Текст книги "Побеждённые (Часть 2)"
Автор книги: Ирина Головкина (Римская-Корсакова)
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
– Чего это здесь происходит? Никак, въезжает кто-то? – спросил он, оглядываясь.
Ответы посыпались на него со всех сторон:
– Безобразия творятся, вот что! – крикнул Мика.
– Перегибчик опять! – ответил Олег.
– Да все твои коммунисты окаянные! Чтоб им передохнуть, безбожникам! И как это терпит их Господь?
Вячеслав попросил более толкового ответа.
– Выгоняют меня на сто верст за черту города, – ответила Нина. – За что? Вы сами, Вячеслав, отлиично понимаете, что опасна я быть не могу. Очевидно, опять моих мужей припомнили, по всей вероятности, я до конца моих дней за них в ответе буду.
– А как жа ваше пение? Ведь вы же на государственной службе! пробормотал юноша, соболезнующе глядя на нее.
– С работы в два счета сняли, рта не дали раскрыть – у нас недолго! ответила Нина.
Он так же озадаченно посмотрел на нее и предложил свои услуги по передвижке мебели.
Утром, прежде чем уйти на работу, Вячеслав постучал к Нине, которая уже в вуали и шляпке ходила по своей разоренной комнате, ожидая Олега, обещавшего проводить ее на вокзал.
– Нина Александровна, я ухожу, хотел попрощаться с вами. Вы не унывайте... С вашим голосом вы везде... – и замялся, не зная, что сказать.
Но Нина всегда была к Вячеславу расположена и ответила очень тепло:
– Спасибо, Вячеслав, милый! Я знаю, что вы меня искренно жалеете. Надеюсь, что не пропаду. Я в свою очередь желаю вам всего самого лучшего удачи и счастья и в работе, и в личной жизни, – и со своей приветливой открытой манерой протянула руку.
В это время вошел Олег.
– А я вот работаю и не могу проводить Нину Александровну. У вас выходной сегодня? – спросил юноша пожимая протянутую ему руку.
– Могу вам доложить, что со службы я уволен, и притом как политически неблагонадежный – с волчьим паспортом, – ответил Дашков.
Вячеслав совсем сник:
– Да ведь вы, кажется, очень нужны были! Как же так могло случиться?
– А такова уж политика в нашем государстве: человека "с прошлым" необходимо выкидывать за борт. Сострадание несовместимо с классовой борьбой – так ведь?
– Однако сейчас не до разговоров, – продолжал Олег, – где чемоданы?
– Прощайте, Аннушка! – сказала задрожавшим голосом Нина, подходя к старой дворничихе, и приподняла вуаль.
– Господь с тобой, Нинушка! Дай я перекрещу-то тебя, моя касатушка! Махотной ведь я тебя знала, Нинушка, доченька моя ненаглядная, я в те дни еще в горничных у твоей матушки жила.
Нина уронила голову на плечо старушке.
– Спасибо вам, Аннушка, за любовь, за заботу! Мне не пересчитать всех тех пирожков и булочек, которые вы совали мне, и Мике, всех тех чашек чая, которые вы приносили, когда я возвращалась с концертов усталая и некому было обо мне позаботиться. А эти дрова, которые вы мне подкидывали! Я все помню, все знаю. И вы, Егор Власович, без вас я бы совсем пропала!
– Полно, барыня моя, полно! Чего это вы припоминать вздумали! говорил дворник, теребя в руках шапку.
Вячеслав остановился у двери, наблюдая эту сцену.
– Ах, болезная моя! – всхлипывая и вытирая глаза передником, продолжала Аннушка. – Не на радость ты вышла за князя своего! Не зря в утро свадьбы в спальне твоей покойной матушки треснуло большое зеркало! Я тогда же сказала: к беде! Не будет ей счастья, нашей пташке-певунье, хоть и богат, и знатен, и молод князь, а счастья не будет, не! Так вот и вышло. Да и теперь: вот уже сколько лет как князь в могиле, а ты все, родимая, за него терпишь!
Олег хмурился, слушая эти причитания.
– Анна Тимофеевна, к чему вспоминать? Вы только расстраиваете Нину Александровну. Дмитрий Андреевич не виноват, что революция изломала жизни. Едемте, или мы опоздаем. – И он взялся было за чемоданы, но дворник стал отнимать их у него:
– Не допущу, ваше сиятельство, не допущу! Не годится! Я сам... Какая там грыжа! Уже давно зажила моя грыжа, и не может быть такого дела, чтобы я не посадил Нину Александровну в поезд. – И все-таки завладел чемоданами.
Мика забрал остальные, а Олег взял под руку Нину. Опустив вуаль на лицо, чтоб скрыть заплаканные и дрожавшие губы, она стала спускаться, оглядываясь на Аннушку, которая стояла на площадке, утираясь косынкой.
Лужский поезд уходил в девять утра; тем не менее на платформе ожидала большая группа провожающих. Мика ехал с Ниной, чтобы помочь с вещами и поисками жилья. Окончив весной школу, он устроился чернорабочим на завод и теперь успокаивал Нину, что сможет кое-как обеспечить себя. У него были, по-видимому, свои планы, которыми он ни с кем не желал делиться. Аннушка пообещала готовить и стирать на Мику, и с этой стороны Нина могла быть спокойна.
– Я буду приезжать, видеться мы, конечно, будем, – твердила Нина, – но мое пение, мое пение!..
Она тоже не плакала, только закусывала губы и хмурилась. Плакала одна Марина.
– Только и была у меня радость, что приехать с тобой поболтать, шептала она, – кроме тебя у меня никого нет. Сознание, что твоя комната пуста, будет мне невыносимо. Потеря за потерей.
– Ну, полно, дорогая, – урезонивала Нина, – ведь я уезжаю не в Казахстан и не в Сибирь. Знаешь, блестящая идея: в Луге я, наверно, легко найду комнату. Плюнь ты на свою Сару и на проходную клетушку и переезжай ко мне. Я была бы так счастлива. Хочешь?
– В Лугу? – голос Марины упал. – Да ведь я тогда по советским порядкам потеряю ленинградскую прописку и навсегда останусь в этой дыре! Нет, лучше буду приезжать к тебе почаще!
Свисток поезда прервал разговор. В туманном сером рассвете декабрьского утра в одну минуту скрылся из глаз уходящий поезд. А люди все стояли и махали ему вслед.
Глава двадцать седьмая
Материальное положение в семье Натальи Павловны стало очень затруднительно. Каждую неделю приходилось относить что-либо из вещей в комиссинный магазин, несмотря на то, что старались жить как можно экономней; каждое утро Наталья Павловна и мадам совещались, каким образом свести к минимуму расходы дня, но жизнь выставляла свои требования, обойти которые было невозможно. Вести хозяйство было тем труднее, что в этой семье из четырех человек двое – Наталья Павловна и Олег – были "лишенцами" и вследствие этого не получали продуктовых карточек, обреченные законным образом на голодовку. Распределение по карточкам никакой роли внутри семьи, разумеется, не играло и служило только поводом к нескончаемым издевкам над правительством, которое не могло покончить с системой нищенских пайков и полуголодным режимом. Продуктов не хватало, а чтобы докупать у спекулянтов, не хватало денег. Олег раздобыл несколько уроков и лекции в пожарной части, но этого было слишком недостаточно. Положение безработного его тяготило и возмущало, а необходимость с утра оставаться дома и присутствовать при утренней черновой работе по дому казалось ему в высшей степени досадной и скучной. Вид еще не прибранных комнат, халатики и передники на домашних, восклицания и вопросы, с которыми обращались друг к другу женщины: "Ася, вымела ты гостинную?!" или "У Славчика опять нет запасных штанов, надо за стирку приниматься!" – все это вызывало в нем приливы досады и глухого раздражения. "Эта сторона жизни не для мужчин, – думалось ему, – мужчина даже на первобытной ступени развития всегда был занят вне своего очага – на охоте, на войне, на пастбищах. Когда возвращаешься со службы домой, где тебя ждут с уже накрытым к обеду столом, чувствуешь себя главой семьи, заслуживающим уважения. В часы отдыха с удовольствием поиграешь с ребенком, поможешь жене, но начинать день с бесцельного шатания по дому – значит потерять понемногу уважение к самому себе!"
Ася, по-видимому, угадывала его томление и в свою очередь болезненно переживала это новое осложнение, огорчавшее ее больше, чем отсутствие заработка. Она то и дело подходила к мужу и, заглядывая ему в глаза, говорила: "В гостиной уже прибрано, милый. Можешь сесть там читать". Или: "В спальне уже освежено, тебе там никто не помешает, а записки Талейрана, которые ты начал читать, на столике у окна". Он целовал ее в лоб, но досада не проходила. Он предлагал и свои услуги, но наиболее охотно исполнял поручения вне дома и скоро взял себе за правило гулять со Славчиком как раз в первые утренние часы, наиболее невыносимые, когда он решительно чувствовал себя лишним в этом женском царстве.
В одно февральское утро он подымался с сыном по лестнице, возвращаясь с прогулки, когда кто-то окликнул его снизу, и он увидел Вячеслава, нагонявшего его через ступеньку.
– Я к вам, Казаринов. Аннушка сказала мне ваш адрес. Это сынок ваш? У, какой хороший бутуз! Похож, разбойник, на своего папу, – и Вячеслав протянул ребенку палец, который Славчик тотчас ухватил, причем весело и заливчато рассмеялся.
– Этому ребенку, может быть, лучше было вовсе не родиться на свет! сказал Олег, в свою очередь не спускавший глаз с сына. – Представляете вы себе, Вячеслав, его будущее и те нескончаемые анкеты и репрессии, которым он будет подвергаться за своих родителей?
– Погодите, погодите, товарищ Казаринов! Не торопитесь с прогнозами! К тому времени, как этот ваш бутуз кончит школу, мы, может быть, уже покончим с классовой борьбой и сможем позволить себе роскошь не опасаться своих врагов, а может быть, их у нас уже не будет! Я к вам, товарищ, не войду. Я хочу только предложить вам место в приемном покое больницы, где сам работаю. Ставка небольшая, а все годится на первый случай. Я так полагаю, что на анкету у нас смотреть не будут – должность не ответственная, это вам не порт! А люди нужны: носилки таскать некому. Ближайшим начальством вашим буду всего только я. По рукам, что ли? – И он назвал адрес, уже знакомый Олегу.
Благодаря Вячеслава, Олег спросил: знает ли он медсестру Муромцеву? Но Вячеслав работал еще недавно и не успел перезнакомиться с персоналом больницы.
– Я все эти пять лет, пока учился сначала на рабфаке, а после на фельдшера, проработал на заводе, Казаринов. Теперь мне в больнице как-то еще не по себе. На заводе у нас уже слаженный коллектив был, ребята подобрались веселые, дружные, а здесь все друг на друга волками смотрят, общественная работа не ладится, кружков никаких. Дождаться я не мог того времени, когда начну работать по специальности, а теперь вот ровно бы жаль завода. – сказал он.
На следующее утро Олег появился в больнице, причем сразу же был удостоен почтительного поклона швейцара. Анкета и в самом деле на сей раз не помешала, и он был зачислен в штат.
В этот день в больнице должно было состояться общее собрание, которому предшествовал редко наблюдаемый ажиотаж: Олег слышал, как в санпропускнике одна из санитарок повествовала другой:
– Старый дохтур сказал, вишь, бес в ее и взаправду вселился, потому как и бесы, и Христос, Царь Небесный, есте, и это только жиды уверяют, что ни Господа нашего, ни бесов в заводе нет. Это, вишь старый; ну, а молодой тот на дыбы: это-де контра! Ни бесов, ни Богу нетути, ты, такой-сякой, видать, из прежних господ, и я тебя на собрании на чистую воду выведу!
Позднее, проходя с носилками через коридор, Олег услышал, как один молодой врач сказал другому:
– Сегодня на собрании старого невропатолога за отсталую идеологию крыть будем.
Вслед за этим фельдшер в санпропускнике сказал Вячеславу:
– Уж уконтропупят сегодня нашего старика!
Но Вячеслав, к которому Олег обратился за разъяснениями, знал только начало истории: "на нервном" появилась в женской палате истеричка, которая убедила себя, что ее атакует нечистая сила, требуя от неё кощунственного акта; недавно, ночью, больная эта перепугала всю палату и дежурный персонал, уверяя, что увидела в уборной безобразное существо, похожее на лягушку и немного на обезьяну. При этом женщина тряслась и плакала, так что пришлось вызвать дежурного врача, который с трудом водворил порядок.
Кого и за что собирались "крыть", Вячеслав не знал, но можно было предполагать, что столкновение двух невропатологов имеет отношение к этой больной.
– Придем на собрание, узнаем, – закончил Вячеслав.
Но на собрание они опоздали, задержались в приемном покое, и пришли, когда на трибуне уже ораторствовал один из врачей, как оказалось, молодой невропатолог:
– Мы имеем налицо выраженную истерию, почвой для которой являются религиозные представления, в данном случае представления о нечистой силе и одержимости. Какие же объяснения представил мой уважаемый коллега досужим бредням этой истерички? Я могу процитировать его слова, за точность которых ручаюсь: "Народное представление об одержимо-сти вовсе не так нелепо и не лишено под собой почвы: чужая, темная воля подавляет в этих случаях человеческую, а тело человека используется одержителем как орудие для своего проявления". И еще: "До тех пор, пока психиатрия и невропатология не примут несколько истин окультного порядка, они не смогут успешно бороться с такими явлениями, как мании, навязчи-вые идеи, галлюцинации, идиосинкразии..." Товарищи, да ведь это уже отдает теософией! Но когда я указал на этот факт моему уважаемому коллеге, он ответил: "Я говорил с вами, как с другом и с коллегой, и надеясь, что разговор этот останется между нами". Но я не придержива-юсь ни отживших понятий, ни отжившей морали, в наше время сознание каждого должно быть подчинено контролю общества; кто умеет убеждать, пусть и отвечает за свои слова! Я лично отмежевываюсь...
"Совсем плохо!" – подумал Олег, всматриваясь в головы присутствующих и стараясь решить, которая принадлежит человеку, позволившему себе высказать свою задушевную мысль.
На трибуну тем временем поднялся директор Залкинсон, который не ожидал, не мог предположить, не мог думать... и теперь потрясен, поражен и не допустит... Потом начали высказываться коллеги-врачи, причем каждый в свою очередь спешил отмежеваться от товарища и доказать, что не имеет с ними ничего общего. Наконец в первых рядах поднялась фигура в белом халате, с длинной бородой и высоким лбом; старик попросил слова и, поднявшись на трибуну, сказал:
– Я признаю жизнь человека одновременно на нескольких планах: физическое тело, по моему глубокому убеждению, есть только проекция на один план. Душу признаю и в Бога верю, и без Его святой воли волос с моей головы не упадет!
Его перебили:
– Мракобес! Церковник! – раздались усердные выкрики с мест.
Молодой электромонтер попросил слова и крикнул:
– Человеку, отравленному религиозными предрассудками, не место в рядах советских ученых! Кто вам позволил, гражданин профессор, с этой высокопоставленной трибуны так выражаться?
Олег обернулся на Вячеслава.
– Ну, с этой "высокопоставленной" трибуны ни одного слова в защиту, разумеется, не прозвучит! – шепнул он.
– Ошибаетесь! – отрезал Вячеслав. – Товарищ председатель, разрешите теперь мне! – и начал продираться вперед.
– Товарищи! – и что-то молодое, бодрое, смелое зазвенело в этом голосе. – Чем, скажите, мы сейчас заняты? Ведь мы топим человека! Все словно сговорились спихнуть в воду одного, старого, да еще заслуженного работника! Религия, конечно, дело отжившее, дело вредное. Религия усыпляет разум трудящихся и ослабляет их волю к борьбе с гнетом эксплуататоров. Товарищ Ленин и Сталин учат вести борьбу с религиозными предрассудками. Однако же это еще не значит, что каждый верующий человек – наш враг! И мы должны им помочь освободиться от старых предрассудков, а не топить их за это. Товарищи, давайте разребемся: враг тот, кто с нами воюет, а этот человек работал с нами; враг тот, кто вредит исподтишка – ползет, прячется и ударяет в спину, а этот человек говорил прямо, сам высказал свои мысли в дружеской беседе; коли мы его взашей вытолкаем, мы только сраму наберемся! Всякий о нас скажет: у, предатели! Все они, коммунисты, такие! О нас и так уже довольно дурного говорят, и очень уж разрослась у нас эта нездоровая атмосфера доноса. Негожее это, товарищи, дело! Партия учитывает удельный вес человека, и тому, кто большую пользу приносит, можно извинить другой раз то, чего нельзя извинить мне. А людей, которые не боятся говорить прямо, надо всегда ценить – такие-то нам и нужны! Вы вот не любите нас, товарищ профессор, а мы еще с вами друзьями заделаемся, мы вас еще перевоспитаем по-своему.
В президиуме перешептывались, и наконец председательствующий сухо окликнул:
– Время истекло: закругляйся, Коноплянников!
Вячеслав оглянулся на красный стол и угрюмые лица людей, сидевших за ним.
– Сейчас закругляюсь. Да здравствует революция на всем Земном шару! оборвал он и сошел с трибуны.
Когда собрание кончилось, Олег и Вячеслав вышли вместе. Оба одновременно глубоко вздохнули: морозный воздух был, конечно, очень приятен после душного зала, но этот вздох как будто затаил в себе еще нечто.
– До чего же исподличались люди за эти пятнадцать лет! – сказал Олег, закуривая. – В прежнее время предательство считалось позором и решиться публично на предательство – значило быть выброшенным за борт в любом прежнем обществе: в военном ли, учебном ли, в студенческом ли, в рабочем ли – все равно! Я знаю случай, когда студента, заподозренного в сношении с Третьим отделением, открыто бойкотировали все: никто на всем курсе не подавал ему руки. Помещики никогда не принимали у себя жандармских офицеров. Когда шел процесс над декабристами, было широко известно, что целый ряд лиц, из самых аристократических кругов, осведомлен о существовании союза, и, однако же, никто не репрессировал их. Известен разговор Николая Первого с молодым Раевским. Император спросил: "И вы не сочли долгом сообщить мне?!" А тот ответил: "Такой поступок не вяжется с честью офицера, Ваше Величест-во!" И Николай пожал ему руку со словами: "Вы правы!" В те дни сочли бы подлостью то, что вы называете "отмежеванием". Я вспоминаю историю в Пажеском корпусе при Александре Втором. Мне она хорошо известна, в нее был замешан мой отец: группа кадетов была уличена в неповиновении и шалости, за которую грозило исключение. В заговоре была вся рота, иначе говоря – класс; пойманы несколько человек, которые, разумеется, отказались выдать товарищей. Дело, однако, не в этом – интересна реакция начальства: прибегли к авторитету Императора, который ответил: "Мои будущие офицеры иначе держать себя не могут – предателей вы из них не сделаете! Немедленно выпустить из карцера!" Вот как говорили императоры: а ваш вождь призывает к массовым доносам и утверждает выслеживание как доблесть! Картина, которую мы наблюдали сейчас в зале, возможна только при вашей системе власти, Вячеслав.
– Коли вы все это говорите, Казаринов, чтобы повернуть меня в другое русло, так не надейтесь по-пустому: болезни и недостатки наши я и сам отлично знаю, но делу нашей партии не изменю.
– Я никуда не собираюсь вас тащить, мой юный друг. Мне слишком опротивело идейное насилие, чтобы я вздумал применять его сам. Но всегда молчать не могу – у меня в груди все клокочет!
– Мне жаль вас, Казаринов, человек вы хороший и субъективно честный, а вот не видите, что ровно в бездну катитесь!
Олег бросил на него быстрый проницательный взгляд:
– Я в этой бездне, конечно, буду, но я делаю все, чтобы это случилось как можно позднее, а вот вы, Вячеслав, легко можете оказаться собственным могильщиком: в эту бездну вы тоже катитесь, я убежден!
Вячеслав сдвинул на затылок свою фуражку и, провожая внимательным взглядом промчавшийся грузовик, спросил:
– А что, та девчонка, кузина ваша, вышла она уже замуж?
– Нет, Вячеслав. Еще не вышла. Это теперь не так легко.
– Конечно, нелегко! Господ офицеров бывших не так уж много осталось спились с тоски, которые не засажены.... а другие новыми Азефами соделались; один вот тут в комиссион-ном магазине оценщиком служит, цены накручивает не хуже спекулянта, а сам весь – как петух. Чем не жених? – И, кивнув Олегу, Вячеслав свернул в переулок.
Из темноты просунулась к ногам Олега морда бульдога с выпяченной губой и круглыми, навыкате, глазами... Совсем таким же был Али-Баба и так же сопел, натягивал цепочку. Вспомнился отцовский лихач, набережная Невы и Али-Баба под медвежьей полостью. Породистые собаки стали так редки, что поневоле ассоциируются с минувшим... Недавно на улице незнакомая дама расплакалась при виде пуделя Аси... Удивляться нечему: для нее пудель, очевидно, тоже связывался с воспоминаниями о собственной семье, собственных квартирах и мирных, милых радостях... Невыносимо мрачен советский Петербург, то бишь Ленинград!
Отворив ключом дверь, Дашков еще в передней услышал печальную певучую мелодию, переплетавшуюся с подголосками левой руки, и увидел с порога склонившийся над роялем ясный лоб.
Он приблизился и поцеловал голубые жилки на виске.
– Славчик гулял сегодня?
Она кивнула, продолжая наигрывать.
– Что ты исполняешь? Мне это как будто незнакомо.
– Моё сочинение, – ответила она, все еще не снимая рук с клавишей.
– Твое сочинение? Сыграй еще раз, я хочу выслушать с начала.
– Нет, нет! Еще не готово. После когда-нибудь,– она вскочила, захлопнула крышку.
Он привлек жену к себе.
– Я сегодня столько наслушался отвратительных разглагольствований. Хочу забыть. Все-таки сыграй мне свой прелюд, может быть, это ноктюрн?
– В смысле формы это, скорее всего, фантазия, – ответила она все еще неохотно. – Я очень много вложила в это души, но до сих пор не могу закончить и устранить две-три шероховатости... А задумано было давно... – И тут в голосе ее зазвенела душевная нота. – Помню, дядя Сережа повез меня раз на август месяц в тихую деревеньку под Лугу. И вот раз осенним вечером, когда дядя Сережа был где-то на рыбалке, я шла одна в полях, собрала букет – растрепанный, пестрый, были там иван-чай, медуница, осенние ромашки... уже свежело и темнело... пусто-пусто было в поле и тихо, туман засеребрился и холодком повеяло. Я шла пожней, которая вся заросла запоздалой анютиной глазкой, я озябла и заторопилась домой... И вот издалека, из церкви, которая чуть видна была на краю леса, донесся церковный благовест. Был канун Успенья, шла всенощная. Почему-то я вздрогнула и цветы уронила, рассыпала... Мне что-то особенное показалось в этом звоне, что-то грустное и вместе с тем торжественное и странно родное... Звон все разрастался, гудел и переносил меня в прошлое – в те стародавние времена, когда чище, проще было у нас на Руси, когда в лесных чащах воздвигалась одинокие кельи и монастыри, такие, как Сергиевская обитель, где печалился за свою родину Сергий Радонежский и приносил свои великие молитвы на коленях в чаще. Знаешь, ведь медведи ложились к его ногам и, говорят, молились с ним. Перед Куликовой битвой туда Дмитрий Донской вывел глухими тропами свою рать и склонил свои знамена к ногам святителя. В этом звоне со мной как будто заговорила душа России, он был как стон родной земли, а последняя яркая полоска заката – как кровь – как кровь... Мне и плакать хотелось, и молиться! У России так много было горя, и оно все не залечивалось, не проходило... Я помню: на небе и в поле темнеет, а я стою и стою. Может быть, я была под впечатлением корсаковского "Китежа" и потому могла так перечувствовать именно звон, но долго потом находилась под обаянием этой минуты... Теперь колокольный звон уже запрещен повсеместно. Они помолчали.
– Знаешь, – и руки ее потянулись к нему. – Я никогда не сделалась бы эмигранткой! Наша Русь и в самые горькие годины остается величественной, и святой, и мне кажется, покидать ее ради собственной безопасности грешно.
Брови Олега сдвинулись, словно от боли.
– Стон родной земли... Это ты хорошо сказала! Смотри же, не откладывай окончание этой работы, чтобы я успел ее услышать.
Взгляд, полный тревоги, нежности и страха, мелькнул ему из-под ее ресниц, и он тотчас подумал, что не следовало произносить этих слов.
– Играла ты своему профессору эту вещь? – спросил он, желая дать разговору другое направление.
– Он запрещает мне сочинять, – грустно ответила она. – Не хочет, чтобы я отвлекалась от исполнительства.
Около часа ночи Олег, уже собираясь заснуть, протянул руку к выключателю, и в эту минуту глухой стук грузовика привлек его внимание.
– Машина... около нашего подъезда... в такой поздний час... Что это может быть? – проговорил он, прислушиваясь.
Ася села на постели. Минуты две они не шевелились.
– Уехал. Всё. Спи, дорогая, – сказал Олег, оглядываясь на жену.
Она не ответила улыбкой.
– Я знаю, о чем ты подумал. Я все знаю, – содрогнувшись, прошептала она.
Глава двадцать восьмая
В это декабрьское утро все женщины в квартире проснулись не в духе.
– Боже мой, Боже мой! В моем портмоне только пять рублей, а получка у Олега Андреевича еще нескоро и, наверно, будет ничтожная... О, милое пролетарское государство! Довольны, хамы? Не ценили того, что имели, пожелали господами стать, получайте теперь: карточки, очереди, фининспекторов и коммунальные квартиры. Мне такое существование и постоянные угрозы становятся не под силу, а тут еще Ася в последнее время осмеливается возражать.... Зараза, страшная моральная зараза... она носится в воздухе! – говорила самая старшая.
Француженка вторила ей, стоя у закипавшего чайника:
– Что за медлительный народ! Mon Dieu! Уже пятнадцатый год, а все нет реставрации! Лишь бы хватило у нас сил вытянуть!
Когда обе дамы выходили, в кухню вбежала Клавдия Хрычко, встала на подоконник и, высунувшись через форточку в синеватую морозную мглу, еще окутывавшую двор, прокричала сыну, которого поспешила выпроводить на прогулку:
– Павлютка-а! Гляди: около дворницкой белье с веревок поснимали, а наволоку уронили – подыми да принеси. Скорей, не то кто другой подберет! Экой неповоротливый!
Уже спрыгнув с подоконника, она увидела Асю, которая вошла с подносом посуды.
– Дивитесь небось меня, Ксения Всеволодовна? Нехватки ведь у нас, нужда... воровать я бы в жисть не стала, а поднять... почему не поднять?
– Зачем вы, Клавдия Васильевна, выпустили на прогулку вашего Павлика? – спросила вместо ответа Ася. – Ведь он простужен, к нему бы надо вызвать детского врача!
– А вы уж приметили? Больной он, точно. Я ужо сахарцу жженого с молоком выпить ему дам. Жалостливая вы, Ксения Всеволодовна. Изо всей вашей семьи одна вы такая. Муж ваш и бабка и мадама ваша волками на нас глядят нешто я не вижу? Я вам от нашего пирожка ломтик отрезала, вот, – берите, вы, я знаю, не побрезгуете. Кушайте на здоровье. – Она присела на табуретку. – Извелась я, Ксения Всеволодовна! Едуард мой окаянный грубит, бродяжничает, учебу вовсе бросил, со школы приходят, требуют, чтоб явился в классы, грозят, что выгонят за хулиганство: переросток, говорят. А где я его возьму, когда он котору ночь дома не ночует? С мужем тоже беда: я у него отобрала да под матрац запрятала пятьдесят рублей из евонной зарплаты, дрова хотела купить, оттого что ордеру срок, а он выкрал вечор, как я в баню ходила, да пьяным воротился. Одолжите на дрова, Ксения Всеволодовна, не то пропадать ордеру. Я не забыла, что уж задолжала вам, не опасайтесь: я ужо верну все.
– Извините... у меня нет: бабушка не очень любит, когда я распоряжаюсь деньгами... Завтра, если я получу за урок, тогда.... сколько смогу... с тем только, чтоб опять никто не знал. А к вашему Павлику я сейчас по телефону доктора вызову.
Ася убежала, перекинув через плечо полотенце, вышитое еще старыми владимирскими кружевницами. Другая жилица, жена красного курсанта, приблизилась к своему примусу; сознавая превосходство своего супруга над прочими мужчинами в этой квартире, она держалась заносчиво.
– Вечно клянчите! Охота унижаться перед этими господами! Они вас в грош не ставят! Девчонка эта дура, умеет только ресницами хлопать. С такими, как вы и она, не построишь коммунизм. Вот погодите: покажут вам при паспортизации!
Олег работал теперь посменно, он только вернулся с ночного дежурства и строил Славчику дом из кубиков. Ася, войдя в комнату, любовно созерцала мужа и сына.
Нервы, однако, были уже так напряжены, что раздавшийся звонок заставил ее вздрогнуть. Олег вышел отворить, а она осталась около ребенка, тревожно прислушиваясь.
Пальцы сжались в крестное знамение.
Олег вернулся, имея очень раздраженный вид.
– Что? Что? – воскликнула она, бросаясь к нему.
– Очередная мерзость! Открываю – незнакомая женщина, которая рекомендуется: медсестра из вендиспансера; почему не является на лечение Эдуард Хрычко? Этот малолетний бродяга с именем английского лорда сифилитик! Ты понимаешь ли, что это значит? Мальчишка лишен всякого чувства порядочности: он способен выпить в кухне из чужой кружки и поставить ее к чистой посуде – я это сам наблюдал однажды. Вот удовольствие – жить с подобными типами! Пойду объясняться, передать все-таки надо. Любопытно, что вопрос о врачебной тайне, по-видимому, вовсе отметается в советской медицине! Ну, да в наших условиях это, пожалуй, правильно.
Она выбежала за ним и настигла в коридоре.
– Олег! Я боюсь, подымется шум... я так боюсь и не люблю шума... говори как можно мягче...
Говорить с главой семьи было, однако, не так просто. Когда Олег обратился с вопросом: "Товарищ Хрычко, известно ли вам, что ваш сын венерический больной?" – тот только хмыкнул, и никак нельзя было понять служило это выражением отрицания, утверждения, негодования или удивления. Олег начал было излагать свои претензии, но Хрычко перебил:
– А вам-то что до того? Мы ведь в ваши дела не мешаемся! Вечор я в жактовской конторе стоял, так слышал, упоминали там, что райсовет включил и вас в списки намеченных на выгонку, а вы еще хозяев из себя изображаете!
"Мадам" Хрычко тотчас подскочила на помощь к мужу:
– Уж таки так и больной? Да откуда же вам известно это? Больно на выдумки горазды! Уж не у доктора ли встретились? Не трогал бы вашу посуду? А он и не трогает! На что она ему?
Олег питал непреодолимое отвращение к бабьему крику и истерическим возгласам и, не желая продолжать в таком тоне разговор, тотчас предложил перенести его на вечер, когда соберутся все жильцы. Он рассчитывал в этот раз на авторитетную поддержку красного курсанта. Принцип "разделяй и властвуй" мог иногда оказаться весьма полезным в коммунальной квартире.
Ася стояла лицом к шкафу и не повернулась, когда он вошел; это показалось ему подозрительным. "Наверно, услышала о списке из райсовета", подумал он и повернул ее к себе с вопросительным взглядом.
– Сейчас такой хороший снежок! Я поведу гулять Славчика, а ты ляг ведь ты всю ночь не спал. – Голос прозвучал несколько жалобно, но взгляд его она выдержала спокойно.
Одев Славчика, вынесла его на скрипучий, веселый снег, на свежем, морозном воздухе сразу стало радостно. Олег немного поиграл с сыном и вернулся домой. Ася взяла Славчика за ручку и направилась к скверу. Два милиционера поравнялись с ней. Тревожно она обернулась на них.