Текст книги "Самопознание Дзено"
Автор книги: Итало Звево
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Помню, что в те дни суровая действительность потеснила даже мои любовные мечтания. Мои мечты сделались теперь совсем другими. Я мечтал не столько о любви, сколько о победе. Однажды мой сон был украшен присутствием Ады. Одетая в подвенечный наряд она шла рядом со мной к алтарю. Но когда мы потом остались одни, мы и не подумали предаться любви. Теперь, когда я стал ее мужем, я наконец получил право спросить: «Как ты могла позволить, чтобы со мной обращались подобным образом?» Никакие другие права меня в ту пору не волновали.
В моей шкатулке хранятся наброски писем к Аде, Джованни и синьоре Мальфенти. Все они относятся к той поре. Синьоре Мальфенти я написал очень простое письмо, в котором прощался с ней, прежде чем отправиться в долгое путешествие. Однако я не припомню, чтобы в то время у меня было такое намерение: я не мог уехать из города, не удостоверившись окончательно, что никто ко мне не придет. Какое несчастье, если ко мне придут, а меня не окажется дома! Ни одно из этих писем не было отправлено. Я даже думаю, что и писал-то я их только для того, чтобы излить на бумагу свои чувства.
В течение многих лет я считал себя больным, но от моих болезней страдал не столько я, сколько другие. И только в то время я узнал наконец, что такое болезнь, при которой у тебя действительно что-то болит: множество неприятных физических ощущений, которые делают человека совершенно несчастным.
Началось это так. Как-то раз почти в час ночи, не в силах уснуть, я встал и отправился гулять по тихому ночному городу и гулял до тех пор, пока не забрел в какое-то окраинное кафе, где я никогда не был и где, следовательно, не мог встретить знакомых. Это обстоятельство было для меня особенно важно, потому что в кафе я собирался продолжить свою дискуссию с синьорой Мальфенти, начатую еще в постели. Я не хотел, чтобы кто-нибудь ее прервал. Синьора Мальфенти выдвинула против меня новое обвинение. Она утверждала, что я хотел совратить ее дочерей, в то время как если бы даже я этого и хотел, то для меня речь могла бы идти только об одной Аде. Я покрывался холодным потом при мысли о том, что, может быть, сейчас в доме Мальфенти против меня выдвигаются подобные обвинения. Отсутствующий всегда неправ, и они могли воспользоваться моим отсутствием, чтобы нанести мне удар объединенными силами. В ярком свете кафе мне было легче защищаться от обвинений. Время от времени я пытался дотронуться своей ногой до ножки Ады, и однажды мне даже показалось, что мне это удалось, причем она нисколько против этого не возражала. Правда, потом оказалось, что я наступил на ножку стола, который, конечно, и не мог возражать.
Потом я притворился перед самим собой, что меня заинтересовала игра на бильярде, и в это время какой-то синьор с костылем подошел и сел рядом со мной. Он заказал сок, и так как официант не уходил в ожидании и моих распоряжений, я тоже заказал лимонный сок, хотя не выношу вкус лимона. В этот момент костыль, прислоненный к дивану, на котором мы сидели, соскользнул на пол, и я инстинктивным движением нагнулся, чтобы его поднять.
– Э, да это Дзено! – воскликнул хромой, узнав меня в тот момент, когда собирался произнести благодарность.
– Туллио! – удивленно воскликнул и я и протянул ему руку. Мы с ним учились в одной школе, а потом я много лет его не видел. Я слышал, что, окончив школу, он поступил в банк, где занимает теперь хорошее место.
Я был так рассеян, что спросил у него прямо в упор, как это случилось, что правая нога сделалась у него настолько короче левой, что ему понадобился костыль.
Нисколько не рассердившись, он рассказал мне, что полгода назад заболел ревматизмом, который в конце концов вот так искалечил ему ногу.
