355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Итало Звево » Самопознание Дзено » Текст книги (страница 24)
Самопознание Дзено
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 05:33

Текст книги "Самопознание Дзено"


Автор книги: Итало Звево



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 31 страниц)

Насколько я знал от Аугусты, зоба у Ады еще не было, но другие симптомы уже обнаружились. Бедная Ада! Она предстала передо мной как воплощение здоровья и равновесия, и потому я долго считал, что она и мужа себе выбрала с таким же хладнокровием, с каким ее отец выбирал товары, и вот на нее обрушилась болезнь, которая должна была привести ее к совершенно иному жизненному ритму! Вся ее психика извратилась!

Вместе с нею заболел и я, болезнью не тяжелой, но долго не проходившей. Дело в том, что я слишком много думал о Базедове. Мне вообще кажется, что стоит только на чем-нибудь задержаться, как обязательно в конце концов заразишься. Нужно двигаться! Жизнь выделяет яды, но в ней же существуют и другие яды, которые могут служить противоядием. Только находясь в непрерывном движении, можно вырваться из-под влияния первых и обратить себе на пользу последние.

Моей болезнью стала одна навязчивая мысль, один сон, один страх. Ее истоки, должно быть, коренились в следующем рассуждении: под извращением обычно понимают отклонение от нормы, то есть от здоровья, которым мы располагали до того. Здоровую Аду я знал хорошо. Но не могло ли случиться так, что со своей новой, извращенной психикой она меня полюбит, раз будучи здоровой она меня отвергла?

Не знаю, как мог этот кошмар (или надежда) родиться у меня в голове!

Может быть, все это из-за того, что мне показалось, будто нежный и разбитый голос Ады звучит любовью, когда она обращается ко мне? Бедная Ада, она очень подурнела, и я уже не испытывал к ней прежнего влечения. Но когда я вспоминал наши прошлые отношения, мне казалось, что если она вдруг в меня влюбится, я окажусь в такой же неприятной ситуации, в какой оказался Гуидо по отношению к своему английскому коллеге с его шестьюдесятью тоннами купороса. В точности тот же случай! Несколько лет назад я объяснился ей в любви, и за этим не последовало с моей стороны ничего, что можно было бы рассматривать как отказ от моих слов, если не считать того, что я женился на ее сестре. Это был тот вид. контракта, при котором она находилась под защитой не закона, а исключительно моего рыцарства. Я считал, что дал ей в свое время такие обязательства, что приди она ко мне много лет спустя и будь она даже украшена зобом в результате своей болезни, я все равно буду обязан поддержать честь фирмы.

Помню, однако, что эта перспектива заставила меня думать об Аде с более дружеским чувством. До той поры, слыша о неприятностях, которые причинял ей Гуидо, я, конечно, не злорадствовал, но все же не без удовлетворения мысленно обращался к своему дому, в который Ада в свое время отказалась войти и в котором никто не испытывал страданий. Теперь положение изменилось: ведь той Ады, которая с негодованием меня отвергла, более не существовало – если только меня не обманывали мои медицинские книги.

Болезнь Ады протекала тяжело. Несколько дней спустя доктор Паоли посоветовал удалить ее от семьи и поместить в санаторий в Болонье. Это мне сообщил Гуидо, а Аугуста потом еще рассказала, что бедная Ада даже в такой момент не была избавлена от серьезных огорчений. Гуидо имел наглость предложить, чтобы во время ее отсутствия дом вела Кармен. У Ады не хватило духу сказать ему откровенно, что она думает о подобном предложении, но она заявила, что не сделает из дому ни шагу, если ей не позволят поручить управление хозяйством тете Марии; Гуидо, конечно, согласился. Однако он, видимо, не расстался с мыслью получить Кармен в свое полное распоряжение, устроив ее на освободившееся после Ады место. Однажды он сказал Кармен, что если бы она не была так занята в конторе, он с удовольствием доверил бы ей управление домом. Мы с Лучано переглянулись, и, разумеется, каждый успел заметить на лице другого лукавую улыбку. Кармен же, покраснев, пробормотала, что все равно не могла бы принять этого предложения.

– Вот так всегда! – сказал в сердцах Гуидо. – Из-за глупых оглядок на чужое мнение никогда нельзя сделать то, что было бы всего разумнее.

Однако он тут же замолчал, и было просто удивительно, что он так быстро оборвал столь интересную проповедь.

Проводить Аду пришла на вокзал вся семья. Аугуста попросила, чтобы я принес цветы. Я пришел, немного запоздав, с красивым букетом орхидей и передал его Аугусте. Ада это видела и, когда Аугуста поднесла ей цветы, сказала:

– Благодарю вас обоих от всего сердца.

Этим она хотела дать понять, что принимает цветы также и от меня, но я воспринял ее слова как проявление сестринского чувства – нежного и в то же время холодноватого. Базедов сюда, конечно, не замешался.

Она казалась новобрачной, бедная Ада, с этими своими глазами, расширившимися словно от счастья. Ее болезнь умела подделать любые чувства.

Гуидо ехал вместе с нею: он должен был проводить ее и спустя несколько дней вернуться. Сидя на скамейке, мы ждали, когда поезд тронется. Ада высунулась в окно и махала платочком до тех пор, пока не исчезла у нас из глаз».

Потом мы проводили всхлипывающую синьору Мальфенти домой. Когда мы прощались, теща, поцеловав Аугусту, поцеловала также и меня.

– Извини! – сказала она, засмеявшись сквозь слезы. – Это вышло у меня нечаянно, но если ты позволишь, я поцелую тебя еще раз.

Даже маленькая Анна, теперь уже двенадцатилетняя, пожелала меня поцеловать. Альберта, которая в ближайшее время должна была обручиться и, следовательно, бросить национальный театр на произвол судьбы и которая была обычно со мной очень сдержанна, в тот день с жаром протянула мне руку. Все любили меня за то, что моя жена была цветущей, здоровой женщиной, и выражали, таким образом, неприязнь Гуидо, жена которого была больна.

Но именно тогда я едва избежал риска сделаться менее образцовым мужем. Я невольно заставил страдать свою жену, и виной всему был сон, которым я по простоте душевной с ней поделился.

Сон был такой: мы трое – Аугуста, Ада и я – высовывались из окошка; если быть точным, то мы высовывались из самого маленького окошка, которое было в наших трех домах – моем, тещи и Адином: а именно из кухонного окна в доме моей тещи, которое на самом деле выходит в маленький дворик, а во сне выходило на Корсо. У крохотного подоконника было так мало места, что Ада, которая стояла посредине, держа нас под руки, тесно ко мне прижалась. Я взглянул на нее и увидел, что глаза ее снова сделались холодными и ясными, а профиль обрел прежнюю чистоту линий, равно как и очертания затылка под легкими завитками – теми самыми завитками, которые мне приходилось видеть так часто, когда Ада поворачивалась ко мне спиной. Несмотря на всю свою холодность (почему-то я именно так воспринимал ее здоровье), она продолжала прижиматься ко мне так, как это показалось мне в вечер моего обручения за вертящимся столиком. Я весело сказал Аугусте (правда, для того, чтобы о ней вспомнить, мне пришлось сделать над собой некоторое усилие): «Нет, ты только посмотри, какая она стала здоровая! Где же Базедов?» – «А ты разве не видишь?» – ответила Аугуста, которой – единственной среди нас – была видна улица. Тогда мы тоже с трудом высунулись из окна и увидели большую толпу, которая с угрожающими криками двигалась по улице в нашу сторону. «Так где же Базедов?» – спросил я еще раз. И тут я его увидел. Это за ним бежала толпа, за старым нищим в длинном плаще – изорванном, но из роскошной жесткой парчи. У него была большая голова, седая грива развевалась по ветру, и вылезающие из орбит глаза смотрели тем самым взглядом, который я не раз замечал у преследуемых животных – в нем смешались страх и угроза. А толпа вопила: «Смерть отравителю!»

За этим последовал небольшой интервал пустой, без снов, ночи. Потом, вдруг сразу же мы с Адой очутились на самой крутой лестнице, которая только есть в наших трех домах: на той, что ведет на чердак моей виллы. Ада стояла на несколько ступенек выше, но лицом ко мне: как будто я подымался, а она спускалась. Я обнял ее ноги, а она склонилась ко мне – то ли от слабости, то ли для того, чтобы быть ко мне ближе. На мгновение она показалась мне изуродованной болезнью, но потом, в тревоге к ней приглядевшись, я вновь увидел ее такой, какой она была у окна – красивой и здоровой. Она сказала мне своим твердым голосом: «Иди вперед, я тебя догоню». Я с готовностью повернулся, чтобы пойти перед нею, но сделал это недостаточно быстро и успел заметить, что дверь на чердак тихонько открывается и из нее высовывается лохматая белая голова Базедова с этим его испуганным и одновременно угрожающим лицом. Я увидел его слабые ноги и жалкое, хилое тело, едва прикрытое плащом, и пустился бежать – уж не знаю, для того ли, чтобы обогнать Аду, или для того, чтобы убежать от нее.

Тут я, видимо, проснулся и, задыхаясь, еще не совсем очнувшись, рассказал то ли весь сон, то ли какую-то часть его Аугусте, чтобы потом заснуть снова – глубоко и спокойно. Очевидно, даже в полусне я слепо следовал своей старинной привычке виниться в совершенных мною проступках.

Утром на лице Аугусты была разлита восковая бледность, появляющаяся лишь в совершенно исключительных случаях. Я прекрасно помнил свой сон, но не представлял себе с точностью, что именно я ей рассказал. С выражением смиренного страдания на лице она сказала:

– Ты чувствуешь себя несчастным оттого, что она больна и уехала. Поэтому ты и видишь ее во сне.

Я защищался как мог, смеясь и поднимая на смех ее. Дело было не в Аде, а в Базедове, и я рассказал ей о том, как тщательно изучил я эту болезнь и как спроецировал ее на жизнь всего человечества. Не знаю, удалось ли мне убедить Аугусту. Проговорившись со сна, защищаться трудно. Это тебе не то что явиться к жене после того, как изменил ей наяву и в здравом рассудке. Впрочем, от ревности Аугусты я ровно ничего не терял: она так любила Аду, что даже ревность не могла бросить на ту никакой тени; что же касается меня, то Аугуста обращалась со мной с еще большей нежностью и уважением и была благодарна за малейшее проявление любви.

Несколько дней спустя Гуидо вернулся из Болоньи с прекрасными известиями. Директор санатория гарантировал полное выздоровление при условии, что Ада найдет дома спокойную обстановку. Прогноз врача Гуидо сообщил совершенно просто, доказав полное непонимание его сути и не заметив, что этот приговор только укрепил подозрения, которые и так уже имела на его счет семья Мальфенти. И я сказал Аугусте:

– Видно, мне снова угрожают поцелуи твоей матери.

По-видимому, под управлением тети Марии Гуидо жилось не сладко. Время от времени он принимался ходить взад и вперед по конторе, бормоча:

– Двое детей… Три няньки… И ни одной жены!

И из конторы он стал отлучаться еще чаще, срывая плохое настроение на бедном зверье и на рыбах. Но когда в конце года мы получили из Болоньи известие, что Ада выздоровела и вот-вот вернется домой, он не показался мне слишком счастливым. Привык ли он к тете Марии или видел ее так редко, что выносить ее присутствие стало ему легко и даже приятно? Разумеется, он не проговорился о своем недовольстве, разве лишь выразил сомнение в том, что Ада поступила правильно, поторопившись покинуть санаторий: надо было сначала гарантировать себя от возможности рецидива. И в самом деле, когда она вскоре – еще той же зимой – оказалась вынуждена вновь вернуться в Болонью, он торжествующе заявил:

– Ну? Что я говорил?

Не думаю, впрочем, чтобы в этом торжестве была какая-нибудь иная радость, помимо той, которую он всегда так живо ощущал, когда ему удавалось что-либо предвидеть. Он не желал зла Аде, но охотно подержал бы ее подольше в Болонье.

Когда Ада вернулась, Аугуста была прикована к постели в связи с рождением маленького Альфио, но вела она себя просто трогательно. Она пожелала, чтобы я пошел на вокзал с цветами и сказал Аде, что она хочет видеть ее сегодня же. А если Ада не сможет заехать к ней прямо с вокзала, она просит, чтобы я не мешкая воротился домой: ей не терпится узнать, как Ада выглядит – полностью ли вернулась к ней ее прежняя красота, которой так гордилось все семейство.

На вокзал пришли я, Гуидо и Альберта – одна, без матери, потому что синьора Мальфенти проводила теперь большую часть времени подле Аугусты. Сидя на скамейке, Гуидо пытался убедить нас в том, что он безумно рад возвращению Ады, но Альберта слушала его весьма рассеянно: для того чтобы – как она сказала мне позже – ничего ему не отвечать. Что касается меня, то притворяться перед Гуидо мне не стоило теперь никакого труда. Я привык делать вид, что не замечаю предпочтения, которое он оказывает Кармен, и ни разу не осмелился намекнуть ему на его прегрешения перед женой. Поэтому мне и сейчас было нетрудно притворяться, что я внимательно его слушаю и любуюсь радостью, которую он испытывает в связи с возвращением обожаемой жены.

Когда поезд ровно в полдень подошел к вокзалу, Гуидо бросился вперед, чтобы первым подбежать к жене, которая выходила из вагона. Он обнял ее и нежно поцеловал. И я, глядя на его согнутую спину – он наклонился, чтобы поцеловать жену, которая была меньше его ростом, – подумал: «Что за актер!» Потом он взял Аду за руку и подвел к нам:

– Вот она: совсем такая же, какой мы ее любили!

И тут стало ясно, какой он был лицемер и притворщик, потому что если бы он внимательно взглянул в лицо бедной женщине, он заметил бы, что теперь она может рассчитывать не на любовь, а лишь на равнодушие. Лицо у Ады было как будто плохо вылеплено: у нее вновь появились щеки, но они оказались не на месте, словно плоть, вернувшаяся к ней, забыла, где она располагалась раньше, и поместилась ниже, чем следует. Это было больше похоже на припухлости, чем на щеки. Глаза тоже вернулись в орбиты, но ущерб, который они понесли, выйдя из них, оказался непоправимым. Основные линии лица, ранее такие четкие, оказались смазаны и безнадежно разрушены. Когда мы прощались, уже выйдя из здания вокзала, я заметил в ослепительном свете зимнего солнца, что и цвет ее лица, который я так когда-то любил, стал совсем иным. Она побледнела, а на припухлых местах кожа была усеяна красными пятнами. Вне всяких сомнений, здоровье покинуло это лицо, а врачи лишь помогли вернуть ему в какой-то мере его обманчивую видимость.

Вернувшись к Аугусте, я рассказал ей, что Ада вновь стала такой же красивой, какой была в девушках. Аугуста очень обрадовалась. Потом, уже после того, как она сама увидела Аду, она, к моему удивлению, согласилась с моим суждением, словно ложь, сказанная мною из жалости, была самой очевидной правдой. Она твердила:

– Она так же красива, как была в девушках, и такой же красивой будет моя дочь!

Так что, видимо, взгляд сестры не очень-то проницателен.

Потом я долгое время не видел Аду. У нее было слишком много детей, да и у нас тоже. Правда, Ада и Аугуста все-таки умудрялись видеться несколько раз в неделю, но всегда в те часы, когда меня не было дома.

Приближалось время годового баланса, и я был завален делами. Никогда в жизни я не работал столько, сколько в ту пору. Иногда я просиживал за столом по десять часов. Гуидо предложил пригласить мне в помощь бухгалтера, но я и слышать об этом не хотел. Я принял на себя эти обязанности и должен был справляться сам. Мне хотелось таким путем компенсировать Гуидо то мое роковое месячное отсутствие. К тому же мне было приятно демонстрировать Кармен свое прилежание, которое теперь не могло вдохновляться ничем, кроме преданности Гуидо.

Но едва я начал приводить счета в порядок, как мне сразу стало ясно, что в первый же год нашей деятельности мы понесли огромные убытки. Озабоченный, я сказал об этом с глазу на глаз Гуидо, но он в этот момент торопился на охоту и не захотел вникать в дело.

– Вот увидишь, все это не так уж серьезно, как тебе кажется, и потом, год ведь еще не кончился!

И в самом деле, до конца года оставалось еще целых восемь дней.

Тогда я признался во всем Аугусте. Сначала она не усмотрела в этой истории ничего, кроме возможности ущерба для меня. Так устроены все женщины, а Аугуста по части заботы о своем добре выделялась даже среди женщин. Она спросила, не придется ли мне в конце концов тоже в какой-то степени отвечать за понесенные Гуидо убытки? И пожелала, чтобы я не теряя времени проконсультировался у адвоката. Кроме того, мне следовало расстаться с Гуидо и перестать посещать его контору.

Мне было нелегко убедить ее в том, что я не мог ни за что нести ответственность, будучи всего-навсего одним из служащих Гуидо. Она стояла на том, что человек, не имеющий фиксированного жалованья, не может считаться служащим, а скорее должен рассматриваться как хозяин или что-то в этом роде. Когда же она наконец поняла, она все равно осталась при своем мнении: я ничего не потеряю, если перестану посещать эту контору, где в конце концов испорчу свою репутацию коммерсанта. Черт возьми! Моя репутация коммерсанта! Я не мог не согласиться с тем, что спасти ее действительно очень важно, и хотя Аугуста плохо аргументировала свою точку зрения, я пообещал сделать все, что она хотела. Мы сошлись на том, что я кончу подведение баланса, поскольку уж я его начал, а потом как-нибудь изыщу способ вернуться в свою собственную маленькую контору, которая не приносила мне больших прибылей, но по крайней мере не заставляла терпеть убытки.

И тут мне довелось узнать о себе неожиданную вещь. Я оказался не в состоянии бросить работу у Гуидо, хотя твердо решил это сделать. Этот факт меня поразил! Для того чтобы в чем-то разобраться, лучше всего прибегнуть к образам. И я вспомнил, что когда-то в Англии приговор к каторжным работам означал следующее: осужденного привязывали к колесу, приводимому в движение водой, и несчастный, если он не хотел, чтобы ему переломало ноги, принужден был двигать ими в определенном ритме. Когда работаешь, всегда ощущаешь что-то вроде такого вот принуждения. Правда, когда не работаешь, положение не меняется, и думаю, я прав, утверждая, что и я и Оливи – мы оба привязаны, только я привязан так, что не должен двигать ногами. Правда, одинаковое положение приводило меня и Оливи к разным результатам, но теперь я точно знаю, что сам результат не оправдывает ни осуждения, ни восхваления. В общем, все дело в том, привязаны ли вы к вращающемуся колесу или неподвижному. Освободиться от него одинаково трудно.

Уже покончив с годовым балансом, я продолжал ходить в контору, хотя и решил, что не пойду туда больше никогда. Я выходил из дому в нерешительности; с той же нерешительностью выбирал направление – примерно в этом направлении находилась наша контора, – и по мере того, как я шел, это направление все уточнялось, покуда я не оказывался сидящим на своем стуле напротив Гуидо. К счастью, вскоре меня попросили не покидать моего поста, и я тут же согласился, поскольку понял за это время, что все равно к нему прикован.

К пятнадцатому января балансовый отчет был готов. Обнаружилась настоящая катастрофа: мы окончили год, потеряв половину капитала. Гуидо не хотел показывать этот отчет молодому Оливи, боясь нескромности с его стороны, но я настоял. Я надеялся, что он, с его практикой, найдет в моих расчетах какую-нибудь сумму из графы «приход», попавшую в графу «расход», и, внеся поправку, мы добьемся существенного улучшения баланса. Улыбнувшись, Оливи пообещал Гуидо держать в полной тайне все, что узнает, и проработал вместе со мной целый день. К несчастью, никакой ошибки он не обнаружил. Должен сказать, что я из этой ревизии, проведенной совместно с Оливи, почерпнул очень много и теперь взялся бы закрывать годовые балансы и потруднее нашего.

– Ну, и что вы теперь будете делать? – спросил перед уходом ученый юнец, сверкая очками.

Я знал, что он нам мог посоветовать. Отец, который во времена моей юности часто говорил со мной о коммерции, мне это объяснял. В соответствии с действующими законами мы, выяснив потерю половины капитала, были обязаны ликвидировать дело, а потом возобновить его на новых началах. Но я хотел услышать этот совет из уст Оливи. Он еще добавил:

– Речь идет о простой формальности. – Потом улыбнулся: – Если вы решите ею пренебречь, вам это может дорого обойтись.

Вечером проверять баланс взялся сам Гуидо, который никак не мог примириться со случившимся. Он делал это без всякой системы, проверяя то одну, то другую сумму наугад. Я прервал это бессмысленное занятие, сообщив ему совет Оливи ликвидировать дело сразу же, но для проформы. До сих пор Гуидо морщился от усилий, которые он прилагал, чтобы найти в счетах спасительную ошибку, причем на его хмурый вид еще накладывалась гримаса человека, чувствующего во рту неприятный вкус. При моих словах он поднял вдруг совершенно разгладившееся лицо, на котором появилось выражение напряженного внимания. Он не сразу понял, в чем дело, но когда понял, то расхохотался от всего сердца. Я объяснил эту смену выражений так: выражение горечи и суровости сохранялось на его лице, покуда он имел дело с цифрами, которые он не в силах был изменить. Но оно сразу же сменилось выражением радости и решимости, едва мучительная проблема была решена с помощью предложения, вернувшего ему положение судьи и хозяина.

Но, оказывается, он ничего не понял. Совет Оливи показался ему советом врага. Я объяснил ему, что совет Оливи имеет смысл, особенно в связи с тем, что нашей фирме, бесспорно, угрожает опасность потерять остальные деньги и лопнуть. И это будет расцениваться как злостное банкротство, если мы, получив такой баланс, уже зафиксированный в наших книгах, не примем мер, о которых он говорил. И я добавил:

– Наказание, которое предусматривают наши законы за злостное банкротство, – тюрьма.

Лицо Гуидо так побагровело, что я испугался кровоизлияния в мозг. Он воскликнул:

– Я не нуждаюсь в советах Оливи! Если этому и суждено случиться – я буду отвечать один.

Такое решение внушило мне уважение: я почувствовал, что нахожусь рядом с человеком, прекрасно сознающим свою ответственность. И взял тоном ниже. А потом и вовсе перешел на его сторону и, забыв, что сам же рекомендовал ему принять совет Оливи во внимание, сказал:

– Именно так я и возразил Оливи. Вся ответственность лежит на тебе. Мы не имеем права вмешиваться в твои решения, поскольку речь идет о фирме, принадлежащей тебе и твоему отцу.

На самом деле я сказал это не Оливи, а своей жене, но в общем-то я не соврал, сказав, что я это сказал! Ну а сейчас же после того, как я выслушал мужественное заявление Гуидо, я был бы способен сказать это и самому Оливи, потому что решительность и мужество всегда меня покоряли. Да что там говорить, если я так люблю даже обыкновенную самоуверенность, которая, конечно, может быть следствием и этих свойств характера, но также и других, куда более низменных.

Так как все им сказанное я намеревался сообщить Аугусте, чтобы ее успокоить, я продолжал настаивать:

– Ты же знаешь, все считают, – и, наверное, не без оснований, – что у меня нет никаких способностей к коммерции. Поэтому я готов исполнить все, что ты мне прикажешь, но уж никак не могу брать на себя ответственность за твои поступки.

Он с живостью согласился. Он вообще– так хорошо себя чувствовал в роли, которую я ему навязал, что даже забыл о своих огорчениях в связи с балансом. Он заявил:

– За все отвечаю я. Все здесь носит мое имя, и я бы ни за что не согласился, даже если бы кто-нибудь и пожелал разделить со мной ответственность.

Для передачи Аугусте все это годилось как нельзя лучше, но значительно превосходило мои требования. Нужно было видеть, с каким видом он произнес последнюю фразу: прямо-таки апостол, а не купец, стоящий на грани банкротства. Удобно устроившись на своем пассивном балансе, он снова почувствовал себя моим хозяином и господином. И опять, как это часто случалось в период нашей совместной жизни, порыв искреннего участия с моей стороны был сведен на нет словами, в которых сквозило его непомерное уважение к самому себе. Он фальшивил. Да, я вынужден употребить именно это слово: этот великий музыкант фальшивил!

Я резко спросил:

– Хочешь, я завтра же сделаю копию баланса для твоего отца?

На языке у меня вертелась еще более резкая фраза, а именно, что, закрыв баланс, я впредь воздержусь от посещения его конторы. Но я не произнес ее, потому что не знал, куда в таком случае я буду девать такую уйму остающегося у меня свободного времени. Однако мой вопрос почти заменил фразу, которую мне пришлось проглотить. Ею я напомнил, что в этой конторе хозяином был не только он.

Гуидо, по-видимому, удивили мои слова: слишком уж они не соответствовали всему, что говорилось до сих пор и с чем я, казалось, был совершенно согласен. И он заявил прежним тоном:

– Я сам покажу тебе, как надо будет сделать эту копию.

Я заорал, что на это я не согласен. За всю свою жизнь я ни на кого не кричал столько, сколько на Гуидо, потому что порой он казался мне прямо-таки глухим! Я объяснил, что бухгалтер тоже несет ответственность перед законом и я не собираюсь выдавать за копию взятые с потолка колонки цифр.

Он побледнел и признал, что я прав, но добавил, что, будучи хозяином, имеет право запретить мне делать выписки из его счетных книг. Я охотно признал, что это так, и тогда он, воспрянув духом, заявил, что отцу напишет сам. Сначала он вроде бы собирался сесть писать сразу же, но потом раздумал и предложил мне немного пройтись. Я согласился, чтобы сделать ему приятное. Я понимал, что он не успел еще переварить баланс, и желает пройтись, чтобы немного его утрясти.

Эта прогулка напомнила мне ту, что мы совершили с ним в ночь моего обручения. Не хватало луны, потому что наверху висел туман, но внизу все было точно таким же, и прозрачный воздух позволял нам уверенно различать путь. Гуидо тоже вспомнился тот достопамятный вечер.

– С той поры мы ни разу с тобой не гуляли ночью. Помнишь, как ты мне тогда объяснял, что на луне целуются так же, как и под луной? Я уверен, что и сейчас на луне по-прежнему длится тот вечный поцелуй, хотя ее сегодня и не видно… Зато здесь, внизу…

Неужели он снова собирался злословить об Аде? О бедной больной женщине? Я прервал его, но робко, почти с ним соглашаясь (ведь разве не для того я с ним и пошел, чтобы помочь ему забыться?):

– О да! Здесь, внизу, не всегда приходится целоваться! Но зато поцелуй наверху – это лишь изображение поцелуя. Ведь поцелуй – прежде всего движение!

Я пытался уклониться от обсуждения его проблем – то есть старался не говорить ни о балансе, ни об Аде, а поэтому даже удержал рвавшуюся с языка фразу о том, что там, наверху, от поцелуя не родятся близнецы. Но он хотел избавиться от мыслей о балансе и не нашел для этого ничего лучшего, как начать жаловаться на другие свои несчастья. Как я и предчувствовал, он стал злословить об Аде. Начал он с сетований на то, что первый же год его брачной жизни оказался для него таким несчастливым. Он имел в виду не близнецов, которые были такие славные, а болезнь Ады. Он считал, что именно болезнь сделала ее раздражительной, ревнивой и, несмотря на ревность, далеко не такой любящей, как раньше. В заключение он с горечью воскликнул:

– Жизнь жестока и несправедлива!

Я чувствовал себя совершенно не вправе высказывать какие-либо суждения, касающиеся его отношений с Адой. Но в то же время мне казалось необходимым что-то сказать. Он закончил свою речь, прилепив к слову «жизнь» два определения, которые не отличались излишней оригинальностью. Мне удалось придумать кое-что получше, потому что я критически отнесся к тому, что сказал он. Порой говоришь, следуя лишь звучанию случайно соединившихся слов. Потом смотришь – а стоило ли все сказанное потраченного на него дыхания, и иногда обнаруживаешь, что случайное соединение звуков породило мысль. Так вот, я сказал:

– Жизнь не плоха и не хороша: она оригинальна.

Когда я поразмыслил над сказанным, мне показалось, что я произнес нечто значительное. Охарактеризованная таким образом жизнь показалась мне настолько новой, что я принялся разглядывать ее так, словно видел впервые, со всеми ее твердыми, жидкими и газообразными телами. Если б я рассказал о ней кому-нибудь, кто не имел к ней привычки и, следовательно, нашего здравого смысла, у него бы дух захватило перед лицом этой громоздкой конструкции, лишенной всякого смысла. Он спросил бы меня: «Но как вы могли ее выносить?» И, познакомившись с ней во всех деталях – начиная от огромных небесных тел, подвешенных в высоте для того, чтобы мы на них только смотрели, но не могли дотронуться, и кончая тайной смерти, – он бы, конечно, воскликнул: «Очень оригинально!»

– Жизнь оригинальна! – сказал Гуидо смеясь. – Где это ты вычитал?

Я не счел нужным уверять его, что нигде этого не вычитывал, потому что в таком случае мои слова в значительной мере потеряли бы для него свой вес. Я же, чем больше раздумывал, тем более оригинальной находил жизнь. Не надо было даже смотреть на нее глазами пришельца из других миров, чтобы увидеть, как странно в ней все устроено. Достаточно было вспомнить все то, чего мы, люди, от нее ждем, как она сразу покажется нам такой странной, что невольно возникнет мысль, будто человек появился в ней по ошибке, а на самом деле он не имеет к ней никакого отношения.

Не сговариваясь, мы, как и в тот вечер, завершили нашу прогулку на обрыве Виа Бельведере. Найдя парапет, на котором он лежал тогда, Гуидо снова взобрался на него и улегся. Он что-то тихонько напевал себе под нос, по-прежнему одолеваемый своими мыслями, и раздумывал, конечно, о неумолимых цифрах своей отчетности. Я же, вспомнив о том, что на этом самом месте хотел его убить, и сравнив тогдашние свои чувства с нынешними, лишний раз подивился несравненной оригинальности жизни. И тут мне вдруг пришло в голову, что еще совсем недавно, вспылив из-за уязвленного самолюбия, я набросился на бедного Гуидо, и это в один из самых тяжелых дней, выпавших ему в жизни! Я попытался разобраться в случившемся. Так как я без особых терзаний наблюдал за страданиями, которые причинил Гуидо любовно составленный мною баланс, мне пришло в голову одно любопытное сомнение и сразу же после – одно любопытнейшее воспоминание. Сомнение было такое: хороший я человек или плохой? Воспоминание же было вызвано к жизни этим сомнением, которое отнюдь не было для меня новым. Я вдруг увидел себя ребенком, еще в платьице. Ребенок подымал личико к улыбающейся матери и спрашивал: «Я хороший или плохой?» Это сомнение родилось в моей детской душе, конечно, потому, что одни называли меня хорошим, а другие – в шутку – плохим. Неудивительно, что ребенок встал в тупик перед этой дилеммой! О несравненная оригинальность жизни! Разве не поразительно, что сомнение, поселившееся в душе ребенка в той еще совсем детской форме, я не сумел разрешить, даже став взрослым и перевалив за середину своего жизненного пути?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю