355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Исроэл-Иешуа Зингер » О мире, которого больше нет » Текст книги (страница 4)
О мире, которого больше нет
  • Текст добавлен: 11 апреля 2017, 22:00

Текст книги "О мире, которого больше нет"


Автор книги: Исроэл-Иешуа Зингер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)

Далеко не так счастлив бывал я в субботу днем, когда, до того как реб Мойше отправлялся проповедовать простым людям, я должен был приходить в хедер и вместе с другими учениками изучать с ним главу[112]112
  Пиркей Овес. – Этот трактат часто включают в состав молитвенника и читают по субботам от Пейсаха до Осенних праздников. Таким образом, автор жалуется на то, что его в детстве заставляли учиться по субботам летом, когда особенно хотелось пойти погулять.


[Закрыть]
из Пиркей Овес[113]113
  «Главы (или параграфы) „Отцов“» (древнеевр.) часто переводят как «Поучения отцов» – небольшой по объему трактат Мишны, входящий в раздел Незикин (Убытки). Состоит из нравоучительных афоризмов, принадлежащих танаям.


[Закрыть]
. Мечась по хедеру в своей шерстяной капоте – он носил ее еще со свадьбы, и она была такой плотной, что ее называли не шерстяной, а «жестяной» капотой – реб Мойше читал очередную главу с такой интонацией, что кровь стыла в жилах. Особенно доставляло ему удовольствие произносить перед нами слова Акавии, сына Махалалеля.

– Ми-аин босо, откуда ты идешь, ми-типо срухо, из капли зловонной… Л-айн ато голех, куда ты идешь, ли-мком офор ве-римо, в то место, где прах, ве-соело, и черви…[114]114
  …где черви… и личинки… – Пиркей Овес, 3:1.


[Закрыть]
– стенал реб Мойше.

Вдобавок он еще учил Пиркей Овес с комментариями Бартануро[115]115
  Бартануро – название базового комментария на Мишну, составленного Овадьей (умер ок. 1500 г. в Иерусалиме) из Бертиноро (Италия).


[Закрыть]
, так что занятиям конца края не было. Мы, мальчики, люто ненавидели реб Мойше за то, что он отнимал у нас наши единственные свободные часы. Так же мы ненавидели и Бартануро за его комментарии…

Покой наступал для нас только тогда, когда реб Мойше ссорился со своими детьми. Прежде всего, он часто ссорился с сыном, коренастым светловолосым юношей, который ел с большим аппетитом, а учил Тору без всякого аппетита. Кроме того, к нему время от времени приезжали из другого местечка дочери, которые состояли в прислугах в приличных семьях и день-деньской были заняты сватовством, помолвками, расстроившимися помолвками и так далее и тому подобное. Они засиделись в девках и – хоть и дочери меламеда – были согласны выйти замуж даже за ремесленника[116]116
  …были согласны выйти замуж даже за ремесленника… – Брак дочери меламеда, человека ученого, с ремесленником считался мезальянсом.


[Закрыть]
– сапожника или портного, но сватовство у них не ладилось, возможно, потому, что они никак не могли скопить себе приданое. Обычно все ограничивалось смотринами, иногда даже случался сговор, потом вдруг что-то расстраивалось и все шло насмарку. Каждый раз после этого они приезжали к отцу в Ленчин, говорили с ним, плакали, требовали, умоляли, причем прямо на глазах у нас, мальчиков. Реб Мойше только нервно кусал бороду и вопил, что все это из-за того, что его дети не ходят путями Божьими… Время от времени ему тоже приходилось уезжать на день или два, чтобы устроить сговор с очередным женихом одной из дочерей. В таких случаях он оставлял все на своего сына, коренастого блондина с хорошим аппетитом. Тогда мы переворачивали хедер вверх дном. Сын ребе при этом спокойно поедал куски хлеба, которыми мы его подкупали…

Реб Мойше задержался бы у нас надолго, если бы не его грыжа, которая однажды так его прихватила, что он лег и не встал, так что его пришлось уложить в телегу на солому и отвезти домой, в его местечко.

После него появился меламед реб Михл-Довид, веселый человек, который, бедняга, закончил свой «срок» совсем не весело.

Реб Михл-Довид был маленький, шустрый как ртуть, с редкой светлой бороденкой. Во время занятий он любил вырезать что-нибудь ножиком. То он вырезал из коры табакерки, которые раздаривал всем любителям нюхать табак; то из дерева – коробочку для эсрега. Руки у него были золотые. Он чинил часы, мог соединить порвавшуюся цепочку. Из глины лепил шахматные фигурки, которые дарил игравшим в шахматы молодым людям из бесмедреша. Особенно он любил вырезать мундштуки для своих самокруток, которые курил одну за другой. Его умелые руки были желтыми от табака и дыма. Для нас он делал из цветной бумаги фонарики, с которыми мы возвращались домой из хедера зимними вечерами. Учил он с веселым напевом, часто прищелкивая от радости пальцами. Хозяйки, у которых он «ел дни», были им довольны, так как все ему нравилось, любая пища была по душе. Хасиды готовы были на руках его носить, потому что он умел рассказывать удивительные истории о цадиках и «добрых евреях». Во время хасидских застолий и торжеств реб Михл был главным заводилой. Он пел высоким пронзительным голосом, много, как и положено хасиду, пил и танцевал без устали. Больше всего он любил танцевать на столе.