Я поспешил дать ему ряд медицинских советов. Это лучший способ без особых усилий проявить к собеседнику живое участие. Но оказалось, что он уже все испробовал. Тогда я сделал ему замечание:
– А почему ты в такой час еще не в постели? По-моему, при твоей болезни вредно бывать ночью на воздухе.
Туллио добродушно пошутил: он считает, что и мне ночной воздух вряд ли полезен, потому что даже если у человека и нет ревматизма, то до тех пор, пока он жив, он всегда имеет шанс им обзавестись. Право ложиться спать после полуночи было провозглашено даже в австрийской конституции! Ну, а Потом, вопреки общераспространенному мнению, ни жара, ни холод с ревматизмом никак не связаны. Он тщательно изучил свою болезнь; больше того – он только тем и занят, что выясняет ее происхождение и способы ее излечения. И длительный отпуск, который позволил бы ему по-настоящему углубиться в это исследование, ему сейчас нужнее любого лекарства. Потом он рассказал мне о том, каким странным способом он лечится. Каждый день он съедает огромное количество лимонов. Сегодня, например, он проглотил тридцать штук и рассчитывает путем ежедневных упражнений добиться еще более значительных результатов. Он поведал мне, что, по его мнению, лимоны хороши и при других болезнях. С тех пор как он их употребляет, он стал гораздо меньше страдать от чрезмерного курения, которому был подвержен так же, как и я.
Я содрогнулся, представив себе столько кислоты зараз, но потом передо мной вдруг возникла картина вполне приемлемой жизни: я не люблю лимоны, но если бы, употребляя их, я стал бы волен делать то, что хочу и то, что должен, без всякого для себя ущерба и не обрекая себя ни на какие другие лишения, я согласился бы глотать их в таком же количестве. Потому что это и есть полная свобода: иметь возможность делать то, что хочется, с условием делать также и то, что тебе уже менее приятно. Настоящий раб – это тот, кто приговорен к полному воздержанию: Тантал, а не Геракл.
Потом Туллио тоже сделал вид, будто его интересует моя жизнь. Я твердо решил не рассказывать ему о своей несчастной любви, но мне было просто необходимо облегчить душу. И я принялся рисовать перед ним свои недуги в столь преувеличенном виде (перечисляя, я зафиксировал их сам для себя и лишний раз понял, насколько они несерьезны), что у меня на глазах выступили слезы, а Туллио слушал все внимательнее, и ему явно делалось лучше по мере того, как он убеждался, что я болен серьезнее, чем он.
Он спросил, работаю я или нет. Весь город говорил о том, что я бездельничаю, и я боялся, что он мне позавидует, тогда как я в эту минуту настоятельно нуждался в том, чтобы мне посочувствовали. И я солгал. Я сказал ему, что держу контору и работаю не так чтобы очень много – часов по шесть в день, а кроме того, еще шесть часов отнимают у меня запутанные дела, которые достались мне по наследству от родителей…
– Двенадцать часов! – заметил Туллио с довольной улыбкой и одарил меня тем, чего я больше всего желал – своим сочувствием: – Да уж, тебе не позавидуешь!
Этот вывод попал в самую точку, и я с трудом удержался, чтобы не заплакать. Я почувствовал себя несчастнее, чем когда-либо, и в этом размягченном состояний, в которое меня повергла жалость к самому себе, сделался ужасно уязвимым.
Туллио снова заговорил о своей болезни, которая была, по-видимому, его единственным развлечением. Оказывается, он изучил строение ноги и стопы. Смеясь, он рассказал мне, что когда человек идет быстрым шагом, то время, за которое он делает один шаг, не превышает половины секунды. И за эти полсекунды приходят в движение не более и не менее как пятьдесят четыре мускула! Пораженный, я тут же обратился мыслью к своим ногам, пытаясь обнаружить там весь этот чудовищный механизм. И мне показалось, что я его обнаружил. Разумеется, не каждый из пятидесяти четырех мускулов в отдельности, а некую сложную совокупность деталей, порядок, который нарушился, едва я обратил на него свое внимание.
Я вышел из кафе хромая и хромал несколько дней. Хождение стало для меня тяжелой работой и даже причиняло мне легкую боль. Казалось, что этот сложный узел, образованный множеством сцеплений, был плохо смазан и отдельные его части то и дело выходили из строя. Несколько дней спустя я был поражен другой, более серьезной болезнью, о которой я еще расскажу – и эта новая болезнь несколько ослабила первую. Но еще и сейчас, когда я пишу эти строки, стоит кому-нибудь посмотреть на меня в то время, когда я иду, как последовательность пятидесяти четырех движений нарушается, и мне стоит большого труда удержаться на ногах.
И этой болезнью я тоже обязан Аде. Животные часто становятся жертвами охотников или других животных в пору любви. Вот и я тогда стал жертвой болезни, а случись мне узнать о чудовищном механизме в другое время, ничего подобного бы не произошло.
Несколько строчек на листе бумаги, сохранившемся у меня с той поры, напоминают о другом странном происшествии, случившемся в те дни. Рядом с записью о последней сигарете и заметкой, выражающей мою веру в то, что мне удастся излечиться от болезни пятидесяти четырех движений, я нахожу набросок стихотворения о… мухе. Если бы я не знал с достоверностью, что эти вирши сочинил я, то мог бы подумать, что они принадлежат перу какой-нибудь благовоспитанной барышни, обращающейся на ты к воспеваемым ею насекомым. И раз уж даже со мной случилось такое, это означает, что каждого из нас может занести куда угодно.
Вот как родились эти стихи. Я вернулся домой поздно ночью и, вместо того чтобы лечь спать, отправился в кабинет и зажег газовую лампу. На свет прилетела муха и долго мне докучала. Я прихлопнул ее легким ударом, стараясь не запачкать руки, и уже совсем о ней позабыл, но потом вдруг увидел ее посреди стола – она медленно приходила в себя. Оцепеневшая и напряженная, она казалась выше ростом, чем была раньше, потому что одна лапка у нее одеревенела и не гнулась. Двумя задними лапками она старательно разглаживала крылья. Потом попыталась взлететь, но опрокинулась на спину. Перевернувшись, она упрямо и старательно принялась за прежнее. Тогда-то я и написал эти стихи, пораженный тем, что этот крохотный, испытывающий такую боль организм, делая свои сверхъестественные усилия, руководствовался при этом двумя совершенно ошибочными посылками. Во-первых, судя по тому, как упорно муха разглаживала крылья, которые вовсе не были повреждены, она просто не знала, что именно у нее болит. Во-вторых, упорство, с которым она все это проделывала, свидетельствовало о живущей в ее крохотном мозгу непоколебимой вере в то, что здоровье принадлежит нам неотъемлемо и что даже если оно нас покинуло, оно неминуемо к нам вернется. Ошибка, вполне простительная насекомому, которое живет один только сезон и не успевает приобрести опыта.
Но настало наконец воскресенье. Это был пятый день с тех пор, как я последний раз был у Мальфенти. Несмотря на то, что я почти никогда не работал, я всегда очень почитал этот праздник, который делит жизнь на короткие отрезки, делая ее тем самым более сносной. Но тот праздничный день завершал и мою многотрудную неделю, и мне полагалось за это хоть какое-нибудь удовольствие. Я вовсе не хотел переменять что-либо в своих планах, но так как на этот праздничный день они не распространялись, я решил повидать Аду. Я не собирался нарушить свои обязательства ни единым словом, я просто должен был ее увидеть. Ведь не исключена возможность, что за это время произошло какое-нибудь событие, обернувшее дело в мою пользу, а в таком случае чего ради мне тогда мучиться и дальше?
Поэтому ровно в полдень с той быстротой, на какую были способны мои бедные ноги, я поспешил в город, на ту улицу, по которой должны были пройти, возвращаясь с мессы, синьора Мальфенти и ее дочери. Этот праздничный день был к тому же и солнечным, и в пути я думал о том, что впереди меня, может быть, ожидает желанное известие: Ада меня любит!
Это было не так, но в течение некоторого времени мне удавалось сохранить эту иллюзию. Судьба благоприятствовала мне невероятно. Я столкнулся с Адой лицом к лицу, и она была одна. Я едва устоял на ногах, и у меня перехватило дыхание. Что делать? Принятое мною решение требовало, чтобы я посторонился и, спокойно с ней поздоровавшись, продолжал свой путь. Но в голове у меня царила сумятица, потому что до этого я принимал совсем другие решения, в числе которых – я помнил это совершенно точно – было решение поговорить с Адой абсолютно откровенно и выслушать свой приговор из ее уст. И я не посторонился и не продолжил свой путь, а наоборот, едва она со мной поздоровалась – так, словно мы расстались пять минут назад, – пошел с нею рядом.
Она сказала:
– Здравствуйте, синьор Козини. Я тороплюсь.
А я ответил:
– Вы позволите мне немного вас проводить?
Улыбнувшись, она разрешила. Значит, теперь я должен был приступить к объяснению? Она заметила, что идет прямо домой, и из этого я сделал вывод, что в моем распоряжении всего пять минут, да и те я частично уже потратил, высчитывая, хватит ли этого времени на то, чтобы высказать столь важные вещи. Лучше уж совсем ничего не сказать, чем сказать не все! Смущало меня и то, что в те времена в нашем городе девушка компрометировала себя, даже если просто шла по улице в обществе молодого человека. Но она мне это позволила! Так, может быть, мне следовало этим удовольствоваться? Раздумывая обо всем этом, я смотрел на нее и старался вновь почувствовать во всей полноте свою любовь, замутненную сомнениями и гневом. Вернутся ли ко мне по крайней мере мои прежние мечты? Ада с ее стройной фигурой казалась одновременно и маленькой и высокой. И мечты хлынули лавиной прямо тут, когда она была еще рядом со мной во всей своей реальности. Таков был мой способ ее желать, и я вернулся к нему с живейшей радостью. Из моего сердца изгладились последние следы обиды и гнева. Но тут нас нерешительно окликнули сзади:
– Простите, пожалуйста, синьорина…
Я, негодуя, обернулся. Кто осмелился прервать объяснение, к которому я даже еще не приступил? Какой-то молодой человек, бледный, смуглый, безбородый, смотрел на Аду выжидающим взглядом. Я тоже взглянул на Аду в безумной надежде, что она призовет меня на помощь. Один только ее знак, и я бы накинулся на этого типа, требуя, чтобы он объяснил свой наглый поступок. А если бы он заупрямился – еще лучше. Все мои болезни как рукой бы сняло, получи я разрядку в грубом физическом насилии.
Но Ада не сделала мне никакого знака. С невольной улыбкой, которая не только изменила линию ее щек и рта, но и осветила все лицо, она протянула ему руку.
– Синьор Гуидо!
Это обращение по имени больно ранило мой слух. Всего несколько минут назад, обращаясь ко мне, она назвала меня по фамилии.
Я взглянул на него повнимательнее, на этого синьора Гуидо. Он был одет с манерной элегантностью, и в правой руке, затянутой в перчатку, держал длиннейшую трость с набалдашником из слоновой кости. Я бы не согласился ходить с такою, даже если бы мне платили за каждый километр! И я нисколько не устыдился того, что заподозрил с его стороны угрозу Аде. Есть весьма подозрительные типы, которые одеваются столь же элегантно и даже ходят с такими же тростями.
Улыбка Ады вернула меня в область обычных светских отношений. Ада представила нас друг другу. И я тоже улыбнулся. Улыбка Ады была словно рябь, подергивающая прозрачные воды при дуновении легкого ветерка. Моя тоже напоминала нечто подобное, только в моем случае воды пришли в движение не от ветра, а от брошенного в них камня.
Его звали Гуидо Шпейер. Моя улыбка сразу сделалась более естественной, ибо мне тут же представлялся случай сказать ему нечто неприятное.
– Так вы, значит, немец?
Он любезно ответил, что действительно такое имя может навести на мысль, что он немец. Но из семейных документов явствует, что они итальянцы уже в течение нескольких веков. Он прекрасно говорил по-тоскански, в то время как мы с Адой принуждены были довольствоваться нашим жалким диалектом.
Я смотрел на него, чтобы лучше слышать, что он говорит. Он был очень хорош собой: чуть приоткрытый рот позволял разглядеть великолепные белые зубы, взгляд у него был живой и выразительный, а когда он снял шляпу, стало видно, что его каштановые, слегка вьющиеся волосы покрывают все пространство, отпущенное им матерью-природой, в то время как большую часть моей головы занимал лоб.
Я возненавидел бы его, даже если бы здесь не было Ады, но эта ненависть причиняла мне боль, и я попытался ее унять. Я подумал: «Он слишком молод для Ады». И еще подумал, что, может быть, она с ним так проста и любезна только потому, что это ей приказал отец. Может быть, от него зависит какое-нибудь важное для Мальфенти дело, а у меня сложилось впечатление, что в подобных случаях Джованни призывал на помощь всю семью. Я спросил его:
– Вы живете в Триесте?
Он ответил, что он тут уже месяц и собирается открыть здесь дело. Я вздохнул с облегчением. Кажется, я угадал!
Я шел хромая, но вполне непринужденно, потому что моей хромоты никто не замечал. Я смотрел на Аду и старался забыть обо всем остальном, в том числе и о том, кто шел с нами рядом. В сущности, я принадлежу к людям, которые живут настоящим и о будущем вспоминают только тогда, когда оно начинает отбрасывать в настоящее слишком уж заметные тени. Ада шла между нами, и на лице ее застыло банально-радостное выражение, почти переходившее в улыбку. Это выражение мне показалось новым. Кому она улыбалась? Может быть, мне, которого она не видела столько времени?
Я прислушался к их разговору. Речь шла о спиритизме, и я понял, что Гуидо ввел в дом Мальфенти вертящийся столик.
Я горел желанием убедиться, что нежная улыбка, бродившая на устах Ады, предназначалась мне, а потому вмешался в разговор, сочинив на ходу историю про духов. Ни один поэт, сочиняющий стихи на заданную рифму, не мог бы со мной соперничать. Не имея никакого понятия о том, чем я кончу, я начал с того, что тоже стал верить в духов, с тех пор как вчера на этой самой улице – нет, не на этой, а на параллельной, мимо которой мы сейчас проходили – со мной произошла одна история. Потом я сказал, что Ада, наверное, знала профессора Бертини, который, выйдя на пенсию, переехал во Флоренцию и недавно там умер. О его смерти было короткое сообщение в местной газете, но я об этом как-то забыл и, думая о профессоре Бертини, всегда считал, что он продолжает прогуливаться по Кашинам, наслаждаясь заслуженным отдыхом. И вот не далее как вчера на улице, параллельной той, по которой мы сейчас шли – и я даже точно указал место – ко мне подошел какой-то господин, который меня знал и которого – я в этом был уверен – я знал тоже. При ходьбе он забавно вилял бедрами: так ходят женщины, когда торопятся.
– Верно! Совсем как Бертини! – смеясь, сказала Ада.
Ее смех принадлежал мне, и, воодушевленный, я продолжал:
– Я точно знал, что знаком с ним, но никак не мог вспомнить, кто он такой. Мы поговорили о политике. Судя по тому, что он наговорил мне кучу глупостей своим характерным блеющим голосом, это был Бертини.
– Да, да, это его голос! – снова засмеялась Ада и взглянула на меня, с нетерпением ожидая, чем все это кончится.
– В том-то и дело! Судя по всему, это должен был быть Бертини, – сказал я и мастерски изобразил ужас, ибо во мне погиб великий актер. – Прощаясь, он пожал мне руку и ушел, все так же виляя бедрами. Я пошел было за ним, пытаясь все-таки вспомнить, кто это такой, и только когда он исчез из виду, понял, что говорил с Бертини. С Бертини, который уже год как умер!
Через несколько минут Ада остановилась у подъезда своего дома. Пожав Гуидо руку, она сказала, что ждет его нынче вечером. Потом, прощаясь со мной, она добавила, что если я не боюсь соскучиться, я тоже могу прийти к ним сегодня вечером повертеть стол.
Я ничего не ответил и даже не поблагодарил. Мне нужно было обдумать это приглашение, прежде чем его принять. Мне показалось, что оно прозвучало как вынужденная любезность. Вот и кончился мой праздник: конец ему положила эта встреча. Но я решил держаться как можно любезнее, чтобы оставить для себя открытыми все возможности – в том числе и возможность принять это приглашение. Я спросил Аду, где сейчас Джованни: мне нужно было с ним поговорить. Она ответила, что, наверное, я застану его в конторе, куда он отправился по какому-то срочному делу.
Мы с Гуидо некоторое время постояли, глядя вслед стройной фигурке, исчезнувшей в темном подъезде. Не знаю, что думал в эту минуту Гуидо. Что касается меня, то я чувствовал себя несчастнейшим человеком: почему она не пригласила сначала меня, а уже потом Гуидо?
Мы вернулись тем же путем, каким шли, на то самое место, где мы встретились с Адой. Гуидо, любезный и непринужденный (именно непринужденности я всего больше завидую в людях), говорил о выдуманной мною истории, которую он принял всерьез. Подлинного же в этой истории было только одно: в Триесте, уже после смерти Бертини, жил один человек, который вечно говорил глупости, имел странный голос, и походка у него была такая, что, казалось, он идет на цыпочках. Как раз на днях я с ним познакомился, и на мгновение он напомнил мне Бертини. Но я вовсе не возражал, чтобы Гуидо хорошенько поломал себе голову, пытаясь разобраться в этой моей выдумке. Хотя было уже решено, что я не должен его ненавидеть, так как для Мальфенти он был только коммерсантом, с которым важно поддерживать знакомство, все равно он раздражал меня этой своей тростью и манерной элегантностью. Причем раздражал настолько, что я просто не чаял, как от него избавиться. Тут до моего слуха дошло, что он уже формулирует выводы:
– Человек, о котором вы рассказали, мог быть куда моложе Бертини, иметь осанку гренадера и мужественный голос, и сходство его с Бертини могло ограничиваться только тем, что он тоже говорил глупости. Но даже этого было достаточно, чтобы ваша мысль сосредоточилась на Бертини. Однако, чтобы принять эту версию, следует предположить, что вы очень рассеянны.
Я не поддержал Гуидо в его попытке объяснить эту историю.
– Кто – я рассеянный? Что за странная мысль! Я человек деловой, и что бы со мной стало, если бы я был рассеянным!
Потом я подумал, что попусту теряю время. Я ведь еще хотел увидеть Джованни. Раз уж я видел дочь, отца-то я мог повидать – это уже не так важно. Мне следовало поторопиться, если я хотел застать его в конторе.
Гуидо тем временем продолжал толковать о том, какую часть чуда следует относить за счет невнимательности того, кто его творит, и какую – за счет того, кто при этом присутствует. Но я уже решил с ним расстаться, причем проделать это с той же непринужденностью, которая отличала его самого. В результате я прервал его рассуждения с поспешностью, которая граничила с грубостью.
– Для меня чудо и существует и не существует. Не нужно все так усложнять. Нужно либо верить, либо не верить – и в том и другом случае все объясняется чрезвычайно просто.
Я вовсе не хотел, чтобы он заметил мою неприязнь, более того – уже этими словами я делал ему уступку, если учесть, что я убежденный позитивист и ни в какие чудеса не верю. Но то была уступка сквозь зубы.
И я ушел, хромая сильнее, чем раньше, и сильно надеясь, что Гуидо не будет смотреть мне вслед.
Теперь уже было просто необходимо поговорить с Джованни. Это помогло бы мне понять, как мне следует себя вести сегодня вечером. Я был приглашен Адой и по тому, как будет держаться Джованни, должен был догадаться, принять ли мне это приглашение, или, наоборот, вспомнить о том, что оно противоречит ясно выраженной воле синьоры Мальфенти. Мне нужна была ясность в отношениях со всеми ними, и если для того, чтобы ее добиться, мне не хватит воскресенья, я не пожалею и понедельника. Одно за другим я продолжал нарушать данные самому себе обещания и не замечал этого. Больше того – мне казалось, что я строго следую решению, принятому после пятидневных размышлений. Именно этим словом обозначил я то, чем занимался все эти пять дней.
Джованни встретил меня сердечным приветствием, которое он проорал во весь голос и от которого мне сразу стало легче, и указал на кресло, стоявшее у стены, напротив его стола.
– Всего пять минут, и я в вашем распоряжении! – И сразу же вслед за этим: – Вы что, никак хромаете?
Я покраснел! Но сегодня я был в ударе по части импровизаций. Я сказал, что поскользнулся, выходя из кафе, и описал ему то самое кафе, где со мной действительно произошло это несчастье. Но тут же испугался, что он может приписать мое падение действию винных паров, и добавил еще одну деталь: в тот вечер, когда я упал, я находился в обществе человека, который сам хромал, так как страдал ревматизмом.
У стола Джованни стояли в ожидании его распоряжений служащий и двое грузчиков. Видимо, произошла какая-то путаница с накладными, и Джованни пришлось вмешаться в работу своего склада, что он делал чрезвычайно редко. Как он говорил, он хотел, чтобы голова его была свободна для дел, которые кроме него не может сделать никто. Он кричал сегодня громче обычного, как будто желал, чтобы его распоряжения навечно остались звучать в ушах его подчиненных. Речь, кажется, шла о форме, в которой должны были осуществляться отношения между конторой и складом.
– Эту бумагу, – орал Джованни, перекладывая из правой руки в левую листок, который он вырвал из какой-то книги, – должен подписать ты, а служащий, который ее получит, даст тебе взамен такую же, но уже со своей подписью!
Некоторое время он изучал лица своих подчиненных то сквозь очки, то поверх них и наконец снова заорал:
– Поняли или нет?
И он собрался начать все сызнова, но мне показалось, что я теряю слишком много времени. У меня было странное ощущение, что если я потороплюсь, мне будет легче выиграть битву за Аду, хотя некоторое время спустя я с удивлением обнаружил, что никто, собственно, меня не ждет, и я никого не жду и что делать мне совершенно нечего. Я подошел к Джованни и протянул ему руку:
– Сегодня я буду у вас.
Он сразу же повернулся ко мне, а трое подчиненных отошли в сторону.
– А что это вас так долго не было видно? – просто спросил он.
И тут меня вдруг удивила и смутила одна вещь: а ведь именно этого вопроса мне так и не задала Ада, хотя я имел на него полное право! И если б мы были сейчас одни, я бы прямо здесь рассказал Джованни абсолютно все без утайки, ибо, задав мне этот вопрос, он доказал свою полную непричастность к тому, что я считал направленным против меня заговором. Только он один и был к нему непричастен, а потому заслуживал моего доверия.
Правда, тогда я, наверное, мыслил не с такой отчетливостью, раз уж у меня не хватило терпения дождаться, пока уйдут его служащие. Ну, а кроме того, я желал сначала обдумать: может быть, задать этот вопрос помешало Аде неожиданное появление Гуидо?
Да и сам Джованни не позволил мне сказать и слова, дав понять, что торопится вернуться к делам.
– Ну ладно, увидимся вечером. Вы услышите сегодня такого скрипача, какого вам еще никогда не доводилось слышать. Он выступает как любитель только потому, что у него денег куры не клюют и он считает зазорным делать из скрипки профессию. Вместо этого он собирается заняться торговлей. – И Джованни презрительно пожал плечами. – Вам известно, как я люблю свое дело, но на его месте я все-таки не торговал бы ничем, кроме музыки. Не знаю, знакомы ли вы. Некий Гуидо Шпейер.
– Ах вот как? В самом деле? – сказал я, изо всех сил изображая приятное удивление, то есть покачивая головой, широко раскрывая рот и вообще делая все, что я был в силах заставить себя сделать. Так, значит, этот малый еще и играет на скрипке!
– В самом деле? Такой прекрасный музыкант? – Я еще надеялся, что Джованни пошутил и что этими преувеличенными похвалами он просто хотел сказать, что пиликанье Гуидо никуда не годится. Но Джованни потряс головой все с тем же восхищением.
Я пожал ему руку:
– До свидания!
Хромая, я направился к двери. Уже у порога я остановился, меня охватило сомнение: может, лучше мне все-таки не принимать этого приглашения? В таком случае мне следует предупредить Джованни. И я уже было повернул обратно, но тут заметил, что он пристально смотрит мне вслед и даже подался вперед, чтобы лучше видеть. Этого я не выдержал и тут же ушел.
Так, значит, скрипач! Если он и вправду такой замечательный музыкант, то я мог попросту поставить на себе крест. Если б я хоть не умел играть на этом инструменте или по крайней мере не играл бы на нем в доме Мальфенти! Я приносил к ним скрипку вовсе не для того, чтобы завоевать своей музыкой их сердца: мне просто нужен был какой-то предлог для того, чтобы сидеть там подольше. Какой же я дурак! Как будто нельзя было найти другой предлог, менее компрометирующий!
Никто не может сказать, что я строю насчет себя в этом отношении какие-то иллюзии. Я знаю, что тонко чувствую музыку, и когда выбираю самые трудные произведения, я делаю это вовсе не из манерничанья. Однако именно мое тонкое музыкальное чутье и подсказывает мне – и всегда подсказывало, – что я никогда не буду играть так, чтобы это доставляло удовольствие моим слушателям. И если я продолжаю играть до сих пор, то я делаю это по той же причине, по которой до сих пор продолжаю лечиться. Я мог бы стать хорошим музыкантом, если бы не болезнь, и когда я стараюсь сохранить равновесие на четырех струнах своей скрипки, я, в сущности, просто добиваюсь здоровья. Весь мой организм поражен каким-то легким параличом, который проявляется особенно ясно – а следовательно, делается наиболее легко излечимым, – когда я играю на скрипке. Даже самое неразвитое создание, если только растолковать ему, что такое триоли, кадриоли и сестоли, сумеет переходить от одних к другим с той же ритмической точностью, с какой его глаз переходит от цвета к цвету. Мне же стоит только исполнить одну из этих фигур, как она словно прилипает к моему смычку и я уже не могу от нее избавиться: она лезет в соседние фигуры, искажая их до неузнаваемости, и, чтобы расставить ноты по своим местам, мне приходится отбивать такт ногами или головой, но тогда – прощай непринужденность, прощай уверенность, прощай музыка. Музыка, рождающаяся под смычком человека уравновешенного, сама задает себе темп, которому она следует.
Когда я сумею играть так, это будет значить, что я выздоровел.
Тут мне впервые пришла в голову мысль покинуть поле боя, то есть бросить Триест, уехать куда-нибудь и постараться все забыть. Надеяться больше было не на что. Аду я потерял – в этом не было никаких сомнений. Ведь я знал, что мужчину, за которого она решит выйти замуж, она будет рассматривать и оценивать с такой же тщательностью, как если бы она присуждала ему академическую степень. Это было немножко смешно, потому что, казалось бы, у людей выбор супруга должен меньше всего зависеть от того, как он играет на скрипке. Но это ничего не меняло. Я понимал, какое значение будет иметь здесь музыка. Именно она и решит все, как это бывает у певчих птиц.