной палатки
Канул давний след…
 
 
Флаг Российский. Коновязи.
Говор казаков.
Нет с былым и робкой связи —
Русский рок таков.
 
 
Инженер. Расстегнут ворот.
Фляга. Карабин.
– Здесь построим русский город.
Назовем – Харбин.
 
 
Без тропы и без дороги
Шел, работе рад.
Ковылял за ним трехногий
Нивелир-снаряд.
 
 
Перед днем Российской встряски,
Через двести лет,
Не Петровской ли закваски
Запоздалый след?
 
 
Не державное ли слово
Сквозь века: приказ.
Новый город зачат снова,
Но в последний раз.
 
2
 
Как чума, тревога бродит, —
Гул лихих годин…
Рок черту свою проводит
Близ тебя, Харбин.
 
 
Взрывы дальние, глухие,
Алый взлет огня, —
Вот и нет тебя, Россия,
Государыня!
 
 
Мало воздуха и света,
Думаем, молчим.
На осколке мы планеты
В будущее мчим!
 
 
Скоро ль кануть иль не скоро,
Сумрак наш рассей…
Про запас Ты, видно, город
Выстроила сей.
 
 
Сколько ждать десятилетий,
Что кому беречь?
Позабудут скоро дети
Отческую речь.
 
3
 
Милый город, строг и строен,
Будет день такой,
Что не вспомнят, что построен
Русской ты рукой.
 
 
Пусть удел подобный горек, —
Не опустим глаз:
Вспомяни, старик-историк,
Вспомяни о нас.
 
 
Ты забытое отыщешь,
Впишешь в скорбный лист,
Да на русское кладбище
Забежит турист.
 
 
Он возьмет с собой словарик
Надписи читать…
Так погаснет наш фонарик,
У томясь мерцать!
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю