![](/files/books/160/oblozhka-knigi-izbrannoe-155087.jpg)
Текст книги "Избранное"
Автор книги: Иштван Эркень
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)
– Я устал говорить так долго. Поднеси микрофон поближе.
– Следующий вопрос: скажи, Я. Надь, стоит ли этот краткий миг свободы ужасного сознания, что больше ты не проснешься?
– Что же тут ужасного? Больше никогда не увидеть больничные стены, больного на соседней койке, Уларика, Аранку, Ирену – подумаешь, велика потеря! И мир лишится второразрядного писателя да научно-популярного фильма о загрязнении атмосферы. Зато взамен он получит этот фильм, в котором вдумчивый художник впервые с момента существования человечества вырвет у смерти ее сокровенные тайны. Согласись, что такой исход – к обоюдной пользе. Ты спрашивал, боюсь ли я. Боится лишь тот, кому есть что терять.
– Ты тоже кое-что теряешь, Я. Надь. Ты лишаешься разницы, между быть и не быть.
– Это верно.
– Конкретнее, прошу тебя. Телезрителей интересует все в том мире, который перестанет существовать вместе с тобой.
– Ты еще не забыл азы математики? Я. Надь минус Я. Надь равняется нулю. О том, чего нет, и сказать нечего.
– Постыдился бы переливать из пустого в порожнее, когда каждая минута на вес золота! Я допытываюсь у тебя не о том, чего нет, а о гибели того, что существует. Говорят, животные и те чуют смерть и скрываются от посторонних глаз. Мой вопрос заключается в следующем: что происходит в тебе сейчас, за несколько минут до твоего ухода в небытие? Прислушайся к себе и передай нам свои впечатления.
– Мои впечатления? Вот голос твой доходит глухо, как через стену.
– Говори о себе, при чем тут мой голос.
– И в себе я что-то не замечаю ничего особенного.
– Не дури, Я. Надь, соберись с мыслями. Наш фильм подходит к концу, настал твой звездный час. Сконцентрируй все свое внимание.
– На каком рожне прикажешь мне его концентрировать?
– На моем вопросе: в этот критический момент не ощущаешь ли ты разлада с самим собой?
– Нет.
– Каково твое душевное состояние – гармоничное или драматическое? Угнетенное или приподнятое? Отвечай?
– Если ты имеешь в виду душевное напряжение, которое я, по-твоему, должен испытывать, то ошибаешься. Уйти из жизни для меня – все равно что переступить порог.
– Ты рассуждаешь так, будто собираешься на прогулку в лес.
– Хорошо, что напомнил: было бы совсем недурно напоследок прогуляться по лесу.
– Стыдись, Я. Надь! Неужели это все, что ты можешь выжать из себя в кульминационный момент своей драмы? Учти, что я буду вынужден вырезать этот кусок.
– Почему же, скажи на милость? Мне кажется, я очень красиво умираю.
– Не знаю, как насчет красоты, но скучно до чертиков! Зритель волнуется и переживает, когда на глазах у него гибнет нечто ценное. Уж хотя бы ты боролся за жизнь! Даже муха и та бьется, прежде чем сдохнуть. Ну, быстренько, Я. Надь, выдай мне какую-нибудь конфликтную концовку.
– Уже выдал все, что мог.
– Пустой номер! Ты меня разочаровал, старик. Если уж ты весь выложился, по крайней мере распрощайся как следует.
– С кем?
– Как это – с кем? С миром.
– Мне ужасно хочется спать, Арон.
– А мне плевать! Спать ему, видите ли, захотелось! Ты пойми: какой же фильм без концовки? Когда человек умирает, зритель, затаив дыхание, ждет, что он скажет под занавес.
– У меня пустота в голове, Арон.
– Пересиль себя.
– Глаза слипаются.
– Поднатужься!
– Поднатужишься, так что-нибудь другое вылетит. Кстати, это мне всегда удавалось лучше, чем бумагу марать.
– Опять тебя понесло! Если ничего оригинальнее придумать не можешь, давай на этом и кончим. Зрителям такие подробности знать неинтересно.
– Ладно, разрешаю вырезать этот кусок. Так на чем мы остановились?
– Нашим уважаемым телезрителям хотелось бы услышать прощальные слова писателя, погибающего в единоборстве со смертью.
– Знаешь, я что-то плохо соображаю.
– Быть не может, Я. Надь! Вот уже несколько недель ты живешь одной мыслью: о смерти.
– Видишь ли, ценность мысли весьма и весьма относительна. То, что когда-то представлялось мне значительным, сейчас кажется мыльным пузырем.
– Так и не припомнишь ни единой полновесной мысли?
– Все прежние ценности сейчас для меня прошли девальвацию.
– Тогда попробуй выдать что-нибудь экспромтом.
– Лучше всего нам попросту распрощаться с тобой. Будь здоров, Арон, желаю тебе еще много удачных фильмов.
– Меня тебе не разжалобить! Ты сам сказал однажды, что мы – профессионалы.
– Профессионалу тоже может хотеться спать.
– Никаких отговорок, изволь работать! Должны же мы предоставить зрителю какую-то духовную пищу.
– Я всю жизнь только тем и занимался, что из-под палки заставлял свою голову работать. Дайте мне хотя бы умереть спокойно.
– Спокойная смерть – удел бакалейщиков, но к ним не гоняют съемочные группы с телевидения. Ты – писатель, любимый и почитаемый зрителями, поэтому они вправе ждать от тебя достойных, не банальных прощальных слов.
– Где мне их взять, эти слова? Из пальца, что ли, высосать? Или соврать что-нибудь? Так ведь пороху не хватит.
– Говори что угодно, лишь бы звучало красиво. Красота – искусство, а искусство не может быть обманом.
– Всякое искусство – обман, Арон.
– Пусть обман, зато в него можно верить.
– Извечная сделка с совестью. Во что тут верить?
– Ну-ка, бери свои слова обратно!
– Не дождешься.
– Тогда на этом фильму конец.
– Мне безразлично, Арон, я свое дело кончил. Теперь поспать бы.
– Ты меня режешь без ножа! Прошу тебя, соберись с духом и говори более внятно. Писатели не умирают так бездарно.
– Как видишь, умирают.
– Похоже, с недосыпу у тебя память отшибло, но не беда, я тебе напомню: ты не только сам, добровольно, согласился взять на себя эту роль, но и долгие недели готовился к ней. Так что же теперь, в последнюю минуту, ты перестал верить в то, что делаешь?
– Нет, в это я верю. Наш фильм – первая в моей жизни работа, когда не нужно кривить душой.
– Ты опять за свое! Тебе лишь бы сострить.
– Подожди, придет время, и ты сам поймешь, насколько я прав. Единственно искренний наш поступок – это наша смерть.
– Ну, наконец-то! Смотри, как ты ловко загнул! А не хочешь обкатать эту мысль поподробнее?
– Не хочу.
– Жаль! Но все лучше, чем ничего. Тогда мы и оставим это твоей прощальной сентенцией, только сделаем дубль. Повтори еще раз, более внятно.
– Что повторить? – борясь со сном, переспросил писатель.
– Предыдущее свое высказывание. Только перестань зевать и моргать глазами, смотри в камеру. Ну, в чем дело, забыл собственные слова, что ли? Ты сказал, что единственно искренний наш поступок – это смерть. Повторяй за мной и, если можно, старайся не закрывать глаза.
Писатель молчал.
– Ну, пошевели языком, Я. Надь! Выдай одну только фразу, и я от тебя отстану.
И эти слова остались без ответа. Оператор подошел к койке.
– Да он спит! – бросил он режиссеру.
Арон тоже подошел к койке, внимательно вгляделся в лицо Я. Надя.
– Ну и влипли же мы! – вздохнул он. – Эту разнесчастную фразу небось нельзя будет и разобрать?
– Подчистим, перепишем, и еще как сойдет.
Этого диалога писатель уже не слышал, потому что сон сморил его. На минуту Арону даже стало его жалко: к чему было мучить беднягу? Что взять с человека, который всю ночь не сомкнул глаз? Лицо Я. Надя, перед этим такое измученное, приобрело выражение покоя и умиротворенности, свойственное всем полным людям. В уголках рта блуждала улыбка, словно ему задним числом пришло в голову остроумное высказывание, которым он так и не успел поделиться.
Арон сделал знак оператору. Так был снят последний кадр, где писатель, казалось, мирно спал; на заднем плане видна была ширма, а на тумбочке у койки – цветы и лимонад.
Затем – осторожно, стараясь не поднимать шума, – режиссер и оператор стали собирать аппаратуру.
* * *
– Респиратор, быстро! – скомандовала Сильвия сестре, которая подвинула к койке какой-то очередной прибор на передвижном столике.
Арон и оператор остановились на полдороге. Да им и нельзя было пройти к двери. Пришлось наблюдать до конца всю процедуру: какой-то зонд с крохотной лампочкой на конце осторожно ввели в рот больному и через дыхательное горло протолкнули глубже, в легкие. Кто знает, для чего он, этот прибор? Доктор назвала его респиратором, тогда, очевидно, он поможет дышать безвестному больному, лицо которого было такого же сероватого оттенка, как и наволочка на подушке. Я. Надь наверняка объяснил бы назначение прибора, но, к счастью, он спит, иначе зрелище это опять вывело бы его из равновесия.
– Ну как, действует? – спросила сестра.
– Изумительно! – отозвалась Сильвия. И в этот момент заметила телевизионщиков. – А вы тут чего дожидаетесь?
– Я.Надь уснул. Просил его не будить.
– Уснул? Тем лучше, – сказала доктор, не отрывая глаз от безымянного больного. – По крайней мере не будет за нами подглядывать.
Она поднялась, давая дорогу. Наконец режиссер и оператор выбрались из палаты; вздохнув с облегчением, они сбежали по лестнице, сели в машину и поехали на телестудию.
– Ну, что скажешь? – дорогой спросил Арон.
– Сегодня он был не в форме, – заметил оператор.
– Я заранее предупреждал, что для этой роли нужен не писатель, а актер.
– Бери, что дают, – подытожил оператор.
Они приехали на студию. Арон отнес кассету с пленкой в лабораторию; он снабдил ее пометкой «срочно», еще не зная, что это – последняя лента его фильма.
* * *
Я. Надя хоронили всей телестудией.
– Он умер героем, – сказал Уларик в прощальной речи, – при исполнении служебного долга. Память о нем будет жить в сердцах телезрителей.
За гробом Я. Надя, как и следовало ожидать, тянулась нескончаемая вереница хорошеньких женщин. Арона Корома не было: друзья, ссылаясь на общественное мнение, посоветовали ему лучше не показываться на похоронах.
«Выставка роз» [14]14
Газетная рецензия.
[Закрыть]
Телевидение продемонстрировало нам фильм мрачный, удручающий, однако весьма поучительный. Создатели этой научно-популярной ленты ставили своей целью позволить зрителям заглянуть в ту загадочную страну, откуда, как принято говорить, еще не вернулся ни один путник.
Три главных участника фильма, последний отрезок жизни которых – от больничной койки до самой могилы – мы имели возможность проследить на экране, добились великолепного художественною воплощения. На высоте оказался и Арон Кором, хотя новаторство задачи не всегда было по плечу начинающему режиссеру.
Заслуживает всяческою одобрения инициатива телевидения, организовавшего постановку фильма. Камера позволила нам, не выходя из дома, наблюдать жизнь океанских глубин, штурм Гималайских пиков, тайны девственных лесов, иными словами: недоступное стало доступным. Человек современной эпохи знает об окружающем мире несравненно больше своих предшественников. «Только у смерти нет стереотипа», – говорит один из героев фильма, и этот пробел удалось восполнить создателям документальной ленты «Выставка роз». Взыскательный зритель, воспринимающий искусство не только как средство развлечения, но и как источник полезной информации, провел у голубого экрана незабываемый час.
Второй фильм телепрограммы – «В гостях у девяностолетнего мельника» – явился эффектным контрастом первому. У героя этого фильма – жизнерадостного старика, несмотря на преклонный возраст занятого активным трудом, – есть чему поучиться. Умереть – дело нехитрое, но, оказывается, в нашей власти отодвинуть смерть и, благодаря здоровому образу жизни и отказу от пагубных страстей и привычек, сберечь наше прекраснейшее и самое дорогое достояние – человеческую жизнь.
1977
РАССКАЗЫ
ДЕТСКАЯ ИГРАСнаружи, за двойным оконным стеклом, клубилось нечто серое. Невозможно было понять, дым ли, облако ли этот бесформенный, местами редеющий, местами плотный, как стена, волнистый и вихрящийся туман, куда нырнул самолет. И когда он, казалось, безнадежно заблудился в складках воздушной завесы, распахнулась дверца пилотской кабины, и по кокосовой дорожке вдоль салона прошел второй пилот, вручая каждому пассажиру памятку: сводку номер четыре. Согласно информации, самолет – выдерживая заданную скорость и высоту, – находился в данный момент на пересечении 37, 04 градуса долготы и 45,31 градуса широты, в 450 морских милях к западу от Азорских островов. В рубрике «погода» стояло следующее: «сильный северо-восточный ветер, густая облачность, на высоте ниже четырехсот метров – дождь». Направление полета: запад-северо-запад.
– Хочу пить, – заявил Пети.
Марика и ухом не повела. Пети всегда хотел пить, как пересохшая земля. И если бы только пить! Но Пети все время чего-нибудь да хотел: воды, абрикосовых косточек, газетной бумаги, французский ключ или серьги у Марики из ушей – что бы ни попалось ему на глаза, он тотчас же начинал клянчить, гнусно, настырно, как только умеют малыши, желающие завладеть всем на свете. Если бы у людской нужды был голос, то он наверняка был бы похож на голос Пети: такой же неумолчный и ненасытный.
– Не дашь воды?
– Нет.
– Дасюда бумажку.
– Нет.
«Дасюда» означало «дай сюда», а под бумажкой надо было понимать сводку пилота, которую Марика успела засунуть в плетеную сумку. Она складывала туда все, что давали в дороге: багажную квитанцию, медицинское свидетельство, цветные проспекты и тому подобное. С добросовестностью завзятого археолога Марика подбирала все вплоть до разных обрывков и мусора, вечно раскиданных вокруг Пети: братишка магнитом притягивал к себе всякую нужную и ненужную мелочь, но тотчас же и разбрасывал.
– Ой! – пискнул Пети. Самолет сильно подбросило, затем еще и еще раз более резко. – Падаем мы, что ли?
– Нет, не падаем.
Самолет прокладывал себе в воздухе путь с таким же трудом, как плуг в вязкой глине. А уж если попадал в круговерть воздушных течений, тогда чувствительным пассажирам просто беда: бледные как смерть, они склонялись над гигиеническими бумажными пакетами. Вроде дамы в шляпке с пером – той, что сидит на седьмом месте.
– Ух ты! – удивился Пети. – А тетеньку-то рвет.
– У нее морская болезнь, – пояснила Марика.
Вчера, когда они вылетали из Парижа, эта дама засыпала их кучей вопросов, на которые дети, естественно, не могли ответить. Добрая тетенька долго смотрела на них, а потом принесла им целую плитку шоколада. И вот теперь ее тошнило.
– А я знаю, мы сейчас свалимся, – деловито сообщил Пети. – Сперва нырнем под воду, на самое дно моря, и тогда станет совсем темно. А потом самолет всплывет, и можно будет открыть окно. Как оно открывается?
Поднявшись с места, он принялся старательно ковырять ногтем резиновую прокладку оконной рамы.
– Открой окно, – пристал он к Марике. Но та не обращала на него ни малейшего внимания, привлеченная каким-то приятным запахом: возле дамы в шляпке стояла стюардесса и капала лекарство на кусочек сахара. Этот приятный запах шел от лекарства.
– Сейчас ей дадут сахару, – объявил Пети.
Конечно, он сразу добавил, что тоже хочет сахару, но лучше не с лекарством, а с резинкой, тогда можно жевать хоть целый день… Жевательной резинкой его угостил пилот, еще вчера, когда их путешествие только начиналось на будапештском аэродроме; Пети зашелся таким истошным воплем, что окружающие не на шутку испугались, как бы он не лопнул. В огромном аэропорту и без того поднялся переполох с той самой минуты, как сестры Гортензия и Магдалина ввели в зал детишек Лупша. Полицейский бросил свой пост, пассажиры прервали церемонию прощания, а таможенник не глядя рылся в чьем-то раскрытом бауле, не в силах отвести взгляд от двух малышей. Распахнув широкую, стеклянную дверь, вошел ремонтный рабочий, который нес на склад четыре надутых резиновых камеры. Свалив на пол свою ношу, он удивленно воззрился на детей.
– Куда это вы собрались?
– В Америку, – сказала Марика.
– На кой ляд? – поинтересовался рабочий; комбинезон на нем задубел от машинного масла. – Чего вы забыли в этой Америке?
Сестра Гортензия прижала к себе детей.
– Не вступай в разговор с незнакомыми людьми, золотко мое… А вы оставьте в покое несчастных сироток… В Нью-Йорк они едут, к дедушке. Он их вырастит.
– Двух-то сирот небось и тут можно бы вырастить, – буркнул рабочий, сгребая в охапку резиновые камеры.
– Я же объясняю, что их берет к себе родной дедушка.
Рабочий пожал плечами.
– Засолить бы этого дедушку! – хмуро проворчал он и пошел прочь, а дойдя до середины зала, обернулся и посмотрел на Пети, который немедля заревел. Должно быть, испугался, как бы дедушку и в самом деле не засолили; ведь дети, как правило, все слова взрослых понимают буквально.
Дети спустились по лестнице, вышли на бетонную дорожку, взобрались по трапу в самолет. Все было готово к отлету: с грохотом захлопнулась дверца, бешено завертелись пропеллеры, однако рев Пети перекрывал весь этот оглушительный шум. Тогда-то и вынес ему пилот жевательную резинку, Пети сунул ее в рот и замолк. Посмотрел на Марику и жестко, беспощадно потребовал:
– Дасюда красилки.
«Красилки» – набор из двадцати четырех цветных карандашей сестра Гортензия еще в зале аэропорта вручила детям в подарок, и Марика тотчас же спрятала их в свою плетеную сумку. Сейчас, когда Пети упомянул полученную им в Будапеште жевательную резинку, Марика сразу же вспомнила про карандаши. И действительно, Пети в ту же минуту обратился к ней:
– Дасюда красилки, – проканючил он, поскольку тоже пришел к этой мысли, следуя по цепочке ассоциаций.
Марика, стиснув зубы, молчала, твердо решив про себя, что карандаши она ни за что не отдаст Пети, несмотря на все напутствия сестры Гортензии. Ведь именно она, Марика, в свое время делала намеки сестре Гортензии, что ей, мол, желательно получить от Деда Мороза цветные карандаши. Сестра Гортензия не обмолвилась ни словом, но Марика почувствовала, что ее пожелание не будет забыто. Так оно и вышло. Только в аэропорту, вытащив коробку с карандашами из бездонного кармана своей сборчатой юбки, монахиня от волнения вместо Марики погладила по голове Пети. «Птенчик мой ненаглядный! – всхлипывая произнесла она. – Сиротинушка ты моя бедная!» – и сунула карандаши мальчику. Марика выхватила у братишки заветную коробку и проворно засунула ее на самое дно сумки. Сестра Гортензия промолчала, но Пети с тех пор упрямо требует вернуть карандаши. Если он не говорит этого, то сердито пыхтит, бурчит что-то себе под нос или, перегнувшись через подлокотник, висит вниз головой, вызывая полное смятение среди пассажиров. Прибегает стюардесса с апельсином, бананом или стаканом воды с малиновым сиропом и начинает допытываться, что стряслось с малышом. Марика знает, что означают эти фокусы Пети, но уж она-то не скажет.
Пети канючил, не унимаясь.
– Ну скоро мы прилетим в Америку?
– В пять часов, – ответила Марика.
– Когда будет пять часов?
Марика пояснила, как могла, сказав, что пять часов бывает в пять часов точно так же, как полдень бывает в полдень, а Рождество – на Рождество. С таким объяснением Пети примирился, он только хотел уточнить. Пять часов – это когда все-все часы на свете показывают цифру пять? И на бульваре Дюрера у сестер-монахинь, и здесь, в самолете, и у той тетеньки в шляпе с пером, и у дедушки в Америке? А у дедушки есть часы?
– Есть, – сказала Марика.
– А борода у него есть?
– Не знаю.
Хорошо бы, у него была борода, подумал Пети. Да, просто здорово, если бы у дедушки была борода и ружье и если бы он повел Пети в кино… Они могли бы отправиться в кино прямо сегодня вечером, размечтался мальчуган, и он, Пети, держал бы ружье, зажав между колен, как держал он отцовское ружье, когда отец наведывался домой. А ведь в ту пору он был совсем маленький, но когда отец приходил домой, на улицу Петерди, он давал Пети ружье, и тот стерег его, пока отец ел.
– Взгляни, а у тетеньки с вуалью тоже есть?
– Что именно?
– Да часы!
Марике не нравилось, что Пети все время упоминает в разговоре «тетеньку с вуалью». Дама эта – шведка по происхождению, совершавшая перелет из Америки в Париж только ради того, чтобы заказать себе несколько вечерних платьев и костюмов, – сидела по другую сторону прохода. Марика иногда украдкой взглядывала на нее, но стоило даме перехватить этот робкий взгляд, как девочка испуганно отводила глаза.
Утром, когда все пассажиры спали, эта сказочно прекрасная дама, встав с места, печально посмотрела на Марику и погладила ее по голове. Марика этого, покуда жива, не забудет. Дама обворожила девочку, поэтому Марика не могла стерпеть, что Пети небрежно упоминает ее. У нее было такое чувство, что достаточно Пети посмотреть на белокурую красавицу или произнести ее имя, и это принизит ее совершенство.
– Давай поиграем!
– Нет.
– Немножко поиграем, а потом поедим.
– Ты только что ел.
Сестры-монахини дали им в дорогу жареного цыпленка и большой яблочный пирог в коробке из-под обуви. Этими припасами они и пробавлялись до сих пор, а все, что приносила стюардесса, Марика не глядя сгребала в плетеную сумку. От пирога оставалась еще половина.
– Давай играть в пожарных.
– Нельзя.
В пожарных они играли вчера, перед тем как прибыть в Прагу. За час полета они успели полностью освоиться в самолете, обшарили каждый закуток и заскучали. А от скуки затеяли игру в пожарных. Но в эту игру в самолете играть не рекомендуется, поскольку звуки сирены вызывают среди пассажиров беспокойство. Хотя игра заключается вовсе не в том, чтобы поджечь самолет; иначе это была бы не игра, а все как по правде. Настоящая игра – это фантазия. Начинается с того, что впереди, у пилотской кабины, вспыхивают языки пламени – дома, на улице Петерди, пожар начался в кухне, под плитой, – и игра состоит в том, что они, дети, пытаются этот воображаемый огонь потушить… Задуть, загасить одеялом или мокрой тряпкой, в точности, как на улице Петерди после бомбежки «зажигалками». Воображаемый огонь становится невыносимее из-за едкого, удушливого, всепроникающего дыма. Приходится завязывать нос и рот платком, зажимать руками слезящиеся глаза и, отступая шаг за шагом, бороться за каждую спинку кресла, за каждую пядь земли, пока не упрешься в кухонный отсек или в самый конец пассажирского салона. Однако тут пассажиры переполошились, а дама в шляпе с пером завизжала. Вот почему в пожарных играть не годится.
Воздушные потоки за бортом самолета завихрились сильнее. Даме в шляпе с пером вновь сделалось дурно. Стюардесса заметалась по салону и наконец привела какого-то пассажира; склонившись к даме, он через резиновую трубочку прослушал у нее сердце. Пети завороженно следил, как тот достает сверкающий шприц, отламывает головку ампулы и втыкает тонкую иглу под дряблую кожу…
– Прививка! – восторженно воскликнул Пети. – Скажи ему, что я тоже хочу…
– Не будет он делать тебе прививку!
– Скажи ему! Или дасюда красилки.
Марика не могла бы этого сказать даже при всем своем желании. Она умела объясняться лишь в той степени, в какой ее обучили сестры-монахини. Если тебе дадут что-нибудь, поклонись: благодарю, мол. Если к тебе обратятся, назови себя: Мария Луп-ша. А если спросят о чем-нибудь, скажи: Михай Лупша, Нью-Йорк Сити. Ну а если забудешь, то здесь, на бумажке написан адрес. Впрочем, дедушка встретит вас в аэропорту…
Пети непоседливо ерзал на сиденье.
– Фу, какая вредина! – сказал он. – Тогда давай играть в пьяного.
– Надоело, – отмахнулась Марика.
– Ладно, давай в чего-нибудь другое. В «как мама умирает».
Марика согласно кивнула. Пожалуй, в эту игру можно… К тому же ей самой там почти нечего делать, поскольку маму играет не она, а Пети. Мама была маленькая, щуплая, тщедушная, восьмилетняя дочка успела перерасти ее… Потому роль мамы досталась Пети. И вообще Пети нравилось умирать понарошку, и при игре в пожарных он мучился от удушья гораздо дольше, чем Марика или Шани. (Шани – сын тетушки Деметер с улицы Петерди, был его приятелем.)
– Достань хлеб. И принеси нож, вон из того ящика. Ну, ступай же…
Нож требовался для того, чтобы разделить хлеб на части. У Марики был складной ножичек с костяной ручкой, но его отобрала сестра Гортензия. «Дедушка тебе новый купит, – сказала она Марике. – Билеты, видишь, какие дорогие, а дедушка не поскупился, да еще и двадцать долларов прислал…» Доллары сестра Гортензия зашила в холщовый мешочек и повесила Марике на шею. Они и сейчас болтаются на шее, вместе с крестиком, эти двадцать долларов.
– Не пойдешь?
– Иду, – сказала Марика. Она знала, что по пути к кухонному отсеку и обратно ей предстоит дважды пройти мимо двадцатого места, где сидит прекрасная фея под вуалью; девочка собрала всю силу воли, чтобы не смотреть в ее сторону… Марика вошла в кухонный отсек, взяла кусок хлеба, вытащила из ящика нож и повернула обратно.
Самые дальние места занимала пара молодоженов, затем толстяк-доктор, восседавший среди разбросанных в беспорядке газет, а впереди доктора – она, белокурая красавица… Марика, потупив глаза, вознамерилась прошмыгнуть мимо, но дама обняла ее за талию, посадила к себе на колени и что-то спросила. Лицо ее, полускрытое вуалью, казалось воплощением грез. «Мария Лупша», – сказала девочка. Дама продолжала о чем-то допытываться, скороговоркой засыпая ее вопросами. «Нью-Йорк Сити», – добавила Марика.
Голубоглазая красавица умолкла и, положив руки на плечи девочки, какое-то время без слов разглядывала ее. Марика была некрасивой. Черные, жесткие, как проволока, волосы росли низко надо лбом, темные глазенки узкие, недоверчивые, холодные. Зубы неровные, со щербинками, кожа лица бледная, сероватая. Стоило человеку взглянуть на Марику, и вмиг улетучивалась та умиленность, что возникала при виде румяного, пухленького Пети. Тот, чей взгляд падал на Марику, испытывал чувство вины и беспричинного смущения; тут уж было не до улыбки, человек сразу становился серьезен. Должно быть, в порыве такого чувства вины дама внезапно откинула вуаль и поцеловала Марику. Затем вуаль вновь опустилась, и Марика пошла дальше. Дама в шляпе с пером, которой не так давно сделали прививку, неудобно свесив голову, забылась беспокойным сном; следующие места были их собственные. И тут Марика вздрогнула: Пети не было на месте.
Первым ее побуждением было метнуться к плетеной сумке, поскольку там хранились карандаши, но в этот момент появился Пети.
– Где ты был?
– Писать ходил.
«Карандаши!» – тревожно думала Марика. Но сумка стояла на месте, и лучше бы не рыться в ней при Пети. Марика побаивалась братца, зная его коварную, вороватую натуру. Карандаши не давали ей покоя. Глядя на невинную, пухлощекую физиономию Пети, она припомнила долгие ночи в подвале дома на улице Петерди, когда Пети осторожно сползал с постели, чтобы не разбудить маму, и на четвереньках полз туда, где располагались Деметеры. Запрятав в уголок тюфяка, набитого соломой, Деметеры пуще глаза берегли свое единственное сокровище: мешочек сахара.
Это происходило в последние недели осады, когда обитатели подвала вынуждены были пробавляться одним липовым взваром. Все кругом спали, только Марика время от времени просыпалась от голода; иногда она видела, как Пети, плюхнувшись на пол, проползает под нарами и крадет сахар. Брал он по-хитрому – всего полпригоршни, чтобы кражу не сразу можно было обнаружить. «Рано или поздно попадется мне этот вшивый ублюдок, и уж тогда я ему напрочь зенки повыцарапаю!» – клялась по утрам тетушка Деметер. Пети в это время с задумчивым и кротким видом восседал на горшке, голубые глаза его сияли младенческой чистотой; он молча ждал, пока мама снимет его с горшка, ведь ходить Пети еще не умел, ему было всего полтора годика.
– Марика, перевяжи мне голову.
Откинув спинку сиденья, он улегся навзничь. Марика достала вязаный шарф, обмотала голову Пети и завязала шарф узлом у него под подбородком.
– Разбудишь меня, – наставлял ее Пети. – Но не сразу, а только когда начну сопеть.
Он свернулся клубочком на сиденье, подтянув к животу колени, как человек, которому зябко. Марика сидела, ожидая условного знака – сопения братца. Безмолвно смотрела она за окно, на сплошную массу неизменных и все же постоянно меняющихся облаков. Скоро покажется Нью-Йорк Сити.
Пети подал знак: засопел судорожно и прерывисто. Марика, чуть выждав, повернулась к нему и встряхнула за плечи. Пети не шелохнулся. Марика снова встряхнула его, затем неуверенно окликнула:
– Тетушка Лупша…
Пети не двигался.
– Вы слышите меня, душенька? Это я…
Пети, дернувшись, открыл глаза.
– Что с вами, милая? Уж не расхворались ли вы?
Пети, недвижно застыв, вновь погрузился в сон. Марика громче воззвала к нему:
– Тетушка Лупша, да что с вами стряслось? Ох, соседка, подойдите-ка сюда, голубушка… Гляньте, что за напасть с ней приключилась!
Тетушка Деметер, естественно, подойти не могла. Шани, который обычно исполнял роль собственной матери, находился сейчас далеко. Поэтому Марика, попросту проскочив роль Шани Деметера, продолжала свою.
– Очнитесь, душенька! – пыталась она привести в чувство Пети. – Ранами Христовыми вас заклинаю, очнитесь!
Пети громко застонал, схватившись за живот.
– Ай! – вскрикнул он.
Дама в шляпке, вздрогнув, открыла глаза и уставилась на Пети.
– Да ведь это я! Не узнаете меня, голубушка?
Пети повернулся к Марике, посмотрел на нее и непослушным языком пролепетал:
– Это ты, Шандор?
– Нет, не Шандор! Неужто не узнаете, милая? Меня зовут Киш, я живу здесь рядом, на улице Бетлена. Соберитесь с силами, голубушка…
– Шандор! Где же ты, Шандор?
– Шандор сейчас придет, я только что видела его на углу. Не беспокойтесь, милая, муж ваш вернется с минуты на минуту.
Это была неправда. Тетушка Киш просто выдумала успокоения ради. Ведь всем было известно, что папа вот уже две недели как погиб, один раненый сапер принес эту весть: ефрейтора Шандора Лупшу застрелили на бульваре Олас. Пулей ему пробило шею, и он истек кровью.
– Взгляните, что я вам принесла! Приподнимитесь-ка, присядьте, милая!
Марика бережно подхватила братца под спину. Пети вздрогнул всем телом и захрипел.
– Шандор, – простонал он, – что ты со мной делаешь, Шандор?
Старуха в шляпке с пером, стряхнув сон, выпрямилась на сиденье; в ушах, на пальцах и на шее у нее ослепительно сверкнули бриллианты. Врач, сидевший в конце салона, отложил в сторону кроссворд, надел другие очки и подошел к старой даме. Они перемолвились парой фраз, и конечно же, речь зашла о детях, игра которых становилась все более шумной и непонятной. О том, что дети играют, догадался лишь врач; дама решила, что мальчику сделалось дурно, однако доктор успокоил ее. И все же он не стал возвращаться на место, а остановившись в проходе, наблюдал за детьми.
А дети не обращали на него ни малейшего внимания, они уже привыкли к любопытным, изучающим взглядам. Первые час-два их несколько смущал всеобщий интерес, необычное сочувствие, неожиданная ласковость посторонних, но затем они сочли это в порядке вещей – наподобие откидных спинок кресел и гула пропеллеров – и стали играть ничуть не стесняясь.