Текст книги "Побеждённые (Часть 2)"
Автор книги: Ирина Головкина (Римская-Корсакова)
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)
Мика поколебался, но пошел. Он очень считался с мнением Римлянки, притом взгляд Мэри убедил его, что он заинтересовал своей особой юную, и притом как раз женскую, часть братства, и сам того не замечая, за обедней он порисовался своим мрачным и разочарованным видом.
В первый день школьных занятий Петя почему-то в класс не явился. Голова Мики все время поворачивалась на дверь, так что шея у него заболела, а Пети все-таки не было. Прямо из школы Мика помчался к другу. На звонок открыла соседка; когда же он постучался в комнату, высунулась голова Пети и что-то в нем тотчас показалось Мике не так: у горла не было белого воротничка, глаза подпухли и покраснели, петух на затылке совсем распушился, в комнате все было вверх дном.
– Эй, старина, что случилось? – спросил, входя, Мика.
– Несчастье у нас – мама не вернулась.
– Как не вернулась? Откуда? – и пораженный Мика сел на кофр у двери.
– Ее в гепеу вызывали: прошло уже больше суток, а ее все нет. Они возьмут маму в лагерь, как папу. Считай меня трусом, считай маленьким – мне все равно! Я без мамы жить не могу! Мама всегда была с нами, каждую минуту, во всем. В доме без нее все сразу перевернулось. Ты этого не понимаешь, потому что у тебя мамы никогда не было!
– Нет, я понимаю! Ты напрасно.... я понимаю... как же это произошло?
– Повестка пришла еще третьего дня, но мама нам не говорила. Вчера только утром, когда мы уже встали и выпили чай, она вдруг говорит, что получила вызов и сейчас должна выходить. Успокаивала нас, все повторяла: "Ничего, дети! Бог милостив! И к двум часам я, наверно, уже буду дома". Потом передала Мэри квитанции из комисионного магазина – они все уже оказались переписаны на имя Мэри: мамочка накануне ходила для этого в магазин. Ну, а потом уложила в маленький саквояж перемену белья, мыло, полотенце, наши фотокарточки и икону Скорбящей, свою любимую. Мэри сунула ей туда еще булочку. После этого мама нас перекрестила и сказала: "Христос с вами! Только не ссорьтесь – и все будет хорошо". Мы хотели бежать за нею, чтобы подождать ее у подъезда Большого дома, но мама не позволила – "Лучше пойдите в церковь". Мы только до ворот ее проводили; у ворот мама еще раз поцело-вала нас и опять сказала: "Христос с вами, мои маленькие!" – и больше не оглядывалась.
– Ну, а потом?
– А потом мы побежали в церковь, а когда возвратились, нам было очень страшно открывать дверь – пришла или не пришла? Мэри вошла первая и говорит: никого! Но ведь двух часов еще нет. Мэри побежала за хлебом, вернулась, а мамы все нет. Тогда мы вышли на площадку лестницы и стали смотреть вниз, в пролет, – часа два, наверно. Мэри вдруг стала дрожать, как в ознобе. Знаешь, как это страшно – ждать. Я уговорил Мэри вернуться в комнату и закрыл пледом и пальто, и мы просидели рядом на ее кровати еще часа два; уже зажгли свет, а мамы все не было; только поздно вечером мы сели пить чай; тут как раз нагрянули они; стали все перерывать, как тогда, когда брали папу; а нас с Мэри посадил на кофр и не велели двигаться.. Накануне мы в "чепуху" играли: они увидели брошенные записки, а в одной из них было: "Сталин и Мэри в кухне среди ночи строили друг другу рожи". Они показывали это один другому. Часа три возились; когда уходили, один сказал Мэри: "Ну, ну, не унывай, девчонка, не пропадешь!" Посочувствовал как будто! Мы всю ночь не спали, у меня голова болит.
– А где же Мэри?
– Она пошла к тете рассказать ей, что у нас случилось.
– Я дождусь с тобой Мэри; ты, старина, держись, будь мужчиной. Давай-ка перекусим, у меня бутерброды остались. Возьми, нельзя терять силы.
Скоро пришла Мэри и пожаловалась, что тетка во всем винила Ольгу Никитичну за неосторожность и очень переживала, что надо будет теперь еще заботиться о Пете и Мэри.
– Больше ты к ним не пойдешь! – воскликнул горячо Петя. – Сядь, сядь ты устала! Давай я тебе налью чаю.
– Возьми бутерброд, – сказал Мика, – и давайте обсудим, как быть; я во всех хлопотах вам буду помогать, а в школу тебе надо завтра же выйти, старина, а то начнутся неприятности.
Но Петя отрицательно замотал головой:
– Носу не покажу! Комсомольское бюро теперь совсем заест меня. Я нашу школу ненавижу, я поступлю на службу. Надо же кому-нибудь зарабатывать деньги.
– А я никогда не соглашусь на это! – запальчиво крикнула Мэри. – Мама запретила нам ссориться, но как же не сердиться за такие вещи! Мама и папа вернутся же когда-нибудь, и вдруг окажется, что Петя не кончил школу... Какой это будет удар, особенно папе! До весны мы отлично просуществуем вещами у нас сданы полубуфет, журнальный столик и бронзовый рыцарь с копьем – должны же будут все это купить! А весной я окончу школу и устроюсь работать сама. Я – старшая, а Петя должен учиться. Может быть, мамочку скоро освободят, а Петя, пропустив четверть, погубит целый год школы .скажи ему, Мика, что я права?
Мика принял сторону Мэри, но у Пети были свои доводы:
– Какой же я мужчина, если допущу, чтобы сестра работала, а сам буду сидеть на ее шее? Папа первый меня осудит. Ты, Мэри, женщина, и в вопросах чести не понимаешь ничего! Молчи поэтому! Теперь, когда мы вдвоем, ты под моей охраной; я отлично знаю, что я должен делать, и не позволю себе указывать.
К согласному решению так и не пришли. Мика ушел огорченный и взволнованный.
Глава десятая
Наталья Павловна писала мемуары. При этом она всегда садилась в старинное кресло, на спинке которого красовался вышитий герб Бологовских башня и скрещенные мечи. В этом же кресле она занималась вязаньем распускала и заново перевязывала семейные шерстяные вещи, выходившие из строя. Это была та добровольная обязанность по дому, которую она взяла на себя в дополнение к обязанностям кассира и главного диспетчера. Мадам прибирала, ходила по магазинам и изощрялась на кухне, стараясь разнообразить нехитрые блюда; молодая новобрачная была "девушкой на побегушках", судомойкой и помощницей на кухне. Олег взял на себя заготовку дров, топку печей и возню с пылесосом. Пылесос этот служил предметом постоянных шуток у молодой пары. Возней с пылесосом занимались обычно по воскресным утрам – в будни Олег возвращался со службы только к семи часам, и все старались сохранить вечер свободным от хозяйственных дел. Старшие дамы в эти часы садились часто за рукоделие. Мадам пробовала приохотить к рукоделию и Асю, но Ася органически не была способна высидеть за иголкой дольше десяти минут.
– Ничего не выходит! Бесталанная я! Распашонка моя не подвигается и уже завалялась: надо ее сначала выстирать. Завтра я по-настоящему примусь за дела, а сегодня я вам лучше Шопена поиграю, – заявляла она.
Мечтой ее было приохотить Олега к четырехручной игре, но Олег был не в ладах со всевозможными диезами и бекарами, аккорд со случайными знаками был для него, по собственному признанию, хуже, чем штурм сильно укрепленного пункта. Ася сердилась, и чем дальше продвигался урок, тем больше она превращалась в разгневанную амазонку. Но кончалось все неизменными поцелуями и объяснениями в любви.
Четырехручие не налаживалось. Тогда Ася ухватилась за другой план: еще года три тому назад она и Леля под руководством Сергея Петровича разучили множество народных русских песен. Красота и благородство старинных протяжных напевов, исполняемых a capella*, настолько увлекли Асю и Сергея Петровича, что они готовы были каждый свободный вечер проводить за пением; дело обычно тормозила Леля, которая не всегда оказывалась под руками и не всегда имела желание петь. Однако она считалась с желаниями Сергея Петровича, и ансамбль процветал. После ссылки Сергея Петровича Асе первое время очень не хватало пения. Теперь они задумали воскресить его. Она несколько раз слышала, как Олег, трудясь над пылесосом или согревая себе воду для бритья, втихомолку мурлыкал старые офицерские песни, и заключила, что голос и слух у него достаточно хороши для участия в ансамбле. Трудность заключалась в том, что ей самой теперь предстояло занять должность Сергея Петровича. И в самом деле: начавшиеся спевки протекали так же бурно, как неудавшееся четырехручие, фальшивая нота оказывалась единственным, но безошибочным средством вызвать раздражение Аси. И все-таки Олег обожал эти занятия и спевки.
* Всеми вместе (итал.)
У Аси были свои мысли по поводу ее отношений с Олегом, но она доверяла их только Леле.
– Знаешь, мне иногда очень стыдно за мое счастье... Ты удивляешься? Я не знаю, как это объяснить... Когда я вижу вокруг себя столько печальных лиц – бабушку, твою маму, Нину Александровну – и еще многих, мне делается как-то совестно за свой сияющий вид и за свое слишком большое счастье. Почему только я? А я ведь очень требовательная: если бы я хоть раз услышала, что муж говорит со мной небрежно, ворчливо или с упреком, мне стало бы невыноси-мо обидно, и я бы этого уже никогда не забыла. Но я вижу, что его взгляд становится лучистым, когда обращается на меня, – вот мое счастье.
Леля задумчиво помешала в камине, около которого они сидели.
– Интересно, каков-то будет "мой"? Он должен быть немного в другом роде. Мне мужчины из "бывших" не нравятся. Они все какие-то пришибленные, с постными лицами. Шура – невинный теленок и маменькин сынок; твой Олег мужчина, конечно, настоящий, но он слишком серьезен и чересчур уж пропитан хорошим тоном. В дворянской семье с девушкой мужчина должен держаться уже известным образом, а мне все это приелось до тошноты.
– Валентин Платонович ухаживает за тобой, – сказала Ася.
– В последнее время даже очень энергично. И я вижу, что маме страшно хочется, чтобы он сделал мне предложение. Знаешь, что в глазах мамы главным образом говорит за него? Не то вовсе, что он зарабатывает прилично! Он красиво, по-офицерски, кланяется и подходит к ее ручке; в обществе он сыплет остротами, он – свой, прежний, он – паж, это все определяет! А мне иногда досадно на Фроловского: в нем есть что-то наперцованное, а он облекается в рыцарские доспехи, которые мне вовсе не нужны. С ним можно было бы очень весело провести вечер, если бы он захотел совсем немножко изменить тон – ну, пусть бы нежданно-негаданно поцеловал меня или умчал на крышу "Европейской" гостиницы... хоть какую-нибудь экстрава-гантность!.. Я думаю, я окажусь в будущем темпераметной женщиной: когда-нибудь меня прорвет, вот как весной плотину.
– Глупости, Леля. Ты всегда что-нибудь выдумываешь, чтобы доказать, что ты нехорошая, и никто все равно этому не поверит.
– А вот, кстати, о "крыше". Знаешь, что случилось в последнее воскресенье? Соседка – Ревекка – взяла меня с собой в гости к своей сестре; был там их знакомый – инженер будто бы, теперь ведь все именуют себя "инженерами". По типу – армянин, и очень недурен, а может быть, и еврей не поручусь. Сначала я ничего не заметила, а когда сели пить чай, вижу ухаживает: комплименты мне говорит, угощает, забавляет анекдотами, самыми пикантными – у нас таких не рассказывают; я все время боялась покраснеть. Ну, а когда собралась уходить, он вышел тоже. В двух шагах стоянка такси; он подходит к машине, распахивает дверцы и говорит: "Прошу вас! Если желаете – прямо на крышу "Европейской" гостиницы!" Я остолбенела от неожиданности и... знаешь... отвернулась и ушла не оборачиваясь. Я все-таки хочу для себя чего-то лучшего, чем случайные объятия... постороннего.
Ася испуганно схватила ее руку:
– Неужели он в самом деле имел дурные цели, приглашая тебя?
– Не сомневаюсь! – Усмехнулась Леля. – Я хорошо знаю мужчин. Скажу тебе по секрету: я однажды уже побывала в "Европейской", только это было днем и не на крыше, а в зале; притом, я была с Ревеккой и ее мужем. Ревекка очень бережно ко мне относится – мама напрасно косится на это знакомство. Конечно, это совсем другой круг – это новая, советская, интеллигенция, выходцы из низов, евреи, два-три армянина, есть и русские. Это все дельцы, у них есть деньги, они гораздо увереннее и веселее. Говорят, гепеу начинает коситься на тех ответственных работников, у которых завелись большие деньги. Ходит даже анекдот, что с "крыши" видны Соловки. Но эти не унывают: как только приехали в ресторан, тотчас каждой даме – воздушный шарик, цветы, конфеты, блюда, какие пожелаем... Деньги так и летели... Между столиков танцевали фокстрот, и я танцевала тоже. Я имею там успех: это своего рода экзотика для них – русская аристократочка. Ты вот там никогда не побываешь! Ты, как жена своего мужа, будешь с ним вместе решать, как лучше истратить ваши общие деньги; а когда их бросает чужой мужчина с тем, чтобы провести с тобой вечер, в этом есть особое наслаждение – пикантное и острое, – и оно наполняет тебя желанием очаровать этого человека, который сам, очевидно, желает того же... Во всем этом есть что-то пряное, одурманивающее, чему не место с человеком, которого ты уже изучила, с которым встречаешься в ежедневной жизни. Может быть, в моих новых знакомых есть привкус дурного тона, мама потому и воюет, но это ново для меня и любопытно при нашей однообразной жизни. – И прибавила, грея перед камином руки: – А знаешь, я вчера встретила Нину Александровну с незнакомым мне моряком. И ей досадно было на эту встречу, я тотчас это почувствовала. Я всегда понимаю все недоговоренности!
– Глупости какие! Ну почему "досадно"?
– А если этот элегантный моряк ухаживает за Ниной Александровной и она не хочет, чтобы в нашей семье знали это?
– Нина Александровна сумеет, поверь, прекратить всякие попытки в этом роде, и скрывать ей нечего.
– Ты так уверена?
Вошел Олег.
– Пожалуйте обе в гостиную – пришел Фроловский.
Валентин Платонович явился прямо из кино поделиться с друзьями впечатлением. Перед началом фильма демонстрировался журнал, долженствующий обработать соответственным образом мнение трудящихся по поводу предстоящей паспортизации, а в сущности, это было попросту натравливание одних социальных группировок на другие. Провинциальная контора по выдаче паспортов; счастливые работницы одна за другой прячут за пазуху драгоценный документ – путевку в лучшую жизнь! Но вот появляется бывшая владелица мелочной лавочки, глаза ее беспокойно бегают, и весь вид самый жалкий и растерянный... В паспорте ей, разумеет-ся, отказывают, и все присутствующие удовлетворенно улыбаются, уверенные, что отныне классовый враг обезврежен и ничто уже не мешает их счастью... Другая сцена – митинг на заводе, где сознательная молодежь разоблачает классового врага, который в недавнем прошлом... и тому подобная гнусность.
– Одним словом, приятно провел время и теперь преисполнен самых радужных надежд на будущее! – говорил Валентин Платонович, играя с пуделем, который прыгнул к нему на колени, как только он уселся в качалку.
Тотчас после ужина Валентин Платонович странно коротко и серьезно сказал Олегу:
– На два слова, конфиденциально.
И оба вышли в бывшую диванную.
– Прежде всего прошу тебя, чтобы этот разговор остался между нами. Три дня тому назад я получил приглашение в гепеу.
– Ах, вот что! Продолжай, пожалуйста.
– Там мне преподнесли: "Нам хорошо известно, что вы окончили Пажеский в тысяча девятьсот пятнадцатом году". Я поклонился: "Имел несчастье", говорю. "Скажите, встречаетесь ли вы с прежними товарищами?" – "Нет, говорю. Очень занят, нигде не бываю". А они мне: "Стереотипная фраза, которую мы знаем наизусть! Перечислите нам ваших однокашников". Я стал им старательно перечислять всех, о которых точно знаю, что погибли. "Так, говорят, а Дашкова отчего не назвали?" Я уже хотел ответить "убит в Крыму", но показалась мне неуверенность в их вопросе – знаю ведь я их манеру говорить о неустановлен-ных фактах, как о вполне достоверных, чтобы вернее заставить проговориться. Почуял, знаешь, что и здесь не без того. Попробую, думаю, сбить со следа, рискну. "Дашков, отвечаю, не нашего выпуска – лет на пять старше, Дмитрии Андреевич, капитан, убит в боях за полуостров". "Точно ли убит?" – спрашивают. "Слышал от очевидцев", – отвечаю. И вдруг они мне преподносят: "А к кому вы ходите на улицу Герцена? Какие у вас там товарищи?" – "Помилуйте, говорю, товарищей там у меня нет – там старуха и внучка прехорошенькая: регулярно бываю у них раз или два в месяц, знакомы с детства." "И с мужем внучки знакомы?" – спрашивают. "Познакомились на их свадьбе, отвечаю, простоват немножко, мужик, однако парень симпатичный!"
Олег усмехнулся.
– Ну, так ты, положим, не сказал! Что же дальше?
– Взяли расписку, что разговор останется в тайне, и отпустили. Я хотел прийти на другой же день, да побоялся, что такая поспешность покажется подозрительной, могли следить... решил прийти будто бы с воскресным визитом к Наталье Павловне.
– Спасибо, Валентин, ты оказываешься хорошим другом.
– Это со мной случается только в гепеу.
– Я знаю, что я у них на подозрении, – ответил Олег. – Не так давно я сам пытался их уверить, что Дашков существовал только один – Дмитрий. Твое показание вполне согласуется с моим, что чрезвычайно для меня ценно. Один верный человек говорил мне, что архив Пажеского уничтожен и списков пажей нет. Маленькая отсрочка! Только бы тебя не притянули при случае за ложное показание.
– Все, что называется, под Богом ходим. Загадывать не стоит. Я тоже слышал, что архив уничтожен: не будь этого, многих бы давно выловили. А на меня был донос бывшего лакея моего покойного отца. Теперь весьма сомнительно, что репрессия может миновать меня. А я как раз было вознамерился взять пример с тебя и сделать прыжок в добродетельную жизнь, к величайшей радости maman, которая жаждет стать бабушкой.
– Твоя мать знает про донос?
– Не удалось скрыть. Переволновалась так, что с сердцем плохо было. Ну, времечко! На виселицу бы этих гепеушников всех до одного, а этот смердящий пролетариат, вроде ваших Хрычко и моего Викентия, отлупить бы казацкой нагаечкой. Прощай, дружище!
Они пожали друг другу руки. За чертами нахмуренного мужского лица внезапно промелькнуло лицо кадетика, а за ним – классы корпуса и детские шалости...
В соседней комнате стояла Леля и перебирала крошечные распашонки и чепчики, разложенные на рояле. Фроловский вытянулся перед девушкой:
– Милая Еленочка Львовна! Я глубоко сожалею, что в настоящее время установилась такая скверная погода! Наш величайший поэт Владимир Матюковский гениально отрифмовал:
Северные ветры ду
ют, гулять я не пойду!
К сожалению, и я должен сказать то же самое, и чем вы очаровательней, тем мне досадней, что барометр стоит так низко. Разрешите откланяться.
Глава одиннадцатая
ДНЕВНИК ЕЛОЧКИ
3 февраля. Впервые я осмелилась извлечь этот дневник из тайника после нескольких месяцев. Итак, уже 1930 год. Жизнь моя всё такая же печальная и одинокая, как жизнь моей России.
4 февраля. Известие о "нем", и неблагоприятное: опять плеврит. Вчера еще я видела в рентгене Лелю, и она уверяла меня, что все благополучно; ну как замалчивать такое известие? Глупая эта Леля! Сообщила сама Ася прибежала ко мне утром улыбающаяся, розовая от мороза, прехорошенькая в своем собольке, и заявила: у меня к вам просьба – у моего Олега плеврит, доктор велел сделать банки, а я не умею! Не придете ли помочь? Вы так редко у нас бываете, и мы страшно рады будем случаю провести с вами вечерок. Я, конечно, сказала, что приду, и попросила рассказать о нем подробнее; к счастью, плеврит не гнойный и t° не выше 38°. Ася торопилась домой и не хотела снимать пальто, говоря что madamе поручила ей снести в кооператив пустые молочные бутылки и выручить за сдачу их 10 рублей, пустые бутылки были у нее с собой в сетке; я спросила, не тяжела ли ей такая ноша, она ответила "нисколько" и улыбнулась самой сияющей улыбкой. Когда я закрыла за нею дверь, я слышала, как она напевала, сбегая вниз. Беспечность ее не знает предела. Она не хочет видеть ни нужды, ни опасности, ни болезни, ни своего положения – бывают же такие люди!
5 февраля. Была у них; досадую на многое: он явно не пользуется той заботой, которая необходима, да и материальные дела их, по-видимому, плохи. Если бы он не женился, он бы уже обзавелся всем необходимым, а теперь ему приходится содержать целую семью. Любопытная деталь: ужин был самый простой – картофель с солеными огурцами, а перед Асей француженка поставила котлетку и сливочное масло, которое, по-видимому, подается ей одной. Посередине комнаты у них стоит ящик, в который собирают посылку в Сибирь для сына Натальи Павловны. Когда после чая я вошла в его комнату попрощаться, я застала сцену, которая меня возмутила: она сидела на краю его кровати, а он обчищал мандарин и клал ей в рот по дольке; мандарин этот принесла я и как раз сказала, что для больного... Вижу по всему, что о себе он меньше всего думает; ходит все еще в старой шинели, отсюда и плеврит; а еще шутил по этому поводу: спросил меня и Лелю, какого литературного героя он нам напоминает; Ася смеялась – очевидно, уже знала, в чем тут секрет; я не решалась ничего сказать, а Леля сказала: Вронского! "Нет, Елена Львовна, куда там! Всего-навсего Акакия Акакиевича: у нас с ним одна цель – положить куницу на воротник".
6 февраля. "...Осколки игрою счастия обиженных родов!" Вчера Наталья Павловна была встревожена новым известием о ссылках; у нее есть общие знакомые с дочерью Римского-Корсакова: это пожилая дама – вдова с двумя дочерьми; одна из них выслана на этих днях по этапу в Сибирь, а старой даме в свою очередь вручена повестка. A propos*, Наталья Павловна, которая, кажется, знает весь прежний петербургский свет, рассказала и о семье фон Мекк; дочь фон Мекк – Милочка – просит милостыню на паперти в Самаре или в Саратове... Оперы Чайковского и Римского-Корсакова идут во всех театрах и приносят огромные доходы, а потомки и друзья... У меня уже больше нет слов!
* Кстати (франц.)
7 февраля. Вся душа кровью исходит! Сегодня я была у Юлии Ивановны; разговорились, по обыкновению, и она сообщила мне случай, рассказанный ее соседкой по комнате; это – студентка, которая ездила на зимние каникулы к родным; на одной из железнодорожных станций она вышла за кипятком и после вскочила в ближайший вагон, т. к. поезд уже трогался, а ее вагон был еще далеко. Тотчас же она в изумлении остановилась: вагон был весь до отказа набит крестьянскими детьми, которые лежали и сидели на лавках и на мешках. Пробираясь между ними, она спросила девочку: кто она? Та подняла льняную головку и, ответила: "Мы кулацкие дети". "Куда же вас везут?" – Не знаю, куда", – и головка снова поникла. Студентка сделала еще несколько шагов и наткнулась на мальчика лет восьми, который лежал на полу, свернувшись на мешке. Ей показалось, что он болен; она наклонилась к нему и спросила: "Что с тобой, малыш?" Он поднял глазки, синие, как васильки, и сказал: "Знобит малость". "Куда же ты едешь?" Он ответил: "У тятьки были две коровушки и яблочный сад; за такое дело увезли его и мамку, а потом пришли за мной". Отчаяние начинает хватать за горло. Отрывают от земли, гонят нащу крестьянскую старую Русь! Мучаются маленькие дети... И все молчат. И даже такие герои, как он, вынуждены бездействовать... Боже мой, Боже мой! Завтра я опять пойду к нему, и я буду не я, если не заговорю с ним на эту тему. Я не хочу, чтобы в нем зарастала любовь к Родине и закрывались раны души. Может быть, это жестокость с моей стороны, но я хочу, чтобы его всегда сжигал тот глухой огонь, который палит меня, – пусть каждую минуту своей жизни пламенеет ненавистью. К нему можно применить слова: вы – соль земли! если соль перестанет быть соленой... и т. д. Он не должен слиться с бескостной, бесхребетной массой – нет, нет! Я не хочу этого, я не допущу.
8 февраля. Иногда мне приходит в голову странная мысль: копаясь в собственной душе, я прихожу к убеждению, что, не случись в России революции, я в мирной обстановке царского времени могла бы сделаться революционеркой (разумеется, не большевичкой). Все господа положения, все уверенные в собственной безопасности мне противны, а в каждом почившем на лаврах мне чудится мещанское самодовольство. Я всегда на стороне борющихся, подвергающих себя опасности, или преследуемых и гибнущих... Идея религиозная меня не увлекает; я религиозна только в уме. Я сочувствую гонимой Церкви, но гражданские чувства во мне сильней религиозных.
9 февраля. Была у него, но поговорить не удалось: он был занят переводом с английского каких-то торговых бумаг. Бумаги эти привез его начальник по службе – еврей, который приехал на собственной машине, был очень любезен, поднес Олегу пакет замечательных яблок для скорейшего выздоровления и тут же попросил не отказаться сделать перевод очень важного текста. Я выразила по этому поводу возмущение, говоря, что если б была в эту минуту в комнате, непременно сказала бы "товарищу Рабиновичу", что затруднять такими просьбами больного невеликодушно. Олег оторвался на минуту от бумаг и ответил на это: "У меня не такое положение на службе, чтобы я мог артачиться".
10 февраля. Русь, моя Русь погибает! Мы не смеем назвать ее имени, мы не смеем называть себя русскими! Наши герои словно проклятию преданы попробуйте-ка в официальном месте упомянуть об Александре Невском или князе Пожарском, о Суворове или Кутузове! Я уже не говорю о героях последней войны. Русская старина, сохраненная нам нашими предками, отдается теперь на расхищение. У моей Руси скоро не останется старой потомственной интеллигенции – последняя пропадает в лагерях и глухих поселках! У нее отнимают религию – церкви и монастыри почти все закрыты, а теософские кружки и библиотеки разгромлены. Теперь гибнет старый патриархальный крестьянский класс, а с ним запустевают поля. Моя Русь погибает! О, зачем я не мужчина – я что-нибудь бы сделала: я с радостью пожертвовала бы жизнью, если б это могло спасти мою Родину! Я не могу молиться – я вся сухая, замкнутая и горькая, как рябина. Очень редко находит на меня восторженная волна и отогревает сердце – тогда я обращаюсь к Высшим с порывом, идущим от самого дна, – так было после встречи с ним в филармонии, но так бывает очень редко. Русь погибает... Прекрасный Лик – тот, который мерещится моему внутреннему взору, – туманит скорбь.Моя Русь...Я точно слышу ее стон. Мои мысли мне не дают покоя. "Река времени в своем теченье" все топит, видоизменяет, примиряет... Острота момента пройдет, новые формы понемногу отшлифуются, история даст свою оценку, а вот нам довелось биться в судорогах на рубеже эпох... Мучительный жребий!
11 февраля. Разговор состоялся, один из тех, ради которых стоит жить. Мы провели вдвоем целый вечер – вот как это вышло: на мой звонок открыл он сам, накинув на плечи китель. Я тотчас напустилась: почему он не в постели и подходит к дверям? Выяснилось, что вся семья ушла в Капеллу слушать Нину Александровну, которая солирует в концерте. Я тотчас почувствовала лихорадочный трепет – если заговорить, то сегодня! И вот, окончив возню с банками, я, упаковывая их, рассказала о том, что было в поезде. У него заходили скулы на лице.
– Да, – сказал он, – сняли с мест, сдвинули нашу черноземную силу, нашу патриархаль-ную Русь – те лучшие хозяйства и хутора, которые насаждал Столыпин, в которых Царское правительство думало найти опору. Насадить этот класс снова будет не так легко – оторванная от родных очагов молодежь не захочет возвращаться к земле. Пролетаризация крестьянства и перенаселение городов и так уже идут полным ходом, а насильственная коллективизация разорит деревню дотла. Правительство слишком неосторожно подтачивает благосостояние страны. Как бы не пришлось ему пожалеть об этом! То, что мы с вами любим, Елизавета Георгиевна, – русская здоровая крестьянская среда с ней... покончено!
Мы помолчали, а потом он заговорил опять:
– Диктатура пролетариата! Здесь есть нечто омерзительное!
Пролетариат – наиболее испорченная и нездоровая часть населения, в которой моральные устои обычно раскачаны, которая отрешилась от патриархального уклада, но еще не приобщи-лась к культуре. И вот этой как раз части населения дать хлебнуть власти, дать наибольшие права, натравить ее на другие классы, разнуздать – это такой страшный опыт, который может навсегда погубить нацию. А тут еще азиаты, которых в таком изобилии вербуют в палачи и которыми наводнены органы гепеу. А тут еще евреи – эти маркитанты марксизма, которые ненавидят христианскую религию и русское дворянство... Россия больна смертельно, и неизвестно, излечится ли она когда-нибудь!
Он заметил, наверное, что мои глаза полны слез, и пожал мне руку, а я прошептала: неужели же ничего, совсем ничего нельзя сделать?
– Милая девушка, что? Должны пройти многие годы, пока вскроется этот нарыв и созреют силы к борьбе. Но и тогда неизвестно, можно ли будет сделать что-нибудь без толчка извне. Поймите, что сейчас опереться не на кого, никакая конспирация немыслима: двум-трем человекам невозможно собираться так, чтобы это не стало тотчас известно. Не зря ведется эта преступная кампания по ликвидации собственных квартир и превращению их в коммунальные – ведь это так облегчает шпионаж! Советская власть не брезгует никакими методами – я убедился в этом еще в семнадцатом году. Вы слышали об июльском наступлении во время двоевластия? Знаете вы, почему оно "захлебнулось", как они выражаются? Я был одним из участников этих боев – я знаю! Временное правительство выкинуло лозунг "Война до победного конца", и мы могли победить! Была полная договоренность с Антантой, было подвезено неисчислимое количество боевых снарядов; неправда, что их не было: за годы Двинской обороны мы их собрали; и союзники нам помогли в этом; у нас были силы, а Германия уже изнемогала. Оставалось сделать так мало! Какие-нибудь два месяца напряженной борьбы, и мы бы погнали, как гнали при Суворове, а после гнали французов. Но этот большевистский лозунг "Долой войну" губил все! Они понимали, что если Россия победит, она выйдет окрепшей, а им надо было развалить, погубить ее! Ну что ж! Они это сделали: открыли фронт, призывая к братанию, – последствия известны! Я никогда не забуду июльское наступление: в то же время, как многие части уже ушли в атаку, другие части не двинулись – восстание, подстроенное большевистской агиткой! Худший вид предательства: своих товарищей по битвам, своих русских, которые уже ушли, уже бьются, предать своих! Я командовал тогда "ротой смерти"; мы прорвали проволочные заграждения противника и овладели целым рядом укрепленных пунктов, мы зашли очень далеко, и вот... мы одни! Мы вызываем подкрепления, чтобы двинуться дальше, мы посылаем связных – тишина! Никто не идет к нам на помощь, никого, никакого ответа! Не выходят даже санитарные отряды. Мы преданы, брошены. Мы понять не можем, в чем дело! Я на своем участке имел такой успех, что не мог поверить приказанию отступить, когда оно, наконец, было получено, я затребовал письменное распоряже-ние Брусилова и до вечера удерживал позиции, пока ординарец генерала не доставил требуемый приказ. Немцы сто раз успели бы нас окружить и раздавить, но они оставались инертны, оглушенные нашим ударом. Елизавета Георгиевна, мы уходили назад по трупам наших товарищей, мимо проволочных заграждений, на которых бессильно повисли наши раненые, – и никто не пришел к ним на помощь! Наша отвага была поругана, осмеяна! Вскоре мы поравня-лись с местом, где слег почти весь женский батальон; вид этих растерзанных женских тел был так ужасен и непривычен! Я в ужасе отворачивался, все ускорял шаг. Это походило на бегство! Я всего ожидал, но не этого, – я ожидал победы – большой, решающей, и она уже шла к нам в руки, она начиналась... Большевики сорвали ее! С того дня они мои смертельные враги! С тех пор пошло, и чем дальше, тем хуже. Советская пропаганда все больше и больше расшатывала дисциплину; такая мелочь, как отмена отдачи чести, окончательно ее подточила, участились неповиновение и расправы над офицерами, в нас уже переставали видеть начальников. Мысль, что мы теряем время, что мы даем немцам возможность собраться с силами и оправиться, меня изводила. Я пробовал на свой страх и риск делать разведки , иногда самые отчаянные: мы проникали иногда на несколько километров за линию фронта и никого не встречали, кроме русских, таких же добровольных разведчиков, как и я. Немцев не было, их укрепления пустова-ли! И вот в такое время большевики призывали к братанию и открывали фронт! Достижения такой войны сводились на нет! На этой мысли можно было с ума сойти! Скоро мне стало известно, что большевистские ячейки одной из распропагандированных рот приговорили меня к смерти за то будто бы, что я активно влияю на окружающих, побуждая их к продолжению войны, и олицетворяю будто бы собой доблесть царского офицера. Да, да, Елизавета Георгиевна, уже тогда приговорили: состоялся заговор; несколько преданных мне солдат меня предупреди-ли. Я не очень поверил этому сначала и однажды чуть было не попался по неосторожности в их руки: я сам вошел в их логовище – блиндаж, где собрались солдаты этой роты; двое из них быстро загородили мне выход, я это заметил; я тотчас встал в угол и выхватил шашку и револьвер. Они переглядывались, но медлили: они знали, что я недешево продам свою жизнь и первый, кто осмелится подойти, – упадет мертвым. Гнусность не содействует храбрости! Тем временем денщик мой поспешил мне на выручку с несколькими верными солдатами. В этот же день меня вызвали к генералу: он сказал, что уже приготовил приказ отчислить меня в отпуск, и прибавил: "Уезжайте как можно скорее: мне совершенно точно известно, что вы приговорены Советами. Представляете ли вы себе, как легко убить офицера? Ночью ли во время объезда, или у передовой цепи... На шальную немецкую пулю можно свалить все! Я говорю по-отечески, желая спасти вам жизнь. Сделать вам здесь все равно ничего не дадут: теперь не нужны такие офицеры, как вы! На днях, вероятно, начнется демобилизация в массовом порядке". И он протянул мне руку... Теперь не нужны такие офицеры, как я! Хотел бы я знать, какие нужны?