Текст книги "Избранное"
Автор книги: Иштван Эркень
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц)
Мать и дочь
(Магнитофонная запись на квартире у Илуш)
– У вас накрашены губы, мама. И даже глаза подведены!
– Тебе тоже не мешало бы краситься.
– Я в парикмахерскую и то не хожу, хотя постоянно на людях, работаю с утра до вечера. Голову мою дома, и все-таки у меня всегда вид приличный.
– Капустный кочан тоже воображает о себе, будто он красивый.
– Неужели вы не понимаете, мама, что сами делаете из себя пугало?
– По-твоему, если женщине шестьдесят один год, то она должна выглядеть, как смертный грех?
– Недосчитались, мама: вам будет шестьдесят пять.
– Шпилька вполне в твоем духе. Ну, ничего, когда-нибудь ты об этом пожалеешь, да только поздно будет.
– Никогда я не пожалею о том, что просила родную мать не выставлять себя на посмешище.
– Это еще вопрос, кто из нас двоих более смешон.
– Кто из нас двоих влюблен в этого Чермлени, я или вы?
– Кто угодно, только не ты. Бесчувственный чурбан не способен влюбиться.
– Прошу вас, заклинаю: бросьте вы этого мерзкого типа! Мало вам, что он загубил вашу молодость, так хотите, чтобы он отравил вам и старость?
– Я всю жизнь видела от него только добро.
– Всем он врал, всех обманывал напропалую. Это ни для кого не секрет, только вы, мама, об этом знать не желаете.
– Если он когда и лгал, то лишь для того, чтобы не огорчать другого. Да и обманы его все были по пустякам. В этом огромном человеке заключено большое, нежное сердце и необъятная преданная душа.
– Услышь я подобное от двадцатилетней девчонки, я бы умилилась ее первозданной наивности. Но когда такие слова произносит старуха, тошно слушать.
– Мне тоже противно слушать, когда дочь в таком тоне разговаривает с матерью.
– Поверьте, мама, я делаю это не от хорошей жизни. Но у меня нет другого выхода. Те, от кого я ждала помощи, отстранились.
– От кого это ты ждала помощи?
– Неважно теперь, раз уж не получилось.
– Я все равно желаю знать.
– От человека, с мнением которого вы считаетесь.
– Ты посмела наябедничать Гизе?!
– Я обрисовала ей ситуацию.
– Исподтишка сделать гадость – этим ты отличалась всю жизнь. Ну, и что она ответила?
– Как обычно: выдала набор глубокомысленных изречений.
– Покажи письмо.
– Его у меня нет.
– Где же оно?
– Порвала, чтобы Йожи не увидел.
– Не хватает духу показать мне письмо!
– Отчего бы мне не показать его, будь оно у меня?
– Оттого, что и Гиза тебя недолюбливает.
– А вы, мама, кого любили, кроме этого шута горохового?
– Всех на свете. Даже тебя любила, пока ты была маленькая.
– Оно и видно! Младенцем до груди ни разу не допустили.
– Потому, что твой отец строго-настрого запретил кормить тебя, чтобы не испортить грудь. Бедняга был помешан на этом.
– Сроду вы с отцом не считались! Даже когда с ним случилось несчастье, мы не могли вас отыскать.
– Когда его привезли из операционной, я уже ждала его.
– Должно быть, и в тот день развлекались со своим Виктором.
– Только раз взглянул на меня, бедняга, и все. Потерял сознание.
– Почему вы не решаетесь посмотреть правде в глаза? Стыдитесь собственных воспоминаний?
– Начни я жизнь сначала, я опять во всем поступила бы точно так же.
– Прожили бы жизнь точно так же?
– Да, для меня моя жизнь была прекрасной.
Письмо Гизы к Илуш
Гармиш-Партенкирхен
Ты пишешь, что я единственный человек, с мнением которого считается моя сестра. Не знаю, насколько это так, и не знаю даже, хочу ли я вообще, чтобы она следовала моим советам. Тебе было семь лет, когда мы простились с вами на аэродроме. Ребенок часто судит по внешним признакам. Авторитет же не всегда есть признак духовного преимущества, порою он прикрывает собой внутреннее банкротство, когда у человека в душе пустота. Мне кажется, что ты неверно понимаешь наши истинные взаимоотношения. Я всегда взирала на твою мать снизу вверх. Какой прок, что я жила в достатке, спокойствии, благополучии; я смотрела на нее с уважением, даже когда понимала, что она поступает безумно, опрометчиво. Если я из двух возможных вариантов всегда выбирала наиболее удобный, у нее хватало мужества идти на риск. Оглядываясь на прожитую мною жизнь, я вижу анфиладу блестящих залов, сверканье хрустальных люстр и зеркальные паркеты, но – без людей. Мой покойный супруг, обладатель крупного состояния, до самой смерти пребывал в страхе потерять свои капиталы. Миши также является жертвой подобного страха. Твоя мать никогда не ведала страхов. Никогда не подавляла в себе свои естественные чувства. С Виктором Чермлени я едва знакома, потому что сестра всегда старалась прятать его от меня. Возможно, он и вправду «шут гороховый», и, по всей вероятности, ты права, пытаясь уберечь мать от него. Я тоже боюсь за нее, но в то же время и завидую ей. Парализованная на обе ноги, я наполовину мертва, но не потому, что нахожусь на склоне жизни, а оттого, что у меня хватало мужества жить лишь вполсилы. Какой же совет могу я дать своей сестре? Опасайся, Эржи, обманщиков и проходимцев? Старайся, как и я, жить вполсилы? Следуй моему примеру? Избегай опасностей? Вместо этого я лучше дам совет тебе: постарайся, детка, извлечь для себя урок из жизненного опыта твоей матери, хотя бы в той мере, в какой можно учиться на опыте других. К сожалению, я никогда ошибок не совершала; вся моя жизнь была подобна долгой зимней спячке, потому что я боялась холода жизни.
Снотворное
Занимался рассвет. От бессонной ночи лицо Йожи заметно осунулось. Глаза покраснели и ввалились.
– Давно вы здесь сидите, мама?
– Я заходила к Илуш. А от нее – прямо сюда.
– И с тех пор так и дожидаетесь?
– Присела на скамейку и заснула.
– И вы еще просите снотворное? – Йожи рассмеялся. – Хороша бессонница, если человек способен уснуть, сидя на жесткой скамейке!
Зять покачал головой и опять направился в операционную. Потом вышел оттуда с трубочкой снотворного, Орбан поблагодарила.
– Вы видели когда-нибудь человека, который засыпает на ходу? – спросил Йожи, двумя пальцами массируя лоб.
– Я верю, что ты устал, мой мальчик.
– Тогда хоть посочувствуйте мне.
– Сочувствую тебе, сынок.
– Теперь поцелуйте меня. – Он подставил щеку.
Она чмокнула его в щеку и пошла к выходу. Йожи окликнул ее:
– Случилось что-нибудь, мама?
Она отрицательно качнула головой. Йожи, хотя сам от усталости валился с ног, поспешил догнать ее.
– Дайте-ка я на вас взгляну, мама.
– Чего на меня глядеть?
– Что-то вы бледны немного.
– Не бледнее, чем всегда.
– А отчего у вас бессонница?
– Оттого, что не спится.
– Однако здесь, на жесткой скамейке, вы заснули?
– Вздремнула просто.
– Вы не больны?
– Нет.
– И с вами ничего не случилось?
– Абсолютно ничего.
– Честное слово?
– Честное слово.
– Ну, хорошо, – сказал Йожи. – Обождите минуту. Дайте-ка мне обратно это снотворное.
Он унес в операционную трубочку со снотворным и взамен дал Орбан другое.
– Это средство намного сильнее, – сказал он.
– Спасибо тебе большое.
Она спустилась по лестнице. Светало. Кроны деревьев проступали из тумана – легкой утренней дымки бабьего лета.
Улицы были точно вымершие. Ни машин нигде и ни единого человека. В такой час площади кажутся шире, улицы длиннее, а все дома – выше. Орбан – единственная живая частица безлюдного города – походила скорее на мелкий, вслепую катящийся неодушевленный предмет, нежели на человека. И кругом – ни звука, только шарканье ее домашних туфель.
Весь дом еще спал, но парадное было уже открыто.
На цыпочках она пробралась к себе в комнату, чтобы не потревожить спящих соседей.
Села на кушетку, потерла спину, все еще ноющую после сна на жесткой скамейке.
Затем встала и, стараясь не поднимать шума, принялась разбирать и приводить в порядок свои вещи. Долго искала, куда бы положить пустую кофейную банку, будто очень важно было, где эта жестянка потом очутится.
Рядом с кушеткой стоял стакан воды, приготовленный на ночь.
Орбан села на кушетку, ссыпала в стакан таблетки снотворного, подождала, пока они постепенно растворились в воде, потом помешала в стакане пальцем, отчего вода вспенилась пузырьками и превратилась в густую белую жидкость, похожую на молоко.
Она тяжело вздохнула и выпила противную жижу.
Еще раз глубоко вздохнула. «Вот и все, – сказала она себе. – Вот и все».
Она улеглась на кушетку, но прежде машинально, по привычке, подстелила под ноги газету. Не успела она вытянуть ноги, как газета соскользнула на пол. Она встала, подняла газету, постелила ее на место. Опять легла. Закрыла глаза. Глубоко дыша, скрестила руки на груди и стала ждать.
Через какое-то время она опять встала, бесшумно прокралась в ванную и мокрой ватой смыла краску с ресниц. Посмотрела на себя в зеркало и ужаснулась. Затем снова легла, скрестила руки на груди, закрыла глаза. Принялась ждать.
В такой позе она пролежала довольно долго.
Потом снова открыла глаза. Сбросив домашние туфли, осмотрела свои ноги; отеки спадали на глазах. «Странно, – подумала она, – ведь до этого двое суток не было никакого улучшения. Впрочем, не все ли равно теперь», – докончила она свою мысль, снова улеглась на кушетку и закрыла глаза. Потом вдруг вскочила как подброшенная и беспокойно огляделась по сторонам.
– Что за чертовщина! – проворчала она. – Совсем не действует!
Сидя, она вытянула вперед руки и пошевелила пальцами, словно перебирая клавиши рояля.
– То-то же! – довольная, пробормотала она. – Пальцы уже немеют.
Она вытянулась на кушетке, скрестила руки на груди. Из соседней комнаты Мышка осторожно постучала ногтем в перегородку. Орбан на мгновение приоткрыла глаза, но на стук не ответила.
Минут через пятнадцать зазвонил телефон. Орбан открыла глаза. Некоторое время она слушала, как надрывается телефон, потом встала.
Звонили Мышке, одна из ее заказчиц, привередливая дамочка, которая имела обыкновение раз пять возвращать одну и ту же шляпу на переделку. Орбан довольно раздраженным тоном заявила, что в данный момент ей некогда с ней разговаривать. Но, услышав, что эта истеричка посмела назвать «слишком спортивной» зеленую шляпку, которую сама же в ее, Орбан, присутствии просила выполнить «на манер охотничьей шляпы», Эржи взвилась на дыбы.
– Давайте говорить начистоту, уважаемая! – сказала, а вернее, закричала она. – Эту самую шляпку, которую моя приятельница дважды для вас переделывала, вы в конце концов одобрили, расплатились за нее и взяли. Тем самым мы со своей стороны считаем вопрос улаженным. Я знаю, что до сих пор вы всячески злоупотребляли уступчивостью моей приятельницы, но на сей раз номер не пройдет. Может, она-то и согласилась бы еще раз переделать вашу шляпку, но смею вас заверить, уважаемая, что в таком случае вам придется иметь дело со мной!
– Барахольщица проклятая! – ругнулась Орбан, снова укладываясь на кушетку, и опять скрестила руки на груди. На сей раз, однако, у нее оказалось еще меньше времени, чтобы приготовиться к собственной кончине, потому что минуту спустя после телефонного разговора задребезжал звонок в прихожей.
Она поспешила к двери. У порога стояла привратница с тарелкой в руках, тарелка была аккуратно прикрыта салфеткой.
Поняв по лицу Орбан, что та готова взорваться, привратница смутилась. Она попросила прощения, что заявилась некстати. Орбан заверила ее, что ей ничуть не помешали. Привратница Хегедюш сказала, что принесла госпоже Орбан на пробу шоколадного безе; она испекла его по новому рецепту, и, кажется, безе вполне удалось. Орбан поблагодарила, но, сославшись на то, что сейчас у нее нет аппетита, обещала отведать безе немного погодя. Привратница явно почувствовала себя задетой. Ну хоть одну штучку, упрашивала она, потому как ей не терпится узнать мнение госпожи Орбан. Пришлось попробовать.
Орбан съела безе, похвалила и тут же взяла еще одно печенье, совершенно осчастливив привратницу Хегедюш.
Остатки печенья – шесть штук – она поставила на тумбочку у кушетки. Снова легла, но потом приподнялась на локте и съела все шесть штук безе.
После этого она откинулась на спину, закрыла глаза, скрестила на груди руки и минуту спустя погрузилась в глубокий, освежающий сон.
Последнее «прости»
(Полусон)
В молодости она была слегка горбоносой (что, впрочем, не лишало ее женственности). К старости лицо ее вытянулось, нос заострился, что, вместе взятое, придавало ее облику выражение строгости. Смерть же смягчила это строгое выражение, лиловатые, склеротические жилки, испещрившие кожу, исчезли, вернув ей девическую свежесть. Правда, дряблые желтоватые мешки под глазами так и остались, зато все морщины разгладились, черты сделались спокойны, подобно тому как под воздействием прекрасной музыки вдохновенно преображается даже самое безобразное лицо.
Сейчас ей действительно больше шестидесяти двух было не дать. Этот факт констатировала привратница Хегедюш. «А лоб какой гладкий, будто мраморный», – сказала молочница Миш-тот. Вы спросите, как она там очутилась? Ах, да не все ли равно! Знакомых собралось столько, что в комнате яблоку негде было упасть. Все плакали, причитали и единодушно сошлись на том, что Орбан необычайно помолодела.
В последний путь ее провожала такая уйма народу, что на кладбище было черным-черно от множества фигур в трауре.
Похоронную процессию возглавляла Гиза, и этот факт тоже довольно трудно объяснить. Самоубийство Орбан настолько потрясло окружающих, что никому не пришло в голову телеграммой известить сестру. Однако Гиза безо всякого извещения, повинуясь неизъяснимому внутреннему побуждению, прибыла на родину именно в день смерти своей сестры.
С аэродрома ее на «скорой помощи» доставили на квартиру Орбан, откуда в день похорон опять же в карете «скорой помощи», вместившей инвалидное кресло-коляску, отвезли на кладбище.
Орбан похоронили рядом с мужем.
Когда гроб опустили в могилу, Виктор Чермлени, всемирно прославленный оперный певец, склонясь над могилой, возопил:
– Эржи, не покидай меня! Эржи, вернись!
Не ухвати его несколько человек вовремя, и он рухнул бы за ней в могилу. А так он только кричал. Глаза у него покраснели от слез, жилы на лбу вздулись, мощный голос его заполнил собою все кладбище, выплеснулся за каменную ограду, раскатился до главных ворот, – да что там, еще дальше! – до конечной остановки автобуса.
Кошки-мышки
Орбан глубоким сном проспала с утра и до второй половины дня.
Разбудил ее звонок у входной двери. Когда звонок сменился нетерпеливым гроханьем в дверь, она с трудом поднялась и, держась за столы-стулья, побрела открывать.
В дверях стояли двое санитаров с носилками. На носилках лежала Гиза.
В первый момент Орбан просто не поняла, что происходит.
– Да что же это такое! – обрушилась она на непрошеных гостей. – Помереть не дадут спокойно!
Гиза смотрела на нее снизу вверх. Орбан шагнула к ней, склонилась над носилками. У нее перехватило горло.
– Гиза! – пробормотала она. – Родная, любимая моя Гиза…
В полной уверенности, что сестра хочет поцеловать ее, Гиза приподнялась на локте и подставила ей свою беломраморную щеку.
Однако Орбан вместо этого зевнула.
– Представь себе, – сказала она, – мне приснилось, будто бы ты приехала. И санитары доставили тебя ко мне.
Ей действительно приснилось нечто в этом роде. Правда, не все обстоятельства совпадали, но это неважно…
Откуда они сейчас прибыли, спросила она санитаров.
Прямо с аэродрома, ответили санитары.
– Вот видишь! – воскликнула Орбан. – Что я тебе говорила?
Она посторонилась. Санитары внесли носилки. Она проковыляла за ними и опять взобралась на кушетку. Санитары вышли, чтобы принести кресло-коляску, а она, сидя на кушетке по-турецки, заспанными глазами, сквозь редеющую пелену сонного дурмана наблюдала за тем, что происходит в комнате.
Санитары подняли и усадили Гизу в кресло-коляску.
Гиза поправила прическу.
Она была так хороша, что санитары и те не могли отвести от нее глаз. В черном платье, черных перчатках, в ожерелье из крупного черного жемчуга, с ослепительно-белой сединой и такой же ослепительно-белой кожей, она напоминала негатив с фотографии негритянской мадонны.
Гиза попросила подать ей сумочку. Вынув кошелек, она вручила санитарам по стомарковому банкноту.
Санитары оторопело уставились на ассигнации; Гиза решила, что им этого мало, и вытащила еще два стомарковых билета.
– Премного благодарны, – прочувствованно сказал тут один из санитаров. – Этого нам за труды вполне достаточно.
Санитары распрощались и ушли. Дверь захлопнулась.
Сестры остались одни.
Гиза развернула кресло, чтобы лучше видеть сестру.
– Я смотрю, дорогая, ты опять стала седой.
Орбан ответила не сразу. В первый момент человек не ощущает боли даже от огнестрельной раны. Она изучающе смотрела на свои лодыжки; отеки еще не прошли окончательно. Вдруг она резко опустила ноги и расплакалась.
Сердце сжималось смотреть, как она плачет. Обычно человек в слезах изливает горе, надеясь хоть чуть облегчить душу и тем самым начать выкарабкиваться из беды. А Орбан рыдала и рыдала, не убаюкивая себя надеждой, а только глубже погружаясь в бездонное свое горе.
Все лицо ее было мокрым от слез. Когда человеку все безразлично, он слез не вытирает. Орбан всхлипывала, шмыгая носом. Плакать тоже можно красиво, но порой даже и в этом нет смысла.
Гизу охватил ужас. Что стряслось, спросила она сестру.
Орбан только махнула рукой, продолжая плакать.
Гиза подкатила свое кресло к кушетке. Перегнувшись через поручень, она протянула к сестре руки.
Орбан оттолкнула ее.
– Осел безмозглый, – всхлипнула она, указывая на дверь, будто бывший оперный певец стоял у порога. – Совсем рехнулся на старости лет, ни стыда, ни совести.
– Что все-таки случилось? – спросила Гиза. – Вы поссорились?
У Орбан слезы катились градом. Все лицо ее расплылось, мешки под глазами набрякли.
Гиза беспомощно смотрела, как она плачет. Когда рыдания сменились жалобными всхлипываниями, она попросила сестру высморкаться.
Орбан отмахнулась.
Гиза принялась умолять ее успокоиться и излить душу. Возможно, если она выговорится, ей станет полегче.
Орбан и тут отмахнулась было, но потом без всяких дальнейших уговоров, голосом, прерывающимся от слез, выложила все как на духу. (За исключением попытки отравиться снотворным.) Отдельные события, о которых она ранее сообщала в своих письмах, сейчас пересказала заново, однако на сей раз были вкраплены такие эпизоды, о которых она прежде тщательно умалчивала. (Залитое красным вином платье супруги адъюнкта, визит к Аделаиде Чермлени-Брукнер и т. д.)
Когда она кончила рассказывать, Гиза, спрятав лицо в ладонях, содрогнулась и сказала, что более печальной истории она в жизни своей не слышала.
Это явно польстило Орбан. Она глубоко вздохнула и принялась шарить по карманам в поисках носового платка. Не найдя его, высморкалась в шелковый чулок, висевший на спинке стула.
Гиза попросила ее подвинуться к ней поближе.
Орбан подползла к краю кушетки.
Гиза привлекла ее к себе и стала гладить. Она говорила ласково, успокаивающе, дав каждому из участников этой истории очень мудрую и в то же время тактичную характеристику.
Паулу, к примеру, она причислила к тому типу обворожительно-безнравственных женщин, «звезда которых быстро закатывается».
О Чермлени же сказала, что такие «на первый взгляд легкомысленные и своенравные богемные натуры» под конец всегда начинают соображать, «у какой печки теплее».
Орбан была целиком и полностью согласна с этими характеристиками. Она выпрямилась, села на кушетке и – снова указав на дверь – заявила:
– Вот увидишь, он на брюхе приползет опять ко мне.
Гиза поинтересовалась, как поступила бы сестра в случае, если это произойдет.
Орбан заявила, что вышвырнула бы его вон.
Судя по всему, Гизу это не до конца убедило, потому что она покачала головой и привела одну из максим Ларошфуко: «En viellissant, on devient plus fou et plus sage» [5]5
К старости люди становятся безрассуднее и мудрее (франц.).
[Закрыть]. Понятно ли ей, спросила она сестру.
Орбан сказала, что непонятно, но это не имеет значения. Она, как это с ней уже не раз происходило, от одного присутствия Гизы, как по мановению волшебной палочки, излечилась от всех своих бед и горестей.
А ведь она еще и не произнесла волшебного слова, с улыбкой заметила Гиза.
Что это за волшебное слово, спросила Орбан.
Лета.
Что значит – Лета?
Лета есть Лета, улыбнулась Гиза. Их родной, незабываемо прекрасный край. Там они поселятся…
Кто это там поселится, поинтересовалась Орбан.
Они обе.
С какой это стати им селиться в захолустье, допытывалась Орбан.
Лета не захолустье, сказала Гиза. Лета – это Лета.
Но кому это нужно, изумилась Орбан.
Им обеим, а в первую очередь ей, Эржи, пояснила Гиза.
Нечего с ней разговаривать как с больной, она еще не свихнулась, заявила Орбан.
Гиза выразительно посмотрела на нее.
– Я вернулась на родину, – сказала она, – затем, чтобы ты утешила меня, дорогая. Но теперь вижу, что ты больше меня нуждаешься в утешении.
– Ну и свинья же я! – воскликнула Орбан. – Ко мне приехала сестра, которую я шестнадцать лет не видела, а я только о себе да о себе!
Ее охватила нежность, бурная и безудержная, как нервный приступ. Она обнимала-целовала Гизу, взад-вперед катала ее кресло, чтобы отыскать для нее наиболее удобное место, засыпала ее вопросами, почему она не дала телеграмму о своем приезде, уж не случилось ли какой беды и если не случилось, то зачем она приехала на родину, не устала ли она, не проголодалась ли, не выпьет ли чаю, кофе, минеральной воды, обычной воды из-под крана. Даже спросила, не надо ли ей по малой нужде.
– Ничего мне не надо! – оттолкнула ее Гиза. – И хватит ходить вокруг да около!
Орбан спросила, кто это ходит вокруг да около.
Она, Эржи, кто же еще, сказала Гиза, должно быть, потому, что ей не нравится идея переселиться в Лету.
Орбан заявила, что она готова примириться со всем, чего хочет Гиза. И вообще она сыта этим вонючим Будапештом по горло, так что с радостью уедет хоть к черту на кулички.
Гиза спросила, не кривит ли она душой.
Она говорит откровенно, заверила ее Орбан.
Гиза заявила, что не полностью убеждена в этом.
Орбан предложила взять с нее клятву.
Гиза отказалась.
Орбан все же поклялась.
Гиза вздохнула. Хорошо, если так, сказала она. Потом поинтересовалась, можно ли нанять машину от Будапешта до другого города.
Орбан сказала, что можно.
А можно ли заказать эту машину по телефону.
Можно.
Если они хотят осмотреть Лету, сказала Гиза, то лучше всего было бы прямо сейчас заказать эту машину, при условии, конечно, что существует такая машина, где вместится и ее кресло-коляска.
Тут Орбан стала проявлять явные признаки раздражения. Она сказала, что и в Будапеште можно заказать такси по телефону, далее, существуют два типа такси, большая машина и маломестная, и вообще собаки и здесь поднимают заднюю ногу, как и во всем мире, но дело не в этом; просто, к ее бесконечному сожалению, из этой затеи ничего не получится, потому что бывший завод Данцигеров уже десять лет как перевели из Леты в другое место и в прежних квартирах для служащих теперь никто не живет.
О чем же тут сожалеть? – спросила Гиза; по крайней мере, им никто не станет мешать.
Но беда в том, что квартиры эти совершенно непригодны для жилья. Крыши и оконные переплеты порастащили на дрова, стены оплел плющ.
И это не беда. Более того, можно отстроить дом заново таким образом, как для них будет лучше, сказала Гиза.
Отстроили бы, да не на что, сказала Орбан. Как это не на что? Миши будет счастлив им помочь. На это возразить было нечего. Помрачнев, Орбан уставилась перед собой.
Гиза хотела взять ее за руку. Орбан руку отдернула.
Гиза грустно улыбнулась. Она еще раз попыталась красноречивыми и разумными доводами убедить сестру. Ведь Миши тоже не желал понять, почему она так рвется обратно в Лету, но для Миши это слово – ничего не значащее географическое название. Для них же, сестер Скалла, «длинная фраза их жизни» может завершиться лишь тем словом, с какого она началась. Ей приелась жизнь в Гармиш-Партенкирхене, и у нее такое ощущение, что Эржи тоже сыта по горло всеми этими историями с Паулой и Чермлени, вечной суматохой и неустроенностью. Она надеется, что Эржи разделяет эти ее чувства.
Гиза выжидательно смотрела на сестру, которая, позабыв о приличиях, вместо ответа мяукнула.
Что бы это значило? – спросила Гиза.
Ничего, сказала Орбан.
Но ей послышался какой-то звук, настаивала Гиза.
Ничего особенного. Просто она разок мяукнула, сказала Орбан.
Зачем она это сделала?
Затем, что Мышка вернулась с работы. У них так заведено, что Мышка, придя домой, дает о себе знать мяуканьем, а она отвечает ей.
Ах, вот оно что, сказала Гиза.
Орбан попросила разрешения зазвать к ним Мышку.
В другой раз, сказала Гиза, конечно, при условии, если Мышка не обидится.
Мышка на редкость чувствительная натура, сказала Орбан и кулаком стукнула в перегородку.
Мышка тотчас явилась и расползлась от счастья, будучи представлена сестре Эржике. Она готова была провалиться от смущения, когда Орбан, знакомя их, сказала, что Мышка до того ловко умеет подражать соседской кошке, что и не отличишь.
Когда же Орбан пожелала, чтобы Мышка мяукнула, та деликатно, но решительно воспротивилась.
Орбан прикрикнула на нее, чтобы не кривлялась, не то по шее схлопочет.
Мышка зарделась всеми своими прыщами. Застенчиво отвернулась. Потупила голову, как великие певцы перед началом ведущей арии. И даже после своего выступления так и не решилась поднять глаз.
Ну каково? – спросила Орбан Гизу.
Гиза вежливо улыбнулась. Сказала, что замечательно.
Мышка выпалила, что Орбан умеет это делать ничуть не хуже.
Орбан не пришлось упрашивать. Она даже отворачиваться не стала, а мяукнула прямо в лицо Гизе.
Гиза рассмеялась. Такого она от своей сестры и не ожидала, сказала она.
Окрыленная похвалой, Орбан велела Мышке занять место по другую сторону стола. Сперва они, перегнувшись через стол, после каждого очередного мяуканья стукались носами, а затем, ухватившись за край стола, обошли его вокруг, соприкасаясь при этом кончиками носов.
Это, конечно, еще больше насмешило Гизу.
Орбан вошла в раж. Быстро, решительным тоном отдавала она распоряжения. Мышку выставила в прихожую, а сама отворила шкаф и спряталась за дверцей.
Гизе она объяснила, для чего это нужно. Игра гораздо увлекательнее, сказала она, когда кошки не видят друг друга.
Сначала Мышка мяукала снаружи, а Орбан из-за дверцы шкафа зазывно отвечала ей. Затем Мышка кончиком носа толкнула дверь и, возбужденно мяукая, на карачках вползла в комнату.
– А теперь будь добра следить повнимательнее, дорогая Гиза, – предупредила сестру Орбан.
Она вылезла на четвереньках из шкафа и, сердито мяукая, бросилась на Мышку. На ковре завязалась нешуточная борьба. Орбан, несмотря на значительную разницу в возрасте, удалось оттеснить Мышку под стол.
В пылу сражения обнаружилось, что Мышка неимоверно боится щекотки. Тогда Орбан начала тыкать ее носом в чувствительные места, отчего та время от времени взвизгивала.
– Тебе нас видно? – интересовалась из-под стола Орбан.
Гиза успокаивала ее, что видит преотлично.
Между тем Мышка от многочисленных толчков и тычков стала еще больше бояться щекотки. Обессилев от смеха, визга, мяуканья, она попыталась выскользнуть из-под стола, но Орбан пустилась в преследование.
Гоняясь друг за дружкой вокруг стола, они поочередно просили Гизу вмешаться; то Мышка молила ее о помощи, то Орбан наущала креслом-коляской преградить противнику путь.
Однако Гиза, покатываясь со смеху, не в силах была пошевельнуться.
И тут Мышка исподтишка подстерегла Орбан, опрокинула ее навзничь и ползком перелезла через нее. Халатик ее, зацепившись за что-то, порвался вдоль, позволяя увидеть худенькое, костлявое тело, обтянутое тонким розовым трико. Завидев, что Орбан опять переворачивается на живот, она взвизгнула и широкими прыжками, как лягушка, ускакала в прихожую, а оттуда через коридор – к себе домой.
Орбан преследовала ее только до передней. Смеясь, кряхтя, с трудом переводя дыхание, возвратилась она в комнату и без сил ткнулась лицом в кресло Гизы.
Вскоре Гиза позвала ее по имени.
Орбан с большим трудом удалось сесть.
– Чего тебе, Гиза? – спросила она.
Гиза склонилась к ней.
– Прости, – шепотом сказала она, – но я наделала под себя.
Орбан попыталась подняться, но не сумела.
– Бедняжка ты моя, – вздохнула она. – А ведь перед этим я тебя спрашивала.
– Тогда мне еще не хотелось, – сказала Гиза. – Я не привыкла так подолгу смеяться.
– Сейчас, – сказала Орбан. – Дай только отдышаться.
Лицо у нее было чумазое и руки грязные; встрепанные волосы свисали спереди, закрывая лицо. По комнате летала поднятая пыль, забиваясь повсюду: в глаза, в нос, даже во рту ощущался кисловатый привкус пыли. Она сделала еще одну попытку подняться, но опять плюхнулась на место.
Безнадежно махнув рукой, Орбан так и осталась сидеть, с трудом ловя воздух.
Фотография
Когда был выполнен этот снимок – в 1918-м или 1919-м – и что, собственно, на нем изображено, можно только гадать.
Ясно одно, что на нем видны барышни Скалла, первые красавицы комитата Солнок, обе в пышных кисейных платьях, с растрепавшимися на ветру волосами; они бегут с холма вниз, смеясь и размахивая руками на бегу. Но навстречу кому и чему они бежали, кому и чему радовались, – остается загадкой.
1963