Текст книги "Станция Бахмач"
Автор книги: Исроэл-Иешуа Зингер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
На довольно большом расстоянии от здания вокзала станции Бахмач, как раз у штабелей железнодорожных шпал, заброшенных складов и будок, толпа людей, вооруженных винтовками, преградила дорогу нашему поезду и приказала остановиться. Еле ползущему паровозу ничего не стоило затормозить. Сперва мы не знали, кто эти вооруженные люди. Все вооруженные люди того времени, и те, кто служил революции, и ее враги, носили одинаковые рваные сапоги или лапти, одинаковые ватные штаны, фуфайки и потрепанные фуражки, что зимой, что летом; одинаковые винтовки висели у них за плечом на веревке. Парень с гитарой ненадолго приложил руку козырьком к глазам и предрек, что это, должно быть, «орлята» батьки Махно. Его соседи стали зловеще поглядывать на меня. Вскоре парень разглядел отблеск золотой звезды на черной груди предводителя и забеспокоился.
– Братцы, православные, это карательная экспедиция против контрабандистов, – со злобой известил он.
Православные братцы тут же принялись шарить по своим узлам, в который раз завязывая и перевязывая их. Отблеск золотой звезды становился все ближе и ближе. Вскоре можно было разглядеть в полный рост ее владельца. Он был в коже с головы до пят. Фуражка, куртка, зад штанов – все было из настоящей черной кожи. Первые лучи восходящего солнца весело играли со звездой, вышитой золотом на черной кожаной куртке комиссара, и с маузером без кобуры, заткнутым за ремень. Парень с гитарой бросил на комиссара один взгляд и махнул рукой своим людям.
– Братцы, православные, дело дрянь, – сказал он, – в кожанке-то – «тартарин».
Так в ту пору называли евреев, вероятно, из-за гортанного выговора в русском, что для гойского уха звучало как «тар-тар»…
Вся компания снова принялись таскать туда-сюда свои узлы, завязывать и перевязывать их. Комиссар в кожанке надвинул свою тесную фуражку на голову, растрепав копну густых черных кудрей. Затем он смерил поезд своими яркими большими черными глазами и громко крикнул:
– Товарищи,вылезай из поезда! Со всеми пожитками!
«Эр» в этом его « товарищи» было мягким, гортанным, точно таким же, какое парень с гитарой передразнивал в своей песенке о родне на свадьбе комиссара Шнеерсона. Насколько преувеличенным был его еврейский акцент, настолько же преувеличенно еврейской была его внешность. Нос большой и крючковатый, как у хищной птицы; брови – густые и сросшиеся; губы – красные, полные и чувственные; цвет мясистого загорелого и обветренного лица – темно-коричневый. Но самыми еврейскими были его глаза, большие, угольно-черные, в резко очерченной оправе ресниц и бровей. Однако ни крошки печали не было в этих черных еврейских глазах; они смеялись, купались в радости. Полсотни его солдат походили как две капли воды на всех русских вооруженных крестьян – бесцветные, серые, безразличные. Их серые шинели были измяты и полны вшей, но ручные гранаты оттягивали ремни на бедра.
Пассажиры с узлами и тюками не торопились выбираться из теплушек. Они всё копошились вокруг своих вещей. Ленивее всех двигались типы с моей крыши. Комиссар подгонял их.
– Шевелитесь, товарищи! – подбадривал он толпу. – Двигайте ногами!
Я слез с крыши первым. У меня ничего не было, кроме холщовых штанов и куртки, сшитой из старого мешка для соломы. Мои запасы пищи исчерпывались половиной тыквы, тощей краюхой хлеба и скелетом селедки. Комиссар приказал мне отойти в сторону и взялся за пассажиров с багажом.
– Всё вскрывать, каждый тюк и узел, товарищи красноармейцы! – приказал он, поддавая жару своим ленивым, медлительным солдатам, которые равнодушно проводили досмотр.
Точно так же он поторапливал важных пассажиров, которые, не горя желанием открывать багаж, показывали солдатам свои документы, большие бумаги с печатями, бумаги, которые свидетельствовали о важном положении этих людей на советской службе. Солдаты, полуграмотные, полные крестьянского благоговения перед документами и печатями, не решались подступиться к важным людям. Черноволосый комиссар изгнал из них страх.
– Будь вы хоть сам товарищ Троцкий, вам придется открыть свои вещи, – отвечал он каждому пассажиру, который начинал перечислять свои заслуги перед революцией, – выходите с пожитками и посмотрим, что у вас там…
Его черные глаза проникали везде. Он сразу замечал, если кто-нибудь пытался что-нибудь припрятать. Ничего нельзя было укрыть от этих больших ярких глаз. Кроме того, он не давал заговаривать себе зубы. В нем не было снисхождения ни к титулам и рангам, ни к объяснениям и резонам, ни к женским уловкам и улыбкам.
Одна красавица блондинка, высокая, с внушающим почтение красным крестом на белом фартуке, знаком того, что она сестра милосердия в военном госпитале, ни за что не хотела открывать свой чемодан. Она умоляла, прибегала к женским чарам, плакала, закатывала истерику.
– Товарищ комиссар, я работаю в госпитале для раненых красноармейцев, – настаивала она, – вот мои документы из самого штаба армии.
Юноша в кожанке не снизошел ни к ее исключительной красоте, ни к ее исключительным документам.
– Что у вас там, сестра? Соль? Сахар? – спрашивал он, смеясь, и смотрел в ее заплаканные прекрасные большие глаза.
У нее не оказалось ни соли, ни сахара, зато много бинтов, ваты и аспирина – всё самое дефицитное в госпиталях.
Вдруг юноша остановил взгляд своих черных веселых глаз на дородном бюсте сестры милосердия, который был слишком высок даже для ее пышных женских форм, и приказал высокой покрасневшей красавице вынуть оттуда то, что было там припрятано. Блондинка застыла на месте.
– У меня там ничего нет, видит Бог! – поклялась она.
Юноша уставился на ее полную грудь.
– Вынимай, сестричка, – по-дружески посоветовал он ей, – а то мы сами вынем…
«Сестра» махнула рукой, как будто ей уже нечего было терять, и, засунув руку под фартук, вынула оттуда, как раз из-под красного креста, баночку с белым порошком.
– Забирайте, забирайте всё, душу мою заберите! – закричала она в истерике. – Теперь ваше время.
Комиссар взял баночку, открыл ее, понюхал и со знанием дела спросил:
– Что, сестричка, кокаин везем?
Высокая красавица разрыдалась в голос.
– Боже! – взывала она. – Царица Небесная!
В узлах и тюках других пассажиров обнаружились и другие запрещенные вещи: мука, холст, сахар и чаще всего – соль, товар, который был еще дороже, чем сахар. Целые мешки соли нашли у моих соседей по крыше.
Комиссар, выставив охрану вокруг контрабанды и взяв под стражу контрабандистов, продолжал подгонять ленивых солдат своим гортанным «эр» в слове «товарищи», которое он вставлял в каждую фразу.
– Скорей, товарищи! – торопил он. – Скорей, скорей, времени нет!..
В том, как он понукал своих людей, была веселость и бесшабашность помощника балаголы, этакого хвата, опытного в обращении и с людьми и с лошадьми, из тех, что уводят из-под носа у прочих извозчиков всех седоков и, хотят они того или нет, набивают ими свою кибитку. Он, судя по всему, и был балаголой, прежде чем пошел служить революции. Это было видно по его закаленному, крепкому телу, по его загорелому лицу, по его шапке спутанных угольно-черных волос, которые рассыпались из-под сдвинутой на затылок фуражки. Он выглядел как один из тех сильных простых еврейских парней, которым приходится иметь дело с плохими дорогами, лошадьми, лесными разбойниками, бурями, ливнями, голодными волками и прочими опасностями. Он прочно стоял на запустелой украинской земле.
Наконец он подошел к закрытой сверху донизу теплушке. На заколоченных дверях этого вагона мелом было написано, что он занят матросами и что никто не имеет права влезать в него. Юноша в кожанке постучал кулаком прямо по надписи.
– Товарищи, открывайте! – приказал он со своими еврейскими «эр».
Никто не отозвался. Только веселый наигрыш губной гармоники приглушенно доносился из закрытого вагона. На этот раз комиссар использовал не кулак, а рукоятку своего большого пистолета без кобуры.
– Товарищи, открывайте немедленно! – прогремел он, стуча пистолетом в дверь.
Музыка губной гармоники в закрытом вагоне зазвучала громче.
Юноша в кожанке сдвинул фуражку еще дальше, как будто она мешала ему думать. Он расставил пошире свои налитые ноги, упер их в землю, будто собираясь навечно закрепиться в почве, и отдал такой приказ, который разнесся на версты вокруг и вернулся из утренней тишины многократным эхом:
– Откройте двери, товарищи, или я буду стрелять!
Губная гармоника в закрытом вагоне замолкла, и дверь со скрипом приоткрылась. В проеме, полностью его заняв, стоял один-единственный матрос.
Все собравшиеся смотрели, раскрыв рот, на моряка, стоявшего в дверях вагона. Даже в стране высоких, широких в кости людей, особенно среди моряков, оторопь брала при виде этого топорно сбитого широкоплечего типа, который, казалось, явился из какого-то иного мира. Все в этом моряке в синей матросской форме было неуклюже – руки, ноги, плечи, голова; светлая как лен чуприна спадала ему на глаза, стальные, холодные, словно два кусочка хмурого моря. Из-под расстегнутой на его мощной груди рубахи смотрела вытатуированная голова цыганки с нечесаными волосами, разметавшимися на обе стороны. Через плечо была переброшена пулеметная лента, за ремень заткнуты два пистолета и кавказский кинжал в придачу. Его бледное малоподвижное лицо окаменело. Нельзя было понять, молод он или стар. На этом лице с преувеличенно большими, выпирающими скулами и крепким подбородком торчал комично маленький нос, короткий, широкий, состоящий почти что из одних вздернутых ноздрей. Дверной проем вагона был слишком низок для неуклюжей громадной фигуры матроса, и поэтому он стоял согнувшись и высунув голову наружу, что придавало ему еще более героический и зверский вид. Он походил на увеличенную картинку, изображающую пирата в приключенческой книжке для мальчиков. Его голос был таким же грубым, как он сам.
– Тебе што, а? – спросил он скрипучим, будто из пустой бочки, басом.
Комиссар в кожанке сразу же утратил в глазах пассажиров половину своей телесной крепости рядом с великаном в дверях вагона. Мои бывшие попутчики, которые теперь стояли под стражей, ехидно переглядывались, будто предчувствуя что-то недоброе для смуглого юноши в кожанке. А тот оставался таким же уверенным и жизнерадостным, как прежде.
– Товарищ матрос, – произнес он со своим мягким еврейским «эр», – вы и все ваши должны покинуть вагон, потому что нам нужно его обыскать.
Моряк в дверном проеме некоторое время молчал, будто бы раздумывая, подобает ли ему разговаривать с этим пареньком в кожанке. После долгих раздумий послышался его низкий бас.
– Товарищ комиссар, – сказал он, – мы – матросы советского флота, никто не может нас обыскивать, понятно?
Комиссар посмотрел снизу вверх на моряка в дверях и продолжил, сохраняя радостное спокойствие.
– Товарищ матрос, я тоже служу советской власти, и у меня приказ обыскивать всех, – весело ответил он, – без разбора, товарищ.
Рослый моряк еще ниже наклонил свою неуклюжую голову и холодными кусочками моря, которые были у него вместо глаз, смерил с головы до ног юношу в кожанке. В его взгляде не было гнева – лишь предупреждение, усмешка льва, которому поперек дороги встала коза.
– Молодой человек, – по-свойски, без комиссарского звания, обратился моряк к юноше в кожанке, – молодой человек, я ж тебе сказал, что мы – матросы, гордость революции, и никто не будет нас обыскивать.
– Товарищ матрос, у меня приказ обыскивать, – ответил юноша в кожанке, – не препятствуйте советскому комиссару исполнять его функции.
Он сказал это с достоинством, явно довольный тем, что пользуется таким красивыми, учеными словами.
Все пассажиры разинули рты в ожидании того, что последует. Солдаты с винтовками на веревках смотрели то на моряка, то на своего комиссара. По их крестьянским лицам трудно было понять, кого они поддерживают больше. Кочегары паровоза стояли в своих промасленных одеждах, полные любопытства.
– Будет весело! – предрекали они, закручивая махорку в газетную бумагу.
– Да уж, будет, – поддакивали расхрабрившиеся пассажиры.
Во все время путешествия на этом длинном и медленно ползущем поезде не прекращались разговоры о матросском вагоне, который большую часть времени был закрыт, как будто не хотел иметь ничего общего с остальным составом. Если кто-то иногда и видел пассажиров этой теплушки, то только на станциях, когда некоторые из них вылезали, чтобы размять ноги. Вместе с матросами из теплушки часто спускалось несколько юных, растрепанных девиц, накрашенных, напудренных, одетых в цветастые поношенные платьица и туфельки на высоких каблуках. Эти девицы, по виду городские и вовсе чуждые революционному времени, громко хихикали каждый раз, когда матросы брали их на руки, спуская из дверей теплушки, которые были слишком высоко над землей. Насколько быстро и ненадолго они появлялись, настолько же быстро они убегали обратно в вагон. В их беготне чувствовалась торопливость женщин, не слишком опытных в распутстве.
Несмотря на то что вагон был закрыт и ни матросы, ни их девицы ни с кем по дороге не вступали в разговоры, однако все пассажиры, и в вагонах, и на крыше, знали, что в этом закрытом вагоне царит веселье. Это можно было понять и по звукам губной гармоники, которая частенько наигрывала там всякие веселые камаринские, казачки и уличные песенки, и по басовитому матросскому пению в сопровождении девичьих сопрано, и по смеху, по крикам и перебранкам, но более всего – по тишине, таинственной тишине, всегда наступавшей после веселых гулянок. Несмотря на то что никто не отваживался заглянуть внутрь этого вагона, было известно, что моряки ведут там веселую жизнь, что у них есть запасы мяса, которое они готовят, бутылки довоенного коньяка и даже бочка вина, из которой они постоянно себе нацеживают. Также было известно, что у них есть пулемет и что они, аристократы новой власти, никого не пускают к себе: не только пассажиров с мандатами, но даже кондукторов и военные патрули. В те томительные часы, когда приходилось стоять на станциях или в чистом поле, пассажиры скрашивали горькое ожидание россказнями о фантастической жизни, которая шла в матросском вагоне.
– Они там жируют как свиньи, эти моряки, – это говорилось с завистью и скрытым удовлетворением, с каким обычно говорят о чужом распутстве, – и плевать им на всех. Никто не рискнет к ним сунуться…
И хотя матросам завидовали, вместе с тем их любили за их веселую жизнь, за бесшабашность, но больше всего – за то, что они не позволяли ни одному советскому начальнику плевать им в кашу. При этом они особенно нравились тем, чьи документы и багаж были не вполне «кошерными», или просто тем, кто имел зуб на новую власть. Люди были наперед уверены в том, что черноволосый комиссар связался с теми, кого лучше не трогать, и что его затея закончится бесславно. После всех своих несчастий толпа радовалась, предвкушая неизбежный позор юноши, когда он будет вынужден убраться от этого вагона, как побитая собака от мясной лавки. Но юноша не отходил от вагона, в который его не пускали моряки.
– Товарищ матрос, я вас предупреждаю, – радостно сказал он, – вы покинете вагон по-хорошему, или я буду вынужден войти туда по-плохому.
Это было уже слишком для рослого моряка, стоявшего в дверях вагона, на это он не ответил ни слова юноше в кожанке, только рассмеялся, рассмеялся громко, бурно, так что все на нем затряслось.
– Товарищи матросы, – обратился он к своим попутчикам, – идите, гляньте, кто хочет взять наш вагон… Поглядите на него, зайца кожаного.
Вагонные двери открылись пошире. В них стояло два десятка матросов, расхристанных, в бушлатах нараспашку, бесшабашных, с револьверами, заткнутыми за пояс широких штанов. Они смотрели на комиссара в кожанке и смеялись. Только один из них, старше прочих, костлявый, с испитым, бледным, нездоровым лицом и большими неподвижными рыбьими глазами, заплывшими, как у алкоголика или кокаиниста, не смеялся, а всё сплевывал в дыры от выбитых зубов.
– Мяу-у, – мяукнул костлявый на юношу в кожанке, намекая, что сухопутной мыши не следует лезть туда, где находятся моряки, если она не хочет плохо кончить.
Матросы стали еще громче смеяться после этой выходки костлявого. Даже часть солдат начала смеяться к радости арестованных пассажиров.
Командир в кожанке бросил на нескольких смеющихся солдат пронизывающий острый взгляд, будто хотел этим взглядом, как ножом, пресечь их смех, способный стать заразительным и опасным для всего взвода, и восстановил дисциплину.
– Смирно! Винтовки к бою! – громко скомандовал он.
Солдаты мгновенно выполнили приказ. Комиссар вынул из-за ремня свой маузер, положил палец на курок и встал перед своими солдатами.
– Матросы, – крикнул он, не именуя их больше «товарищами», – выходи из вагона, или я прикажу стрелять!
Матрос-богатырь отдал приказ своим людям.
– Товарищи, пистолеты к бою, – заревел он, вынимая оба пистолета из-за пояса.
Наступила напряженная тишина. Обе стороны приглядывались друг к другу, точно петухи перед дракой. И тут костлявый матрос с неподвижными глазами начал кричать сиплым голосом.
– Товарищи красноармейцы, не слушайте его, жида проклятого, – кричал он визгливо, – они пьют нашу кровь, эти жидовские комиссары, русскую революционную кровь.
Скрюченными пальцами он схватил себя за голую узловатую и жилистую шею, как бы желая показать, как именно из него пьют кровь.
Все стояли как вкопанные. Пассажиры-евреи опустили глаза, услышав страшные слова, которые они не ожидали здесь услышать. Остальные пассажиры молча переглядывались. Красавица блондинка принялась креститься, будто надеясь на чудо. Все смотрели на солдат, к которым была обращена речь матроса. Лица солдат были бессмысленны. Можно было каждое мгновение ожидать, что они вернут на плечи изготовленные к бою винтовки. Юноша в кожанке, побледнев, насколько смуглый человек может побледнеть от гнева, не дал им ни секунды на размышления. Он действовал быстро, решительно.
– Товарищи, рассыпаться в цепь! – скомандовал он по-военному быстро. – Целься!
Солдаты тут же автоматически исполнили приказ. Их штыки при свете восходящего солнца казались красными, будто залитыми кровью. Матрос-богатырь подал знак, и на пороге вагона немедленно появился небольшой предмет, завернутый в клеенку. Когда клеенка была сорвана, из-под нее выглянул пулемет.
– Огонь! – раздалась команда комиссара одновременно с ружейным грохотом.
– Огонь! – последовал бас матроса одновременно с глухим пулеметным кашлем: казалось, маленькая тварь, которую высвободили из клеенчатой пеленки, поперхнулась слишком большим куском, застрявшим в горле.
Все пассажиры сразу бросились на землю. Лежа на замусоренной земле, я слышал треск винтовок и кашель пулемета. Сквозь них с обеих сторон прорывались крики. Вскоре мы услышали громкий голос комиссара, который можно было узнать по мягкому еврейскому «эр»:
– Товарищи, гранаты к бою!
Я затаил дыхание, уткнулся лицом в мусор и, навострив уши, ждал разрывов гранат, которые вот-вот должны были быть брошены. Но в этот момент кашель пулемета прекратился, и стало тихо. Тишина была тяжелой, мучительной, хуже предыдущего грохота.
Когда я поднялся с земли, все уже было кончено. В синем утреннем воздухе еще вились желтоватые дымки, пахло серой. Из открытого вагона выпрыгивали матросы с поднятыми над головой руками. Комиссар, с маузером в руке, обыскивал каждого из них и отбрасывал в сторону найденные пистолеты, ножи и патронные ленты.
– Заберешь и присмотришь! – сказал он солдату, тащившему по земле маленький пулемет.
Дулом маузера он пересчитал матросов.
– Не двигаться! – предупредил он. – За малейшее движение получите пулю в голову…
Матросы стояли смирные, бледные, неподвижные. Выступающие скулы богатыря ходили вверх-вниз и дрожали, точно у бульдога. Только костлявый матрос с бледным испитым лицом покачивался в своих длинных и широких матросских штанах, которые казались пустыми, будто в них не было ног, и не переставал драть горло, напрягая узловатую шею.
– Пьют нашу кровь, – хрипел он, – смотрите!
– В ЧК посмотрят, – как ни в чем не бывало рассмеялся юноша в кожанке. – Скорей, товарищи, – гремел он.
Солдаты сразу же стали выбрасывать из вагона одушевленную и неодушевленную контрабанду: мешок соли и визжащую девку; связку кож и плачущую девку; рулон холста и девку в обмороке. Глядя на каждую новую находку, юноша в кожанке снова и снова разражался смехом.
– Вот ведь что везут, гордость революции! – замечал он громко, дразня моряков, которые стояли, сбившись в кучу и все еще держа руки над головой, окруженные наставленными на них штыками.
Пассажиры стояли онемев и глядели широко раскрытыми глазами на бессчетные мешки и тюки, выброшенные из вагона. Мои соседи по крыше уставились в землю.
Паровоз запыхтел, задымил, выбрасывая пар и разбрызгивая воду. Комиссар приказал всем арестованным взять свой багаж на плечи и окружил их полусотней своих бойцов. С маузером в руке он несколько раз всех пересчитал и скомандовал своим громким голосом, полным еврейских «эр»:
– Идти в ряд, не оборачиваться, вперед шагом марш!
Веселое солнце изливало потоки серебра на сверкающие стальные штыки бойцов. Паровоз вдруг начал неистово свистеть, сообщая оставшимся пассажирам, что он готов отправиться в путь.