Нам, мальчикам, он тоже рассказывал бездну фантастических историй о цадиках и чудотворцах, которые владели кфицас а-дерех[117]117
  Скачок дороги (древнеевр.). Способность мгновенно пересекать большие расстояния, приписываемая многим хасидским цадикам. Популярный мотив еврейского фольклора.


[Закрыть]
, могли становиться невидимыми и устраивать всякие прочие подобные штуки. Эти чудотворцы постоянно вели войну с гойскими колдунами и попами-волколаками[118]118
  Волколак – оборотень, человек, способный оборачиваться волком.


[Закрыть]
– те хотели навредить евреям, но цадики окружали их святыми именами и магическими кругами и тем побеждали. Истории были – пальчики оближешь. В субботу днем он тоже учил нас час-другой, но и эти его уроки были одно удовольствие. Он рассказывал нам о подвигах двенадцати сыновей праотца Иакова. Неффалим так быстро бегал по полям, что даже олени не могли догнать его. Симеон и Левий, соратники, своими мечами одни могли истребить всех врагов своего отца. Иуда рычал как лев. Когда Иосиф задержал Вениамина в Египте и не хотел отдавать его обратно, Иуда пришел к Иосифу и сказал: «Я прошу тебя, господин мой, не распаляй гнева своего, ты ведь как фараон, а я не боюсь фараона, потому что могу убить его одним мизинцем, так же как тебя». И разодрал Иуда свою рубаху, и показал свою могучую, как у льва, грудь, и волосы на его груди вздыбились, как иглы, и закричал он страшным голосом, и слуги фараона и советники его подумали, что рычит лев, а когда они увидели, что это Иуда, их сердца охватил страх, и они встали пред ним на колени, и склонились пред ним, и припали лицом к земле…[119]119
  …и припали лицом к земле… – Эти устные комментарии к Писанию основаны на «Цейне-Рейне».


[Закрыть]

Такие истории он рассказывал каждую субботу.

Учиться у этого Михл-Довида было весело. Но веселье это продлилось недолго.

Перед Пуримом реб Михл-Довид совсем забросил Гемору и стал готовиться к празднику. На восточной стене бесмедреша он написал с помощью сальной свечи большие буквы и что-то еще нарисовал. Сначала белый жир не был виден на белой стене. Но потом меламед обмакнул тряпку в золу из печки, которая была в бесмедреше, прошелся тряпкой по жиру, буквы сразу же почернели, и мы увидели большую надпись «Ми-шенихнас одор марбим бе-симхе»[120]120
  Когда наступает адар, увеличивают радость (древнеевр.), Талмуд, трактат Таанит, 29. Традиционное высказывание о месяце одор (адар), на который приходится Пурим.


[Закрыть]
, что значит: «Как только начинается месяц одор, надо начинать радоваться». Под этой красивой надписью была нарисована бутылка водки и две руки, поднимающие рюмки. Следуя им же самим начертанной надписи, реб Михл-Довид хорошенько выпил с хасидами. А в хедере он разучивал с нами Мегилу, вырезая при этом замечательные трещотки[121]121
  Трещотки. – На Пурим для детей изготовляли специальные трещотки, которыми дети «пугали» Амана при каждом упоминании его имени во время чтения Мегилы.


[Закрыть]
для всех учеников.

За два дня – Пурим и Шушан Пурим[122]122
  Шушан Пурим – название, данное дню, следующему за днем праздника Пурим. Согласно Книге Есфирь, 9:18, в Сузах (Шушане) «сделали днем пиршества и веселия день 15-го Адара». В настоящее время празднуют только в тех городах, которые были обнесены стеной во времена Исхода. Во всех остальных еврейских общинах Шушан Пурим, по существу, не празднуют, хотя в этот день все же отменяют траурные обряды: личные посты, оплакивание умерших и т. п. В большей степени этот день отмечают хасиды, которые надевают субботнее платье и устраивают торжественную трапезу.


[Закрыть]
– реб Михл-Довид буквально перевернул местечко. Когда в бесмедреше читали мегилу, он собрал всех мальчиков, не только своих учеников, но и чужих, и дал нам команду трещать каждый раз, когда упоминалось имя Амана. Для себя самого он сделал самую большую трещотку. К тому же он еще топал ногами, и не только при упоминании Амана, но и его жены Зереш и десяти их сыновей[123]123
  Десять сыновей – согласно Книге Есфирь вместе с Аманом были повешены его сыновья, причем имена всех сыновей перечислены.


[Закрыть]
. Особенно он старался при упоминании Ваиезафы[124]124
  Ваиезафа (в ашкеназском произношении Вайзосо) – младший сын Амана. Его именем заканчивается перечисление Амана и членов его семьи.


[Закрыть]
, младшего сына Амана… То, что мужчина с бородой трещит в трещотку в бесмедреше, нам, детям, очень нравилось. Мы едва не разнесли бесмедреш. Мой отец был слегка недоволен, потому что мы мешали чтецу, но не сердился. На веселого Михл-Довида нельзя было сердиться. Кроме того, был Пурим, когда нужно радоваться.

После чтения мегилы Михл-Довид пошел по домам, от одного хозяина к другому – выпивать с ними. В Шушан Пурим он собрал хасидов и устроил гулянку. Хасидов не надо было долго упрашивать. Они всегда были готовы к застолью и веселью. Купили бочонок пива и напились в стельку. Вдобавок натаскали у хозяек жареных гусей, пирогов, маринованной рыбы и прочей снеди[125]125
  …натаскали у хозяек жареных гусей, пирогов, маринованной рыбы и прочей снеди. – Существовала практика, когда веселящиеся компании молодых хасидов вытаскивали «силой» блюда из печей почтенных обывателей.


[Закрыть]
. Ходили от дома к дому и везде пили, ели и плясали. Мальчики бежали вслед и, уцепившись за кушаки своих отцов, присоединялись к хороводу пляшущих мужчин. Простонародье, миснагеды, косо посматривали на хасидскую гулянку, но хасиды обращали на них внимания не больше, чем Аман – на трещотку[126]126
  …обращали… внимания не больше, чем Аман – на трещотку… – поговорка, близкая по смыслу русской «как об стенку горох».


[Закрыть]
, и им назло еще громче пели и отплясывали. Михл-Довид плясал на улице. Он не уставал ни от питья, ни от пляски, ни от пения, ни от ликования. Наконец хасиды ввалились к моему отцу.

– Ребецин, подавайте сливовый цимес! – закричал Михл-Довид. – Люди хотят есть, черт подери Амана, Зереш и их десятерых ублюдков!..

Моя мама подала сливовый цимес. Михл-Довид крикнул, что нужен еще один бочонок пива. Двое гуляк, Трейтл-мануфактурщик и Мойше-Мендл-мясник, которые водились с хасидами, ушли и вернулись с новым бочонком пива. После этого оба сдвинули шляпы на левое ухо, взяли в руки по палке, уселись на пол и принялись петь нищенские песни, причем по-польски. Когда после этого они выставили свои тарелки, им туда насыпали милостыню в счет бочонка пива. Трейтл и Мойше-Мендл взяли деньги и поблагодарили на манер гоев-попрошаек, смешно подражая их благословениям. Это вызвало всеобщий смех. Михл-Довид махом вскочил на стол и принялся отплясывать казачок. Моя мама хотела снять скатерть, но Михл-Довид не позволил.

– Ребецин, в Пурим можно плясать на скатерти, черт бы подрал Амана и батек его батьки до самого Амалека![127]127
  …до самого Амалека… – Аман считается потомком амалекитян.


[Закрыть]
– воскликнул он, притопнув ногой.

Потом спрыгнул со стола, завернулся в скатерть, как в талес, и стал изображать ангела.

– Ребецин, я ангел Михл, – закричал Михл-Довид. – Дайте мне две сметки, я их прилажу себе вместо крыльев.

Мама, из миснагедской семьи, не хотела давать сметки разошедшемуся хасиду. Но он сам не поленился и сбегал на кухню. Там Михл-Довид нашел два гусиных крыла, которые привязал веревкой к скатерти, чтобы выглядеть как настоящий ангел. Потом он взял горсть муки и выбелил себе лицо. Почему у ангела должно было быть вымазанное мукой лицо, я не знаю. Но реб Михл-Довид сделал именно так. В таком виде он вбежал в комнату моего отца и стал там отплясывать ангельский танец. Он парил как привидение. Хасиды хлопали в ладоши и радостно приговаривали:

– Вылитый ангел Михл!

Вдруг ангел Михл расставил руки, будто крылья, и вылетел прямо в окно.

Вернулся он в дом уже не на своих ногах. Его внесли. Его живые глаза были закрыты. Из одного текла кровь.

Увечье он получил не от падения, потому что окно было низко, почти над самой землей. Но от прыжка разбилось стекло, и осколок попал в левый глаз. Обмякшего, едва живого, с перепачканным мукой лицом, Михл-Довида внесли на скатерти с гусиными крыльями и положили на кровать, покрытую зеленым одеялом, на котором были вышиты желтые сказочные львы. Сразу же позвали фельдшера-гоя Павловского, жившего по соседству. Фельдшер, научившийся своим медицинским премудростям на военной службе во время турецкой войны и знавший всего два средства от всех болезней – клистир и йод, стоял, согнувшись, над простертым человеком с перепачканным мукой лицом и разводил руками.

– Я ничего не могу поделать, глаз вытекает, – сказал он.

Мужчины, вмиг протрезвевшие, стояли с опущенными головами. Мой отец обращался к меламеду, вытянувшемуся на кровати:

– Реб Михл-Довид, вы видите меня, реб Михл-Довид?.. Ответьте, реб Михл-Довид…

Реб Михл-Довид не отвечал. Его лицо, вымазанное мукой, напоминало лицо покойника. Из левого глаза продолжала бежать тонкая ниточка крови. Простые люди, сбежавшиеся в наш дом, стыдили хасидов.

– Хасидищи, пьяницы вы, а не евреи, – бормотали они, – такое несчастье…

Отец был мрачнее тучи. Мать плакала. Вдруг она вспомнила, что пора зажигать свечи, потому что Шушан Пурим тогда выпал на пятницу. Плача, она благословила субботние свечи, как всегда, раньше, чем следовало.

Я смотрел на своего меламеда, лежащего на зеленом одеяле с желтыми сказочными львами, лежащего молча, с выбеленным лицом, по которому тянулась тонкая ниточка крови, смотрел и злился на Бога, допустившего такую несправедливость, да еще и в праздник.

Это была черная суббота.

Отец приказал одному из подмастерьев пекаря запрячь лошадь и отвезти изувеченного меламеда в Закрочим[128]128
  Закрочим – город Плонского уезда Варшавской губернии. В 1897 г. из 4400 его жителей половину составляли евреи.


[Закрыть]
, где был доктор.

Реб Михл-Довид не вернулся в Ленчин. Как мы узнали от людей, которые его впоследствии видели, он ослеп на левый глаз.

Я в первый раз еду на поезде, и со мной происходят всякие чудеса
Пер. И. Булатовский

Для нас – меня и моей старшей сестры – было великим событием, когда мама летом отправлялась с нами в Билгорай навестить своих родителей.

Причин для поездки было несколько. Во-первых, маме хотелось повидаться с семьей; во-вторых, ей хотелось на время избавиться от своего одиночества в Ленчине; в-третьих, такое путешествие было выгодно при нашей бедности. Мама обычно проводила у деда несколько месяцев, а папа мог сэкономить часть своей платы в четыре рубля в неделю и заплатить долги, сделанные за зиму.

Кажется, папа ничего не имел против нашего отъезда. Ему слишком тяжело давались и заботы о заработке, и вечные мамины попреки из-за несданного экзамена. Ему хотелось хоть на несколько месяцев сбросить с себя это ярмо. Когда отец оставался один, местные хозяйки с удовольствием готовили и прибирали в нашем доме. Насколько они не могли сойтись с мамой из-за ее сдержанности и отчужденности, настолько же они симпатизировали отцу за его добродушие и открытость. Отец всегда ходил на торжества ко всем, кто бы его ни пригласил, даже к самым малопочтенным жителям Ленчина. Он со всеми беседовал, всем выказывал свою дружбу. И не для того, чтобы понравиться и добиться расположения, а вследствие своей безграничной простоты и добродушия. Люди платили ему той же монетой. Женщинам отец нравился еще и своей миловидностью и детской беспомощностью, и они готовили ему и присматривали за ним, когда мамы не было дома. Хасиды, которые при маме, происходившей из миснагедской семьи, чувствовали себя в нашем доме неуютно, в ее отсутствие устраивали в нем свои застолья. Трейтл-мануфактурщик и Мойше-Мендл-мясник, водившиеся с хасидами, варили на всю компанию каши и борщ с чесноком. Местный богач, реб Иешуа-лесоторговец, буквально затаскивал отца к себе домой каждую субботу и усаживал за стол на самое почетное место.

Мама знала, что оставляет папу в надежных руках, и поэтому почти каждое лето уезжала в Билгорай. Как только устанавливались погожие летние дни, она нанимала подводу, которая довозила нас до Вислы. Там мы переправлялись на крестьянской лодке на другой берег, где приставали пароходы, и на пароходе добирались до Варшавы. Оттуда ехали на поезде до Люблина или прямо до местечка Рейовец[129]129
  Рейовец – местечко Холмского уезда Люблинской губернии. По переписи 1897 г., из 2200 жителей 1600 составляли евреи.


[Закрыть]
Люблинской губернии, а уж оттуда тащились на повозке балаголы до Билгорая. В Билгорае, как в большинстве местечек Люблинской губернии, не было железной дороги из-за близости австрийской границы, так как царские генералы считали, что на случай войны с Австрией этой территории лучше оставаться без железных дорог. Поэтому дальше Рейовца поезда в Люблинской губернии не ходили. Дороги в Люблинской губернии, которую евреи называли «владения царя нищих», были скверные, все в рытвинах и колдобинах, так что проехать по ним удавалось только чудом. Однако на все это я не обращал внимания и был на седьмом небе просто оттого, что мы едем.

Уже сам переезд от Ленчина до парохода стоил всех сокровищ мира. С детства я безумно любил лошадей. Запах конюшни был мне приятнее любых благовоний. И я просто дрожал от счастья, если мне удавалось погладить мягкие дрожащие лошадиные ноздри или перебрать пальцами гриву. Как только балагола подъезжал к нашему дому, я бросался к лошади, гладил и ласкал ее. Запах сена, которым были набиты сиденья, казался райским. Если нас вез Ицик-Самоволка, он не разрешал мне садиться рядом с ним на козлы и брать в руки вожжи, так как считал, что это не подобает сыну раввина. Если же балаголой был Гершл-скотник, толстый краснощекий молочник, он позволял мне править. Держать в руках жесткие кожаные вожжи, смотреть на лошадь, прядающую ушами, встряхивающую на бегу гривой, упряжью и хвостом, было слаще меда. Как хорошо было понукать лошадь свистом, когда она останавливалась, чтобы сделать по-маленькому, или подносить ей ведро воды, когда она хотела пить. Сколько жизни было в струйках воды, выливавшихся из мягких лошадиных ноздрей. Мама видеть не могла, как я радуюсь лошади, слышать не могла моего свиста, который, честно говоря, не очень-то у меня получался.

– Шие, стыдно! – одергивала она меня. – Ты ведь уже учишь Гемору…

Мне не было стыдно. Я был готов отдать все Геморы на свете за одно только ржание моей лошадки.

Местность, по которой шел песчаный польский шлях, была однообразной, равнинной, но мне она казалась самой прекрасной в мире. Вдоль дороги паслись коровы, по лугам скакали жеребята. На залитых солнцем полях трудились крестьяне. Мы приветствовали их громким польским благословением:

– Шченшч Боже![130]130
  Szszęśċ Boze! (польск.)


[Закрыть]
(Бог в помощь!)

А они отвечали:

– Буг заплач![131]131
  Вóg zaplać! (польск.)


[Закрыть]
(Бог заплатит!)

Красные платки на головах крестьянок, белые гуси, кудрявые овечки, пятнистые телята, собаки, птицы – все купалось в солнечных лучах. Над низенькими крестьянскими хатами, крытыми соломой, вились дымки. Во многих хатах оконные рамы были разных цветов. Даже пугала, стоявшие на полях, чтобы отпугивать ворон, были чудо как хороши. Только кресты с голым Йойзлом, украшенные увядшими цветами, и святые матери, стоявшие вдоль дороги, казались мне чуждыми истуканами в прекрасном Божьем мире.

– Мама, смотри! – показывал я пальцем. – Смотри, аист на одной ноге! Смотри, белочка скачет на дереве!

Мама смотрела большими серыми глазами, в которых вместо радости была печаль.

– А вы знаете, что когда-то, в Земле Израиля, до того, как был разрушен Храм, у нас были свои поля? Евреи пахали и сеяли, женщины пасли овечек… Наши праотцы и праматери были пастухами. Пастухами были и Моисей, и большинство евреев в Земле Израиля. Теперь гои живут каждый под своей лозой и под своей смоковницей, а мы, евреи, в изгнании и отданы, несчастные, на поругание народам…

Так говорила она с болью в голосе, и в ее больших серых глазах стояли слезы.

Никогда я не видел, чтобы мамины серые проницательные глаза были такими мягкими, как тогда, когда она, сидя на подводе, так красиво описывала нам поля и овечек Земли Израиля. Однако я не мог забыть о радости, переполнявшей меня. Вскоре мы останавливались в деревне Сенцемин, где жило несколько евреев, помещичьих арендаторов. Изголодавшись по общению с соплеменниками, они радостно встречали нас, расспрашивали о своей родне в Ленчине и подносили нам свежее молоко в глиняных крынках.

– Пусть ребецин с детьми выпьет на здоровье, – просили они. – Для нас честь принимать таких гостей…

Неспокойные воды Вислы, через которую мы переправлялись на лодке, отливали серебром. Мама начинала тихо бормотать молитвы всякий раз, когда крестьянская лодка кренилась или раскачивалась на волнах, а мне это жутко нравилось. Это напоминало рассказ из Пятикнижия о Чермном море, которое перешли евреи. Воодушевлению моему не было предела, когда мы, наконец, садились на пароход, полный разных людей – и гоев, и евреев. Уже через несколько часов становились видны высокие здания и мосты Варшавы. Наш пароход входил под мост. Меня охватывал страх, потому что издалека казалось, что пароход заденет его трубами. Но он проскальзывал под мостом, дрожавшим от движения фур, омнибусов, трамваев и людей. По берегам реки мы видели скакавших на конях черкесов, под ярким солнцем их длинные черные накидки и косматые шапки выглядели очень странно.

В первый раз, когда мы подъезжали к Варшаве, я слегка забеспокоился. Всегда, когда мы, мальчики, просились в Варшаву, взрослые говорили, что нам туда нельзя, потому что у ворот города стоит большая женщина, сделанная из железа, и каждый мальчик, который проходит мимо нее, должен ее поцеловать, и к тому же в неприличное место… Поэтому я все спрашивал маму, где железная женщина. Мама улыбнулась и сказала, что об этой женщине мальчикам рассказывают, чтобы они не просили взять их с собой. Я почувствовал облегчение. Когда мы сошли на берег и взяли дрожки до Надвислянского вокзала, я был буквально ошарашен красотой большого города и, не зная, на что смотреть раньше, вертел головой во все стороны. На вокзале была суета и давка. Люди толпились, толкались, кричали. Важно ходили огромные жандармы. Я дрожал от их взглядов. Особенно я боялся за свои льняные, торчавшие пучками пейсы, потому что случалось, что жандармы отрезали евреям пейсы, которые по закону было запрещено носить. Меня беспокоили не сами пейсы, которые мне не слишком-то и нравились, а то, что жандармы, по слухам, отрезали их не ножницами, а ножом, что было очень больно[132]132
  Меня беспокоили не сами пейсы… а то, что жандармы, по слухам, отрезали их не ножницами, а ножом, что было очень больно. – Подобные эксцессы имели место в конце царствования Николая I, когда происходили гонения на традиционное платье и внешний вид евреев. В описываемую эпоху они уже отошли в область фольклорных преданий.


[Закрыть]
. Однако жандармы не тронули мои пейсы. Мама приказала нам – мне и моей сестре – держаться за руки и ни на секунду не отходить от вещей, пока она будет стоять в очереди за билетами.

– Если кто-нибудь предложит вам на что-нибудь посмотреть или за чем-нибудь пошлет, не ходите, потому что в городе полно воров! – предупредила она. – И держитесь за руки, чтобы не потеряться в толпе.

Понятное дело, что я не мог удержаться и все-таки пошел осматривать все закоулки, невзирая на предостережения сестры.

В вагоне третьего класса было темно. Все толкались, запихивали поклажу, ругались. Жандармы и кондукторы сердились. Женщины постоянно теряли детей и кричали в истерике. Пассажиры старались занять сидячие места и верхние полки. Евреи и гои препирались из-за мест. Одетые на немецкий манер литваки[133]133
  Литваки – евреи, выходцы из Белоруссии и Литвы. В Царстве Польском так называли всех евреев, приехавших из России. В 1844 г. русское правительство повело наступление на традиционное еврейское платье в целях «сближения» евреев с остальным населением. Ношение долгополой одежды мужчинами было запрещено в 1850 г. Евреям было предписано носить короткие «немецкие» сюртуки. В Царстве Польском эти запреты не действовали, поэтому литваки резко отличались своим внешним видом от польских евреев.


[Закрыть]
, у нас таких никогда не было, таскали бессчетные чемоданы и чайники с кипятком. Женщины кормили грудью младенцев, ели сами. Евреи сразу же собрали миньен и стали молиться. Литваки играли в карты, пили чай и потешались над польскими чмайерами[134]134
  «Чмайеры» – прозвище польских евреев, основанное на особенностях фонетики польского диалекта идиша. Стяжение «Иче-Маер», так польские евреи произносили мужское имя Ицхок-Меер.


[Закрыть]
. Те в ответ обзывали их крестоголовыми[135]135
  «Крестоголовые» – прозвище литваков. Смысл этого прозвища в том, что в глазах более традиционных польских евреев литваки – почти выкресты.


[Закрыть]
. Моя мама всего этого терпеть не могла. А мне все доставляло столько удовольствия! Я не упускал возможности смотреть в вагонное окошко, за которым леса, поля, деревни, телеграфные столбы и крестьянские домишки уносились назад как сумасшедшие.

По дороге мама всегда ругалась с «погонщиками». «Погонщики» эти заключали сделку с кондукторами и требовали денег с пассажиров, которые ехали без билета. Один такой «погонщик» до сих пор как живой стоит у меня перед глазами. Это был человечек с бурой бороденкой, одетый в бурый халатик, поверх которого болталась бурая кожаная мошна. Этот бурый человечек все время торопливо протягивал свои поросшие бурым волосом руки, требуя деньги.

– Отправляемся, отправляемся, по полтине с каждого, мужчины, женщины, што ка цаат, што ка цаат[136]136
  Нет времени (польский диалект идиша).


[Закрыть]
, – говорил он и собирал полтинники.

Громко пересчитав маму, сестру и меня, он потребовал заплатить полтора рубля…

– Поживее, тетенька, поскорее, што ка цаат, малахамовес[137]137
  Ангел смерти (древнеевр.). Здесь имеется в виду кондуктор.


[Закрыть]
сейчас придет… Гони монету…

Когда мама показала ему билеты, свой полный и наши детские за полцены, человечек ее грубо обругал.

– Тоже мне, благодетельница фоньки-вора![138]138
  Фонька-вор – имеется в виду русское правительство, получающее доход от железной дороги.


[Закрыть]
– закричал он. – Не стыдно тебе! Отняла у еврея копейку…

Кондуктор, которого называли «малахамовес», злобно проштемпелевал наши билеты, но придрался к тому, что мы, дети, слишком велики для билетов за полцены…

Остальные пассажиры, не купившие билетов, его не интересовали. Неприятности были только у тех, кто прятался под скамьями. Мама всегда ворчала, что евреи не должны так поступать, потому что это некрасиво. Безбилетники смеялись над ней.

– Вы могли сэкономить пару рубликов, – заявляли они. – Фонька-вор не обеднеет…

Мама всегда предупреждала нас, чтобы мы никуда не уходили, держались за руки, а то потеряемся. Однако, несмотря на все ее предостережения, однажды мы все-таки потерялись. Я точно не помню, как это было, то ли мы пересаживались, то ли сломался паровоз, только вдруг все начали толкаться и куда-то бежать. Какой-то человек велел моей маме нести наши узлы, а сам взял нас, детей, на руки и протолкнулся в вагон. Когда поезд уже тронулся, мы огляделись и поняли, что мамы с нами нет. Сестра заплакала. Я не плакал, потому что мне не свойственно плакать даже в большом горе. Собрались люди и стали нас расспрашивать. На какой-то станции нас высадили из вагона и передали высокому жандарму. Я дрожал за свои пейсы и за свою жизнь, потому что с детства меня пугали полицейскими. Однако жандарм просто взял нас за руку и перевел через рельсы, над которыми мигали красные и зеленые огоньки. Потом он привел нас в комнату, где мужчины с металлическими пуговицами на одежде стучали по каким-то машинкам и часто упоминали мамино имя – Шева Зингер. Затем нас опять посадили в поезд. На какой-то станции жандарм высадил нас в темноту и стал кричать у параллельно стоящего поезда: «Шева Зингер! Шева Зингер!»

Вдруг мы увидели маму. Она обняла нас, плача и смеясь одновременно.

Добравшись до Рейовца, мы попадали в руки билгорайских балагол. Целое войско евреев с кнутами в руках набрасывалось на нас. Они рвали у нас из рук наши узлы, и каждый тянул в сторону своей буды.

– Когда едем? – спрашивала мама.

– Вот только напоим лошадей – и гайда! – заявляли балаголы, забрасывая наши узлы в буду, которая была уже битком набита тюками и мешками, бочками и бочонками.

– Пойдемте, дети, в заезд[139]139
  Заезд – тип постоялого двора с помещениями для грузов и телег.


[Закрыть]
, – говорила мама, не веря обещаниям балагол поехать, как только они напоят лошадей.

На постоялом дворе толпились люди, которых никто не спрашивал, кто они такие и чего они хотят. Кто-то раздувал голенищем дымящийся самовар. Мама спросила какую-то тетку, нельзя ли достать для нас горячей еды. Тетка, кормя ребенка грудью, ответила, что если мы хотим бульона, то можно послать за шойхетом и зарезать для нас курицу.

– У вас довольно времени, – успокаивала она. – Они до захода солнца с места не сдвинутся…

Она не обманула. Балаголы продолжали грузить все новые и новые мешки, тюки и бочки. Потом они бежали за пассажирами, снова уходили и возвращались. Потом им надо было перековать лошадь, у которой ослабла подкова; поправить упряжь; все перевязать, упаковать и перепаковать. Буда была длинная, высокая, вся залатанная, увешанная ведрами и фонарями и до того набитая, что казалось, будто в нее и шпильку-то уже нельзя впихнуть. Но балаголы все продолжали набивать ее пассажирами и поклажей. Три костлявые лошади, запряженные в ряд, были перетянуты кожаными подпругами и веревками. После долгих приготовлений слышался наконец хриплый окрик балаголы:

– Вьо, дохлятины, гайда, слепая, пошла!

Буда сразу же затряслась по дороге, полной выбоин, колдобин, бугров и ям. В воздух поднялось и все окутало облако белой пыли. Пассажиры, прижатые друг к другу, тряслись, подпрыгивали, препирались, охали и вздыхали. Бочки с керосином воняли, мешки с мукой и солью пылили. Мама часто спрашивала, не жестко ли мне. Ее вопрос меня смешил. Кому жестко? Где жестко? Я был готов сидеть хоть на мешке с солью, хоть на втулке бочонка, лишь бы ехать в этой буде, слышать стук лошадиных подков, скрип колес, посвист балаголы и его частые хриплые окрики:

– Вьо, дохлятины, черт бы побрал на том свете ваших мамаш-кобыл… Вишто[140]140
  От польск. wieśće – везите.


[Закрыть]
, слепая, шкуру спущу, если не будешь ровно идти в упряжке… Гайда, гайда, пошевеливайтесь…

Всю дорогу он был недоволен слепой лошадью и крыл ее на чем свет стоит.

Вскоре въехали в глухие леса графа Потоцкого. Поговаривали, что в них укрываются разбойники, было боязно, но при этом страсть как хотелось ехать и ехать этими лесами, и вдыхать их аромат, и слушать щебет птиц. Лесное таинство наполняло меня сладким ужасом.

Утром просыпались в каком-то местечке, по которому евреи с мешочками для талеса шли в синагогу. Пить чай в корчме и закусывать горячими лепешками с маком и луком – такие вкусные готовят только в Люблинской губернии – было лучше всего на свете.

Потом тряслись дальше, слезали с буды, когда она поднималась в гору, и залезали обратно, когда она спускалась с горы. Однажды буду занесло, и она перевернулась вверх колесами. Мужчины охали, женщины, запутавшись в своих платьях, вопили. Я был на седьмом небе от счастья. Потом снова погрузились, привязали поклажу, уселись, и балагола чуть не спустил шкуру со слепой лошади, которая перевернула повозку. Во всем была виновата слепая…

Так, трясясь и подпрыгивая, переворачиваясь и поднимаясь, тащились мы мимо еврейских местечек. В каждом у жителей было свое прозвище, и балаголы приветствовали их этим прозвищем. Когда они выезжали из Рейовца, то кричали: «Эй, тихо, как в Рейовце». Так в народе говорили об этом местечке. Жители Рейовца обзывали их в ответ «билгорайскими конскими хвостами», потому что в Билгорае обрабатывают конский волос. Когда проезжали мимо Пясок[141]141
  Пяски – местечко Люблинского уезда и губернии. По переписи 1897 г., из 2300 жителей 1800 составляли евреи.


[Закрыть]
, было уже темно. Билгорайские балаголы начинали выкрикивать: «Пясковские воры, пясковские ма-ёкарники». Это был намек на то, что в пясковском бесмедреше нельзя произносить «Ма-ёкар»[142]142
  Как драгоценна (древнеевр.). Первые слова и название молитвы, которую мужчина произносит во время утреннего богослужения после того, как набросит на голову талес, и перед тем, как наденет тфилн. Во время молитвы «Ма-якар» молящийся ничего не видит, так как произносят ее, закутавшись в талес.


[Закрыть]
, накидывая талес на голову, потому что, прежде чем вы успеете закончить «Ма-ёкар», у вас украдут тфилн. Пясковские обыватели не оставались в долгу и называли балагол «билгорайскими кротиками» (контрабандистами). Подобное происходило и в других городах: в Красноставе[143]143
  Красностав – уездный город Люблинской губернии. По переписи 1897 г., из 10 000 жителей 2000 составляли евреи.


[Закрыть]
и Шебжешине[144]144
  Шебжешин – безуездный город Люблинской губернии. По переписи 1897 г., из 6100 жителей 2500 составляли евреи.


[Закрыть]
, в Замостье и Янове[145]145
  Янов – уездный город Люблинской губернии. По переписи 1897 г., из 8000 жителей 2700 составляли евреи.


[Закрыть]
. Наши балаголы перебрасывались прозвищами и с другими балаголами, препираясь с ними о том, кто кому должен уступить дорогу; подтрунивали над проезжавшими крестьянами и приставали к крестьянкам. При этом они уступали дорогу скачущим мимо казакам и благодарили Бога, когда те уносились прочь с миром. Не всегда, правда, случалось благодарить Бога, потому что то и дело казаки ради удовольствия награждали балагол и даже пассажиров ударами своих нагаек.

Разные люди встречались на этих разбитых пыльных дорогах, по которым мы ехали и днем и ночью.

Наконец добирались до Билгорая. Женщины узнавали маму и радовались встрече.

– Быть не может, кого я вижу, раввинская Шевеле[146]146
  Уменьшительное от Башева.


[Закрыть]
! – восклицали они, щипля себя за щеки от удивления.

Мальчики из хедера пускались бежать к бабушке, чтобы сообщить ей о приезде гостей.

Начинались поцелуи и объятия. Все меня целовали – бабушка, тети, другие родственники, даже Этл-Неха, вечная служанка в дедушкином доме. Потом из своего кабинета на кухню выходил дед, который здоровался со мной и спрашивал меня что-нибудь из Торы. Потом приходили дяди, тети и их дети. Разговорам и расспросам не было конца. Бабушка, маленькая, с шелковым платком на голове, с длинными болтающимися серьгами и со связкой звенящих ключей и ключиков в кармане фартука, все не могла успокоиться, все суетилась, открывала шкафы и доставала из них разные угощения: лекех, тминный хлеб, печенье, медовые тейглех, слойки с вареньем и бутылки сока… Я готов был съесть все сразу, но мама просила меня вести себя прилично и не есть слишком много, потому что это может мне повредить или перебьет аппетит перед обедом – кашей с бульоном. Ну и придумает же мама! После такого длинного тряского пути я мог есть без конца…

Потом приходили гости, женщины в шелковых платках, которые хотели повидать маму… А в пятницу вечером начиналось настоящее веселье. Каждую минуту прибегала очередная девочка с тарелкой, на которой лежал кугл или изюм, миндаль или штрудель, и говорила бабушке:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю