355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Итало Звево » Самопознание Дзено » Текст книги (страница 14)
Самопознание Дзено
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 05:33

Текст книги "Самопознание Дзено"


Автор книги: Итало Звево



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 31 страниц)

Визит одного моего университетского приятеля, которому из-за тяжелой болезни пришлось срочно покинуть родной городишко в Штирии, сыграл в моей жизни роль Немезиды, хотя в ту пору я никак не мог этого предположить. Приятель пришел ко мне после того, как уже здесь, в Триесте, целый месяц пролежал в постели: этого оказалось достаточно, чтобы его нефрит из острого превратился в хронический и, по всей видимости, неизлечимый. Но он-то считал, что ему стало лучше, был в прекрасном настроении и, покуда еще была весна, торопился организовать переезд в более теплые края, где надеялся выздороветь окончательно. Очень может быть, что для него роковым оказалось то, что он слишком задержался в своих суровых краях.

Я считаю, что встреча с этим совершенно больным, но довольным и улыбающимся человеком была для меня роковой, но, может, я и ошибаюсь: может быть, это просто была одна из вех моей жизни, которую мне суждено было миновать.

Этот мой друг, Энрико Коплер, был очень удивлен тем, что я ничего не слышал ни о нем, ни о его болезни, о которой Джованни должен был прекрасно знать. Но у Джованни с тех пор, как он заболел сам, уже не находилось времени ни для кого другого, и поэтому он ничего не сказал мне о Коплере, хотя пользовался каждым солнечным днем, чтобы заглянуть к нам на виллу и подремать часок-другой на свежем воздухе.

В обществе этих двух больных я как-то раз прекрасно провел несколько послеполуденных часов. Разговор шел об их болезнях: для больного это самое лучшее развлечение, ну, а здоровому выслушать его, в конце концов, не так уж и тяжело. Правда, между ними было одно разногласие: Джованни был необходим свежий воздух, а Коплеру, наоборот, пребывание на свежем воздухе было запрещено. Но это недоразумение уладилось, когда поднялся небольшой ветер, и Джованни был вынужден остаться с нами в натопленной маленькой комнатке.

Коплер рассказал нам о своей болезни, которая не причиняла ему страданий, но совершенно лишала сил. Только сейчас, когда ему полегчало, он понял, как он был болен. Когда он заговорил о лекарствах, которые были ему прописаны, я стал слушать его с более живым интересом. Между прочим, врач порекомендовал ему какое-то весьма эффективное средство, которое обеспечивало длительный сон без отравляющего воздействия снотворных. Но ведь это было именно то, в чем я больше всего нуждался!

Услышав, что я нуждаюсь в этом лекарстве, мой бедный друг с радостью ухватился за мысль, что, может быть, и я болен той же самой болезнью, и стал советовать мне показаться врачам, дать себя выслушать и сделать все необходимые анализы.

Тут Аугуста рассмеялась и заявила, что я – мнимый больной. По лицу Коплера промелькнуло нечто весьма похожее на досаду. Но он тут же мужественно поборол в себе сознание неполноценности, на которую был обречен, и предпринял энергичное нападение:

– Мнимый больной? Ну, знаешь, я предпочитаю быть настоящим больным. Уж не говоря о том, что это какое-то смешное уродство, от твоей болезни нет никаких лекарств, в то время как мы, настоящие больные – вот тебе мой пример, – все-таки всегда можем подыскать себе в аптеке что-нибудь эффективное.

Он говорил как совершенно здоровый человек, и, должен признаться, это меня больно задело.

Мой тесть энергично его поддержал, но ему не удалось облить меня презрением, потому что в его словах слишком явно звучала зависть к моему здоровью. Он сказал, что если б он был здоров, как я, то, вместо того чтобы досаждать близким своим нытьем, бегом побежал бы на свою любимую работу, тем более что теперь у него почти не стало живота. Он не знал, что врачи вовсе не считают благоприятным признаком то, что он так похудел.

После нападения Коплера я действительно стал похож на больного, причем на обиженного больного, и Аугуста поспешила прийти мне на помощь. Поглаживая мою руку, лежавшую на столе, она сказала, что моя болезнь никому не мешает и что она вовсе не убеждена в том, что я сам в нее верю, потому что откуда же в таком случае взялась бы моя жизнерадостность? Так что Коплеру пришлось вновь прочувствовать неполноценность, на которую он был обречен. Он был совсем один в целом свете, и если еще и мог померяться со мной силами в отношении здоровья, то уж противопоставить любви, которую продемонстрировала Аугуста, ему было решительно нечего. Он так остро ощущал необходимость в сиделке, что позднее, не удержавшись, признался, как он завидует мне в этом отношении.

Мы вернулись к нашему спору – правда, уже в более мягком тоне – несколько дней спустя, когда Джованни дремал у меня в саду. Теперь, поразмыслив на досуге, Коплер уже стоял на том, что мнимый больной – это и есть настоящий больной, только болезнь поражает его глубже и потому серьезнее, чем настоящего больного. И в самом деле, нервы мнимого больного находятся в таком состоянии, что указывают на наличие болезни, даже когда ее нет, в то время, как настоящая их функция состоит в том, чтобы посредством боли предупреждать человека об опасности и заставлять его вовремя принимать меры.

– Да, – сказал я. – Это как с зубами, которые начинают болеть только тогда, когда нерв уже обнажен, и, чтобы вылечить зубы, его необходимо убить.

В конце концов, мы сошлись на том, что и мнимый и настоящий больной стоят друг друга. Именно при нефрите больному так не хватало предупреждения со стороны нервов, в то время как мои нервы были, напротив, так чувствительны, что предупреждали меня о болезни, от которой я умру лет эдак двадцать спустя. Иными словами, это были прекрасные нервы, и единственным их недостатком было то, что они оставляли мне слишком мало времени на то, чтобы радоваться жизни. Но так или иначе, Коплер сумел-таки зачислить меня в разряд больных и был теперь совершенно доволен.

Не знаю почему, но у бедного больного была настоящая страсть говорить о женщинах, и когда в комнате не было моей жены, он только о них и говорил. Он утверждал, что у настоящего больного, по крайней мере страдающего известными нам болезнями, сексуальная функция ослабевает, что служит организму хорошей защитой, в то время как у мнимого больного, который страдает, в сущности, только расстройством нервов, оказавшихся у него слишком уж усердными, эта функция приобретает прямо-таки патологическую активность. Я подтвердил справедливость этой теории, сославшись на собственный опыт, и мы высказали друг другу взаимные соболезнования. Сам не знаю, почему я не сказал ему, что давно уже не предаюсь никаким излишествам. Я мог бы признать себя если уж не здоровым – это могло его обидеть, – то по крайней мере выздоравливающим; тем более что назвать себя совершенно здоровым, зная все неполадки своего организма, все-таки как-то трудно.

– Ты желаешь всех красивых женщин, которых видишь? – продолжал допытываться Коплер.

– Не всех! – пробормотал я, желая дать ему понять, что не так уж и болен. И в самом деле, я не желал Аду, которую видел теперь каждый вечер. Она была для меня, что называется, запретная женщина. Шелест ее юбок не говорил мне ровно ничего, и, думаю, ничего бы не изменилось, если бы даже мне было позволено смять их моими собственными руками. Хорошо, что я на ней не женился. Это безразличие было – во всяком случае, так мне казалось – свидетельством подлинного здоровья. Может быть, мое желание было таким сильным, что исчерпалось само собой? Надо сказать, что это безразличие распространялось также и на Альберту, которая была весьма мила в своем скромном и аккуратном школьном платьице. Может, обладания Аугустой оказалось достаточно для того, чтобы утолить желание, которое возбуждало во мне чуть ли не все их семейство?! Вот это было бы действительно весьма нравственно!

Наверное, я не сказал ему о своем добродетельном поведении, потому что мысленно не переставал изменять Аугусте, и даже сейчас, разговаривая с Коплером, ощутил трепет желания при мысли о всех тех женщинах, которыми я из-за нее пренебрегал. Я представил себе женщин, которые шли сейчас по улицам, одетые с головы до ног, отчего все вторичные половые признаки приобретали в них особую привлекательность: в женщине, которой мы обладаем, они словно исчезают, атрофированные обладанием. Во мне всегда жила любовь к приключению – приключению, которое начинается с восхищения туфелькой, перчаткой, юбкой, всем тем, что скрывает и разнообразит формы женского тела. Но ведь в одном желании нет никакого греха! И все же мне не следовало давать Коплеру копаться в своей душе. Объяснить кому-нибудь, каков он есть на самом деле, – это все равно, что позволить ему Поступать так, как он того желает. Но Коплер натворил еще больших бед, хотя ни в ту пору, когда он говорил, ни тогда, когда он перешел к действиям, он, конечно, не подозревал, куда это меня заведет.

Все речи Коплера я ощущаю столь значительными, что стоит только мне их вспомнить, как они тут же приводят на память чувства, которые они во мне вызывали, и людей, и предметы. Я вышел в сад, чтобы проводить моего друга: Коплер должен был возвращаться домой до захода солнца. От моей виллы, стоящей на вершине холма, открывался в ту пору вид на порт и на море, позднее заслоненный новейшими постройками. Мы остановились и долго смотрели на волнующееся под легким ветерком море: спокойный свет, льющийся с неба, дробясь на воде, превращался в мириады тревожных красных бликов. Ласкала взгляд мягкая зелень Истрианского полуострова, который огромной дугой вдавался в море, словно обретшая материальность тень. Молы и дамбы с их четкими прямолинейными очертаниями казались отсюда маленькими и жалкими, а вода в доках выглядела совсем темной оттого, что была неподвижной, или, может быть, она просто была мутной? Но покой в этой широкой панораме отступал на второй план, оттесненный живой, колышущейся краснотой воды, и вскоре, ослепленные, мы повернулись к морю спиной. На маленькую лужайку перед домом уже опускалась ночь.

Перед открытой террасой, в большом кресле, прикрыв голову беретом и поднятым воротником шубы, закутав ноги одеялом, спал мой тесть. Мы остановились взглянуть на него. Он спал с открытым ртом, нижняя челюсть отвисла у него, как неживая, дыхание было учащенным и шумным. Голова то и дело падала на грудь, и он, не просыпаясь, откидывал ее назад. В эти моменты веки у него дергались, словно он хотел открыть глаза и обрести наконец равновесие, и ритм дыхания менялся. Как только он при этом не просыпался!

Тяжелая болезнь моего тестя впервые предстала передо мной с такой очевидностью, и я был глубоко огорчен.

Коплер сказал мне шепотом:

– Ему надо бы полечиться. Может, у него тоже нефрит? Ведь это нельзя назвать сном: я по себе знаю это состояние. Бедняга!

В заключение он посоветовал обратиться к его врачу.

Тут Джованни наконец услышал нас и открыл глаза. Он сразу же стал выглядеть совсем не таким уж больным и даже пошутил с Коплером:

– Как это вы решились выйти на свежий воздух? А не повредит ли вам это? – Ему казалось, что он прекрасно вздремнул; он не замечал, что ему не хватает воздуха даже у самого моря, где воздуха было более чем достаточно. Но голос у него звучал сипло, одышка мешала говорить, лицо было землистым, и, поднявшись с кресла, он почувствовал себя до такой степени окоченевшим, что вынужден был сразу же уйти в дом. Я и сейчас еще вижу, как он идет с одеялом под мышкой через лужайку и, тяжело дыша, но улыбаясь, приветственно машет нам рукой.

– Видишь, что такое настоящий больной? – сказал Коплер, не в силах расстаться со своей излюбленной мыслью. – Он на пороге смерти и не подозревает о том, что болен.

Мне тоже показалось, что этот настоящий больной, по-видимому, почти не испытывал страданий. Мой тесть и Коплер уже много лет как покоятся на Сант-Анне, но как-то однажды, проходя мимо их могил, я подумал, что из того, что они уже столько времени лежат под этими плитами, отнюдь не следует, что тезис, выдвинутый одним из них, был несостоятелен.

Перед тем как покинуть родные края, Коплер ликвидировал все свои дела, так что теперь ему, как и мне, было совершенно нечего делать. Однако, едва встав с постели, он не смог усидеть спокойно и за отсутствием своих дел занялся чужими, которые казались ему куда более интересными. Тогда я над этим только посмеялся: я лишь позднее узнал, какой неприятный привкус бывает у чужих дел. Коплер посвятил себя благотворительности, но так. как теперь ему приходилось жить на проценты со своего капитала, он не мог позволить себе роскошь заниматься ею лишь на собственный счет. Поэтому он стал организовывать сбор пожертвований, облагая налогами своих друзей и знакомых. При этом он все записывал в специальную книгу, как это и подобало деловому человеку. Я как-то подумал, что эта книга была его причастием и что я бы на его месте – то есть будучи обреченным на близкую смерть и не имея никаких родственников, – я бы все-таки потревожил основной капитал. Но так как он был, что называется, мнимый здоровый и не мог смириться с мыслью о краткости отпущенного ему срока, он брал деньги только из причитающихся ему процентов.

Однажды Коплер пристал ко мне, требуя несколько сотен крон, необходимых для того, чтобы купить пианино одной бедной девушке, которую я и еще несколько человек уже и так обеспечили через него небольшим месячным пособием. Следовало спешить, чтобы не упустить подвернувшийся выгодный случай. Уклониться мне не удалось, но я заметил не слишком вежливо, что сделал бы выгодное дело, если б не выходил сегодня из дому. Время от времени я бываю подвержен приступам скупости.

Коплер взял деньги и, коротко поблагодарив, ушел, но слова мои имели последствия, с которыми я столкнулся несколько дней спустя, и последствия эти были, увы, весьма серьезны. Он явился ко мне и сообщил, что пианино уже доставлено и что синьорина Карла Джерко и ее мать хотели бы выразить мне свою признательность, для чего просят меня их посетить. Коплер боялся потерять клиента и надеялся меня удержать, дав мне вкусить благодарности облагодетельствованных мною. Сначала я хотел уклониться от этой скучной обязанности, уверяя его, что совершенно убежден в том, что он сделал все как нельзя лучше, но он так настаивал, что я в конце концов согласился.

– А что, она хоть красива? – спросил я смеясь.

– Изумительно! – ответил он. – Но этот орешек нам не по зубам!

Курьезно, что он ставил свои зубы в один ряд с моими, подвергая меня опасности заразиться его кариозом. Он объяснил, что эта несчастная семья, потерявшая несколько лет назад своего кормильца, чрезвычайно порядочна и сумела сохранить эту безукоризненную порядочность даже среди самой отчаянной нищеты.

День выдался ужасный. Дул ледяной ветер, и я завидовал Коплеру, который был в шубе. Мне приходилось придерживать шляпу рукой, иначе бы она улетела. Но я был в превосходном настроении, потому что шел принять благодарность за свой филантропический поступок. Мы прошли пешком всю Корсиа Стадион и пересекли городской сад. Это была часть города, в которой я никогда не бывал. Мы вошли в один из так называемых доходных домов, из тех, что наши предки строили лет сорок назад в местах, отдаленных от города, но впоследствии очень быстро им поглощенных. Дом выглядел неказисто, но все-таки приличнее, чем выглядят дома, которые возводятся для этих же целей сегодня. Лестничная клетка была очень маленькой, и поэтому подъем был крутой.

Мы остановились на площадке второго этажа, куда я добрался значительно раньше своего приятеля, двигавшегося гораздо медленнее. Меня удивило, что из выходивших на площадку трех дверей две, расположенные по краям, были отмечены прикрепленной кнопками визитной карточкой Карлы Джерко, а на третьей висела карточка с совершенно другим именем. Коплер объяснил, что справа у Джерко были кухня и спальня, а слева – одна только комната, кабинет синьорины Карлы. Часть квартиры, расположенную за средней дверью, они сумели сдать от себя, и, таким образом, помещение обходилось им недорого; правда, зато они были вынуждены терпеть неудобства, ибо для того, чтобы попасть из одной комнаты в другую, им теперь приходилось выходить на лестницу.

Мы постучались в левую дверь, в кабинет, где, предупрежденные о нашем визите, ждали мать и дочь. Коплер представил нас друг другу. Синьора, женщина очень робкого вида, одетая в скромное черное платье, с волосами подчеркнутой снежной белизны, обратилась ко мне с краткой речью, которая, по-видимому, была приготовлена заранее: я оказал им честь своим визитом, они благодарят меня за замечательный подарок. Сказав это, она уже больше ни разу не раскрывала рта.

Коплер следил за происходящим с видом учителя, слушающего, как его ученик отвечает на государственном экзамене урок, который он с трудом заставил его выучить. Он поправил синьору, сказав, что я не только дал деньги на пианино, но и вносил свою долю в то ежемесячное пособие, которое ему удалось для них наскрести. Он любил точность, этот Коплер!

Синьорина Карла поднялась со стула возле пианино и, протянув мне руку, просто сказала:

– Спасибо.

По крайней мере это было хоть коротко! Мои обязанности филантропа уже начинали меня тяготить. Я занимался чужими делами, словно какой-нибудь настоящий больной. Кого могла видеть во мне эта хорошенькая девушка? Почтенного господина, но никак не мужчину. А она была и в самом деле хороша! Из-за того, что юбка на ней была слишком коротка для тогдашней моды, я подумал, что она хочет казаться еще моложе, чем была. Но, может, она просто надевала дома юбку, которую носила еще в ту пору, когда росла? Однако ее довольно затейливая прическа придавала ей вид взрослой женщины, причем женщины, которая хочет нравиться. Толстые каштановые косы были уложены таким образом, что закрывали уши и часть шеи. В тот момент я был так озабочен тем, чтобы соблюсти свое достоинство, и так боялся инквизиторского взгляда Коплера, что не разглядел ее хорошенько; но сейчас-то я знаю ее всю с головы до ног. В ее голосе, когда она говорила, было что-то музыкальное; с аффектацией, сделавшейся уже, видимо, второй натурой, она растягивала каждый слог, словно лаская звук, в который его облекала. Из-за этого, а также из-за некоторых гласных, звучавших для Триеста чересчур открыто, в ее произношении было что-то иностранное. Позже я узнал, что некоторые учителя пения, обучая подаче звука, слишком акцентируют гласные. В общем, это было совершенно иное произношение, чем у Ады. Каждый звук в ее речи казался зовом любви.

В течение всего визита синьорина Карла не переставала улыбаться, видимо считая, что улыбка сообщает ее лицу выражение признательности. Это была несколько насильственная улыбка: именно так и должна выглядеть признательность. Потом, когда несколько часов спустя я принялся мечтать о Карле, я вообразил, что на ее лице в тот момент отражалась борьба радости со страданием. Ничего подобного я потом ни разу в ней не обнаружил и лишний раз убедился в том, что женская красота симулирует чувства, которых на самом деле в женщине нет и в помине. Так, холст, на котором изображена батальная сцена, не испытывает никаких героических чувств.

Коплер был так доволен церемонией представления, словно обе женщины были творением его рук. Потом он принялся описывать их жизнь: и та и другая были довольны своей судьбой и работали. Он говорил слова, как будто взятые из школьных прописей, а я машинально кивал, словно желая показать, что тоже это учил и потому знаю, каковы должны быть добродетельные женщины, у которых нет денег.

Потом он попросил Карлу спеть. Она отказалась, сказав, что сегодня простужена, и пообещала сделать это в другой раз. Я чувствовал – и это было мне приятно, – что она просто боится нашего суда. Однако мне так хотелось продлить наш визит, что я присоединился к просьбе Коплера. Я сказал, что не знаю, увидит ли она меня еще раз: дело в том, что я очень занятой человек. Коплер, который прекрасно знал, что у меня нет решительно никаких занятий, весьма серьезно подтвердил мои слова. Из этого я с легкостью заключил, что он не хочет, чтобы я еще раз встретился с Карлой.

Она снова попыталась отказаться, но Коплер настаивал, почти приказывал, и она послушалась: как легко было заставить ее повиноваться!

Она запела «Мое знамя». Сидя на мягком диване, я внимал ее пению. Мне страстно хотелось им восхищаться. Как было бы прекрасно, если б оказалось, что она отмечена гениальностью! Но вместо этого я с удивлением услышал, что ее голос, едва она запела, утратил всякую музыкальность. Усилия, которые она прилагала, совершенно его преображали. И играть она тоже не умела; ее корявый аккомпанемент делал еще более убогой и без того убогую музыку. Однако потом я вспомнил, что передо мной всего-навсего ученица, и попытался понять, достаточна ли у нее сила голоса. Она оказалась более чем достаточна. В маленькой комнатке у меня даже заболели уши. И я подумал – чтобы иметь возможность сказать ей что-то ободряющее, – что, может быть, дело просто в плохой школе.

Когда она кончила, я присоединился к громким аплодисментам и похвалам Коплера. Он сказал:

– Ты представляешь, какой эффект произвел бы этот голос в сопровождении хорошего оркестра.

Вот это была правда. На этот голос так и хотелось наложить мощный, в полном составе оркестр. Я сказал совершенно искренно, что оставляю за собой право послушать синьорину еще раз несколько месяцев спустя. Только тогда я смогу сказать что-нибудь определенное о качестве ее школы. Уже менее искренно я добавил, что такому голосу нужна, конечно, самая лучшая школа. Потом, желая смягчить неприятный осадок, который могла вызвать первая фраза, я стал философствовать на тему о том, что всякий исключительный голос нуждается в столь же исключительной школе. Это преувеличение все сгладило. Но потом, оставшись один, я удивился тому, что уже тогда почувствовал необходимость быть с Карлой искренним. Может быть, я уже ее любил? Но ведь я даже не успел толком ее разглядеть!

На лестнице, где стоял какой-то подозрительный запах, Коплер сказал:

– У нее слишком сильный голос. Это голос для театра.

Он не подозревал, что в этот момент я уже знал о ней больше, чем он: этот голос был создан для чрезвычайно маленького помещения – помещения, в котором можно было ощущать всю простодушную наивность этого пения, и я мечтал о том, как привнесу в него искусство, то есть жизнь и боль.

Прощаясь, Коплер сказал, что предупредит меня о дне, когда учитель Карлы организует ее публичный концерт. Речь шла об учителе, еще весьма мало известном в нашем городе, но обещавшем в будущем сделаться знаменитостью. Коплер был в этом убежден, несмотря на то, что учитель был уже довольно стар. По-видимому, известность должна была прийти к нему только сейчас, когда его узнал Коплер. Слабость двух обреченных!

Любопытно, что я счел необходимым рассказать об этом визите Аугусте. Можно было бы приписать это осторожности; ведь Коплер о нем знал, и я не счел нужным просить его молчать. Но я рассказывал о нем даже слишком охотно. Это было большим облегчением. До сих пор я мог упрекнуть себя только в том, что не рассказал Аугусте об этом посещении. Теперь же я не был виноват решительно ни в чем.

Она спросила у меня что-то про эту девушку и поинтересовалась, красива ли она. Мне было трудно на это ответить: я сказал, что бедняжка показалась мне очень малокровной. Потом мне пришла в голову прекрасная мысль:

– А что, если ты немножко ею займешься?

Но у Аугусты было столько дел и в новом доме и в старом, куда ее то и дело вызывали ухаживать за больным отцом, что она и слышать об этом не захотела. Вот почему эта мысль и была прекрасной!

Коплер узнал от Аугусты, что я рассказал ей о нашем визите, и, видимо, поэтому упустил из виду те особенности, которые отличали, по его мнению, всех мнимых больных. В присутствии Аугусты он как-то сказал мне, что скоро мы еще раз сходим к Карле. Он удостаивал меня самого полного доверия.

Так как делать мне было совершенно нечего, вскоре меня охватило страстное желание вновь увидеть Карлу. Но я не осмеливался пойти к ней, боясь, что об этом узнает Коплер. Что же касается предлога, то я нашел бы его без труда. Я мог, например, пойти к ней для того, чтобы без ведома Коплера предложить более значительное вспомоществование. Но сначала я должен был быть уверен, что ради собственного же блага она будет об этом молчать. А что, если этот настоящий больной был ее любовником? Ведь о настоящих больных я не знал ровно ничего, и было бы неудивительно, если б оказалось, что она имеют привычку заставлять других оплачивать собственных любовниц. В таком случае одного моего визита к Карле было бы достаточно, чтобы я оказался скомпрометированным. Я не мог подвергать такой опасности покой моего маленького семейства, или скажем так: я не подвергнул его этой опасности до тех пор, пока мое желание видеть Карлу не стало еще сильнее. Но желание росло изо дня в день. Теперь я представлял себе эту девушку уже значительно лучше, чем тогда, когда, прощаясь, пожал ей руку. Особенно запомнилась мне темная коса, которая прикрывала белоснежную шею и которую надо было отодвинуть носом, прежде чем поцеловать прятавшуюся за ней кожу. Чтобы ощутить желание, мне достаточно было только вспомнить, что на некой лестничной площадке в том самом городе, в котором жил я, время от времени появляется красивая девушка и застать ее там совсем просто, нужно только совершить небольшую прогулку. Борьба с грехом становится при таких обстоятельствах труднейшей задачей, потому что ее приходится возобновлять каждый день и каждый час – иными словами, все время, пока девушка стоит на той площадке. Меня звали к себе долгие гласные Карлы, и, может быть, именно их звучание поселило в моей душе уверенность в том, что если я преодолею свое сопротивление, то ничьего другого сопротивления мне преодолевать уже не придется. Однако мне было ясно также и то, что я вполне мог заблуждаться на этот счет и что Коплер, может быть, представлял себе все гораздо точнее. Но и это сомнение привело лишь к тому, что ослабило мое сопротивление: ведь это значило, что бедная Аугуста могла быть спасена от моей измены самой Карлой, на которую, как на женщину, была возложена миссия сопротивления!

Почему это желание вызывало у меня столько угрызений совести, хотя и появилось как нельзя более вовремя, избавив меня от угрожавшей мне скуки? Ведь моим отношениям с Аугустой оно никак не вредило, даже наоборот. Теперь я говорил Аугусте не только те нежные слова, которые всегда умел для нее находить, но и те, что рождались в моей душе для другой женщины. Никогда еще мой дом не был так переполнен нежностью, и Аугуста была совершенно очарована. Как всегда, я был неизменно точен в том, что называл семейным распорядком. У меня настолько чувствительная совесть, что уже тогда я готовился смягчить на свой лад ее грядущие угрызения!

То, что я все-таки сопротивлялся, доказывает тот факт, что я пришел к Карле не сразу, а добирался до нее в несколько этапов. Сначала в течение нескольких дней я доходил лишь до городского сада, причем вело меня искреннее желание насладиться зеленью, которая выглядит такой яркой на сером фоне окружающих ее домов и улиц. Потом, поскольку мне не повезло и я не столкнулся с Карлой случайно, на что я втайне надеялся, я вышел из городского сада и дошел до ее дома. При этом я ощутил то приятное волнение, которое испытывает юноша, впервые приобщающийся к любви. Ведь я уже давно забыл не то что самое любовь, а пути, по которым к ней приходишь.

Едва я вышел из городского сада, как тут же лицом к лицу столкнулся со своей тещей. Сначала у меня появилось забавное подозрение: утром, так рано, так далеко от дома? Может, она тоже изменяла своему больному мужу? Но я тут же узнал, что мои подозрения были неосновательны. Она просто ходила к врачу, у которого надеялась получить моральную поддержку после ужасной ночи, проведенной подле больного мужа. Врач утешил ее как только мог, но она все равно была очень взволнована и попрощалась со мной, забыв удивиться тому, что встретила меня в таком странном месте, посещаемом обычно лишь стариками и няньками с детьми.

Но стоило мне только увидеть ее, как я вновь почувствовал себя в лапах семьи и решительно направился к дому. Шагая, я шептал, стараясь попасть в ритм своих шагов: «Никогда! Больше никогда!» Мать Аугусты и страдание, которое она испытывала, вернули мне ощущение моих обязанностей. Это был хороший урок, и его оказалось достаточно на весь этот день.

Аугусты не было дома; она ушла к отцу и оставалась у него все утро. Потом, когда мы уже сидели за столом, она сказала, что они обсуждали, откладывать или нет – учитывая состояние Джованни – свадьбу Ады, которая должна была состояться через неделю. Джованни стало лучше. Должно быть, вчера за ужином он просто съел лишнего, и несварение желудка приняло форму нового осложнения.

Я сказал, что уже все знаю от ее матери, которую встретил утром в городском саду. Аугуста тоже не выразила никакого удивления по поводу моей прогулки, но мне почему-то казалось необходимым дать ей какие-то объяснения. Я сказал, что с некоторых пор избрал для своих прогулок городской сад. Сидя там на скамейке, я читаю газету. Потом добавил:

– А все этот Оливи! Устроил мне жизнь – ничего не скажешь! Совершенно нечего делать!

На лице Аугусты, которая чувствовала себя в этом немножко виноватой, появилось выражение грусти и сожаления, и я тут же почувствовал себя просто превосходно. Да и в самом деле я был перед нею совершенно чист: оставшуюся часть дня я провел в своем кабинете и уже готов был поверить, что совершенно исцелился от всех своих постыдных желаний. Я даже взялся за Апокалипсис.

Несмотря на то что теперь я как бы получил разрешение на утреннюю прогулку в городском саду, внутреннее сопротивление этому искушению сделалось столь сильным, что, выйдя на другой день из дому, я направился в прямо противоположную сторону. Я пошел купить ноты, желая испробовать новый способ обучения игре на скрипке, который мне недавно посоветовали. Перед тем как я ушел, мне сказали, что мой тесть провел ночь прекрасно и что во второй половине дня он приедет к нам. Я был очень рад как за него, так и за Гуидо, который мог наконец жениться. Вообще все шло чудесно: был спасен я, и мой тесть тоже был спасен.

И надо же было, чтобы именно музыка привела меня к Карле! Среди предложенных мне продавцом различных пособий по скрипичной игре случайно оказалось одно по пению. Я внимательно прочел название: «Полное исследование искусства пения (по школе Гарсии) Э. Гарсии (сына), содержащее извлечения из доклада «О человеческом голосе», представленного на рассмотрение Парижской Академии наук».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю