Текст книги "Побеждённые (Часть 2)"
Автор книги: Ирина Головкина (Римская-Корсакова)
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
Зинаида Глебовна уже больше полутора часов стояла на лестнице и, увидев наконец дочь, бросилась ей навстречу с тревожными восклицаниями.
– Оставь, мама, не расспрашивай, потом объясню. Я очень устала.
Она вошла в комнату и бросилась в постель. Зинаида Глебовна несколько минут постояла над ней.
– Девочка моя, скажи мне только... – робко начала она.
– Ах, мама, не расспрашивай! Ну, один раз в жизни не расспрашивай! Накрой меня, мне холодно.
Зинаида Глебовна укутала ее пледом и присела на край постели на кованом сундуке.
– У тебя не болит ли головка, Стригунчик?
– Да, да, болит, очень болит. Не разговаривай со мной, мама, не расспрашивай.
– Дорогая моя! Как могу я не расспрашивать? Ты вернулась измученная, на тебе лица нет; тебя не было шесть часов, и ты хочешь, чтобы я тебя не расспрашивала? Не сердись на свою маму... Скажи мне только, где ты была? Может быть, что-нибудь случилось? Может быть, тебя... мужчина...
Леля приподнялась.
– Я безжалостна к тебе, как всегда. Ничего такого, мама, не случилось, я – цела. А только... видишь ли... опять неудача: я ходила условиться в одну больницу... надеялась... прождала заведующего... и ничего не вышло. И вот от всего этого у меня голова разболелась.
Зинаида Глебовна перекрестилась.
– Ну, слава Богу, слава Богу, Стригунчик, что только это! Спи. А я пойду простирну твою блузку.
Она вышла было, но через несколько минут снова приоткрыла дверь.
– Что ты, мама?
– Еще не спишь, Стригунчик? Пришел Олег Андреевич: я сказала ему, что у тебя болит головка, но он просил все-таки передать тебе, что пришел.
Леля несколько минут молчала.
– Попроси его войти, мама, и оставь нас. Нам надо обсудить один план, это – сюрприз... попроси, мама.
Она села на кровати, поджав ноги и зябко кутаясь в плед. Вошел Дашков.
– Олег Андреевич, я высидели у следователя шесть часов. Я держалась сколько могла. Я не хочу лукавить с вами: в конце концов, я не устояла. Он пригрозил мне штрафным концлагерем и разлукой с мамой. Я слишком была запугана и... согласилась сообщать... не о своих, о чужих, конечно. Согласилась только на словах, разумеется, я не погублю ни одного человека. Я хочу вас просить никому не говорить об этом и самому не смотреть на меня как на шпионку. Неужели мне надо доказывать, что я скорее умру, чем перескажу хотя бы одно слово Аси, ваше или Натальи Павловны! Надеюсь, вы во мне не сомневаетесь?
Он смотрел на неё, кусая губы.
– Олег Андреевич, вы презираете меня теперь?
– Нет, нет, Елена Львовна! У них в лапах устоять нелегко. Я только бесконечно вас жалею. Вы сейчас попали в очень трудное положение.
– А может быть, не так уж страшно? Я согласилась работать на очень определенных условиях: следить я буду только на службе...
– Как на службе?
– Ах, да! Я еще не сказала: он обещал мне место рентгенотехника, у меня будет работа в больнице, настоящая честная служба, только дают ее мне с условием, что я буду... буду сообщать. Но, поскольку мне обещано не вымогать показаний, я могу отвечать, что ни за кем ничего не заметила. А как-нибудь однажды, чтоб отвязаться, выберу кого-нибудь из их же среды, махрового партийца или гепеушника, и на него наплету – на такого, которому ничего за это не будет. Другого выхода у меня не было!
– Елена Львовна, вы все еще не поняли, с кем вы будете теперь иметь дело – для них не существует условий, вам снова и снова будут грозить все тем же концлагерем. Вы показали свою слабость, и теперь вас в покое уже не оставят, я ведь вас предупреждал! Они, конечно, будут требовать показаний о всех тех людях, с которыми вы встречаетесь. Из вас, как клешнями, будут вытягивать эти показания. Вас будут проверять, вам будут подкидывать разговоры... Знаете поговорку: "Коготок увяз – и всей птичке пропасть"?
– Птичке? Он тоже назвал меня птичкой, недострелянной перепелкой. "Дострелим", – сказал он.
– Бедное ты дитя! – произнес Олег с глубокой мягкостью в голосе и взял ее руку.
– Олег Андреевич, ведь вы верите, не правда ли, верите, что никогда ни вас, ни Асю... что я неспособна на это... верите? Вы не будете остерегаться меня? Если я это замечу, я... я...
Он никогда не слышал таких нот в ее голосе, таких усталых, безнадежных, безрадостных...
– Я верю в чистоту ваших намерений, Леля. Верю, что вы всей душой постараетесь этого избежать, но... Чем дальше, тем труднее!
Зинаида Глебовна, которая вошла в комнату, положила конец этому разговору. Они простились.
– Стригунчик, ты с утра не ела, принести тебе супцу?
– Нет, мама, спасибо. Я устала, я так устала! Я, кажется, буду больна. Ночь такая длинная, длинная... Дай мне заснуть.
Глава двадцатая
– Товарищ Казаринов, у меня к вам дельце. Не войдете ли ко мне на минуту? – Вячеслав окликнул Олега, выходившего из комнаты Нины.
Молодые люди сели друг против друга.
– Какое же дело? Располагайте мной, Вячеслав. – И, видя, что юноша мнется, Олег прибавил: – Я не болтлив. Никому ничего не передам. И сам не имею привычки задавать вопросы.
Вячеслав сконфуженно пробормотал:
– Бегает сюда с вашей женой подружка... И снова умолк, теребя свою всегда всклокочен-ную шевелюру.
– Совершенно верно, Леля Нелидова. Она и Ася – двоюродные сестры.
– Стало быть, и она из господ? Так я и подумал. Эх, жаль! Девушка очень уж располагаю-щая, стройненькая, что твоя осинка, и кудрявая, и бойкости этой чрезмерной нет, вот как теперь у многих...
– Хотите, я познакомлю вас? – спросил Олег.
– Не то что познакомить... Мы с ней уже ровно бы и знакомы... А устройте вы мне, Казаринов, случай куда-нибудь с ней пойти... да поговорить... Выручите по-товарищески...
– С удовольствием, Вячеслав. Только для начала пойдем все вместе. На этих же днях я что-нибудь организую, как будто бы случайно. Можете положиться на меня. Незаметно и слово за вас замолвлю, а дальше уж от вас будет зависеть...
– А кто родители ее? – угрюмо спросил Вячеслав, размышлявший, по-видимому, над тем же, над чем вмиг задумался Дашков.
– Отец – адъютант высокой особы, дед – гвардейский полковник, другой дед – сенатор. Теперь бедствуют, разумеется, и она и мать, – прибавил Олег не без умысла.
– А что же такое?
Олег изложил коротко злоключения Лели, которую на другой же день после несчастного собрания отчислили вовсе, даже от стажерства.
– Да как же так получилось у них в месткоме? Уж не сводились ли какие личные счеты? Это ведь перегиб явный, – сказал Вячеслав.
– Перегиб! – жестко усмехнулся Олег. – Хорошее это у вас, у партийцев, словечко! Удобное! Им можно объяснить все: разорение хутора, истребление семьи, сровненную с землей Иверскую, затравленных ученых – таких, как Платонов и Тарле. Жаль, что у Царского правите-льства не было в запасе такого словечка, – за счет перегиба ведь можно было бы отнести и "кровавое воскресенье" и Ленский расстрел! Перегиб – и все тут! Как вы полагаете, а?
Вячеслав был слегка озадачен и не нашелся, что сказать.
– Я все время разыскивал одну знакомую семью и только недавно напал на след, – желчно продолжал Олег. – Глава семьи, по вашим понятиям, преступник, не заслуживающий снисхождения, ибо он – редактор "Нового времени" и преподаватель великих князей, с ним не поцеремонились расстрелян! Но вот семья... Старший сын – семеновский офицер, мой ровесник – расстрелян! Дочь провела год в заключении и в настоящее время выслана в Сибирь; младший сын от страха репрессий отрекся от родителей, "отмежевался", как принято это называть в коммунистической морали; а мать... ну, а мать после всего, что на нее обрушилось, бросилась из окошка полгода тому назад... разбилась намертво. Как вам кажется, не было ли здесь "перегиба"? Вымещать на семьях! Да это водилось только во времена Иоанна Грозного! Революционеры из "Народной воли" и даже сами большевики, работая в подполье, никогда не опасались за родителей и детей. А декабристы? Вы, конечно, слышали о декабрьском восстании – полки на площади столицы, Каховский стреляет в самого императора... Пять человек повешено. А ну-ка, если б такое восстание разразилось теперь? За никому не известное, недоказанное вредительство расстреливают пачками, что же было бы, если б события достигли размеров декабрьского бунта? Я со стороны матери потомок декабриста, и вот та репрессия, которую я с детства привык считать жестокой, кажется мне пустяшной, не стоящей внимания после всего, что мне пришлось видеть за последние годы. Концентрационные лагеря для жен ответственных работников – слышали вы что-нибудь подобное в царской России? Ни одна из жен декабристов не была репрессирована. Я не удивлюсь, когда объявят военным преступником меня, и если в один прекрасный день военный трибунал вынесет смертный приговор князю Дашкову – активному белогвардейцу, – я найду его вполне заслуженным. Но, когда меня травят как Казаринова, который отбыл шесть с половиной лет лагеря за то только, что не выдал товарища, и когда я знаю, что в случае расправы со мной будут всячески преследовать и мучить до последнего вздоха мою жену и моего ребенка,– я не могу не думать, что ваш коммунизм – кровавое пятно в истории России. И вы уверяете при этом, что указываете путь к прогрессу и счастью, вы?!
Дашков умолк, спохватившись – слишком много эмоций он вложил в окончание своей речи.
– Очень здорово вы говорите, Казаринов. Слова у вас так и льются. И все-то во вред нашему строю! Опасный вы человек, как пораскинешь разумом! Террор не по вкусу вам? Лес рубят, щепки летят, товарищ Казаринов, а рубить-то его надо. Не устрой мы красного террора – не устоять Советской власти. Капиталисты и помещики всех стран рады нам наступить на горло, а внутри нашего Союза врагов и вредителей – не пересчитать! Вы, поди, лучше меня их знаете. Кому неохота от своих привилегий отказываться – мы тому как бельмо на глазу. Моего прадеда помещик в карты проиграл. Меня небось не проиграют. Я учусь, работаю, никому кланяться не обязан. Трудные бытовые условия? Ну, что ж! Мы этого не боимся, пусть трудные! Сейчас переломный период: трудности возникают из-за крестьянского саботажа. Идея колхозных хозяйств – одна из величайших идей в мире! Вот победит колхозный строй, и увидите, как расцветет наш Союз! А сейчас – период становления. Деревня ропщет потому, что не понимают люди сложности момента, не видят дальше своего носа. А спросите-ка их: хотят ли они возвращенья царского режима? Пусть им вернут белые булки, возы муки, капусты и гороха и ведра яблок, даже приусадебные участки втрое больше теперешних,– и все равно не захотят.
– Ну, это еще неизвестно! Посулите им, что у них будут свои собственные поля, и захотят. Во время гражданской войны крестьянская масса присоединилась к вам после лозунга "Земля – крестьянам!" Это решило вашу победу, а теперь вы у них эту землю отнимаете под совхозы и колхозы.
– Нет, не отнимаем. Мы проводим переустройство деревни, ломаем старые формы. Борьба за ликвидацию мелких собственников рушит уклад жизни, сложившийся веками, но мы, коммунисты, трудностей не боимся. Будущее – за нами. Вот переустроим деревню – легче будет; закончим первую пятилетку, а потом вторую – еще легче! Наши лозунги привлекают внимание. Будь наша программа нежизненна, мы бы не победили! Ведь наша молодая республи-ка устояла едва ли не против всей Европы. Мы вышли победителями из гражданской войны, а потом из разрухи. Теперь вот ГЭС и Беломорканал построили, а сколько еще построим! За деревню взялись... Когда я про это думаю, я словно слышу, как земля дышит. Во мне этак растет, да, растет желание трудиться! Я знаю, что со мной миллионы других вот так же...Эх, говорить-то я не умею!
– Умеете, Вячеслав, потому что говорите искренно! Только я вот что-то не верю, что с вашим сердцем бьются в унисон миллионы других сердец. Если бы много было таких, как вы,– искренно и бескорыстно преданных идее, – не было бы всей этой мерзости, которая мутит мне сердце. Я понимаю, что в самом принципе аристократизма есть нечто возмутительное, несправе-дливое в самом корне: небольшая часть общества оттачивает, утончает и облагораживает свои чувства и свой мозг в то время, как вся масса поглощена борьбой за существование. Но ведь положение, при котором возможно было это различие, уже отмирало, дворянство разорялось, оно уже потеряло свои привилегии. Еще две-три либеральные реформы – и с этим порядком было бы навсегда покончено. А те реки крови, в которых вы пожелали утопить людей, вместо того чтобы разумно использовать их, привели только к тому, что вы истребили интеллигенцию, во всяком случае, потомственную, рафинированную. Попробуйте обойтись без нее! У вас уже теперь не хватает "кадров", а чем дальше, тем будет хуже. Вам грозит полный застой мысли. Культура воспитывается поколениями, вы разрушили то, что создавалось веками!
Вячеслав взглянул на него загоревшимся взглядом.
– Как вы метко про аристократизм сказали! Я именно это думал, только определить не мог. Да, да! Само благородство возмутительно и ненавистно, как растение паразитические!
Олег нахмурился:
– Рад, что помог вам уяснить вашу мысль, Вячеслав. Но мы, по-видимому, не убедим друг друга. Заключения наши как раз обратные. Вячеслав, послушайте! Ни я, ни другие, подобные мне, "бывшие" никогда не были и не будем "вредителями". Мы можем быть врагами в бою, мы можем влиять идейно, но на службе, там, где нам доверяют, где нам за нашу работу платят деньги мы работаем не за страх, а за совесть. Вредительские процессы, за очень редким исключением, – клевета с целью найти оправдание своим неудачам. Лично я ни одного вредителя не встречал и не знаю. Ну, а теперь мне пора.
Он встал и взял фуражку. Изящество этого жеста и этих тонких узких рук бросилось в глаза Вячеславу.
– Вон руки-то у вас и по сю пору еще холеные. Труд-то, видать, не больно вам знаком, – сказал он жестче, чем, может быть, хотел.
Олег быстро и зорко скользнул по нему взглядом.
– Шесть с половиной лет тяжелых каторжных работ, да и теперь дома я всегда сам заготавливаю дрова для печек. Если руки кажутся холеными, то потому только, что я с детства приучен заботиться, чтобы они имели приличный вид. Это может сделать каждый, я полагаю.
В коридоре они натолкнулись на Аннушку, которая, стучась к Нине, говорила:
– Выдь к ней, Лександровна. Не знаю, кто такая. Спрашивает тебя или Мику.
Молодые люди вышли в кухню. Там, на подоконнике, на фоне серой глухой стены противоположного дома, сидела незнакомая женщина лет сорока. Олег принял ее сначала за дворничиху или сторожиху – она была в ватнике и в платке; но почти тотчас ему бросилось в глаза благородство того наклона головы, которым она ответила на слова Аннушки "Нина Александровна сейчас выйдут".
Олег и Вячеслав уже подходили к двери, когда услышали позади себя восклицание Нины: "Ольга Никитична!"
Женщина порывисто поднялась навстречу Нине.
– Извините, что я позволила себе прийти к вам, хотя я только сегодня оттуда. Я хочу узнать о детях. Меня выпустили на один день. С вечерним поездом я должна ехать в Караганду, а моя комната на замке. Бога ради, где Мэри и Петя? Неужели высланы?
– Нет, нет! Мэри здесь. Мика ее видит. Она в каком-то общежитии. Мика скоро придет и скажет вам адрес, – мямлила Нина, будто можно было до бесконечности тянуть тот миг, когда придется сообщить о смерти сына этой женщины.
– А сын? А Петя?
На лестнице, уже спустившись на несколько ступенек, Олеге пытливым взглядом обернулся на Вячеслава, закрывавшего за ним дверь:
– Ну, что вы думаете об этой сцене? Не кажется ли вам, что здесь опять "перегибчик"?
Дома он нашел всех в радостном оживлении: только что прибежала Леля с известием, что получила службу. Выслушивая радостные поздравления Натальи Павловны и мамы, Олег оставался "при особом мнении". Длинные светлые лучи, заструившиеся из глаз Аси, почти тотчас сменились выражением тревоги, встретив тень в карих глазах подруги.
– Ты еще не совсем поправилась, Леля? – тревожно спросила Ася.
– Нет, я здорова.
– Отчего же ты не радуешься?
– Я радуюсь.
– Нет, Леля. Я вижу, что нет. Тетя Зина то же самое скажет.
– Не забывай, что я неделю с температурой лежала. Я очень ослабела. И потом, меня все-таки волнует, что больница тюремная. Решетка, пропуска... При уходе с работы нас в любой день могут подвергнуть обыску, а в канцелярии с меня, как с вновь поступившей, взяли подписку, что никаких сведений о здоровье и других изустных поручений я от больных принимать не буду. Еще предупредили, что больные часто просят взять от них письмо и опустить в почтовый ящик. Этого тоже делать нельзя.
Олег, взявший газету, оторвался на минуту от чтения и сказал:
– Имейте в виду, Елена Львовна, что вас непременно будут проверять. Увидите, в один из первых же дней вас кто-нибудь попросит опустить письмо. Не соглашайтесь – это будет провокатор.
– Провокатор? Среди заключенных?
– Ну, разумеется! Чему вы удивляетесь? За сокращение срока или дополнительную порцию к обеду очень многие охотно берут на себя такую обязанность, в тюрьме ведь не только политические, а добрая треть уголовного элемента.
Она растерянно и со страхом взглянула на него.
Через несколько дней после того, как Лелю зачислили в штат, Олег позвал ее и Асю в порт на устраиваемый там по какому-то случаю вечер. В зале к ним подошел приглашенный Олегом Вячеслав. Рыжий вигоневый свитер до ушей и накинутый поверх измятый пиджачок напомнили Леле "товарища Васильева".
Когда по окончании вечера вышли из здания, Олег взял под руку жену и предоставил Лелю заботам Вячеслава.
– Ну, как идет работа, Елена Львовна? – спросил Вячеслав, забирая девушку под руку. – Слышал я, место получили? Спервоначалу трудновато вам, поди? Ну, да ничего, приобвыкнете. Поспеваете справляться или затирает?
– Ничего, справляюсь, поспеваю, – нехотя ответила Леля.
– Врач-то хорош с вами? Не зазнается? – словно не замечая односложности ее ответов, продолжал спрашивать Коноплянников боевитым тоном. – Гляжу, много еще в этих самых врачах старой закваски, все еще они себя господами считают, любят над средним персоналом покуражиться. Вы им спуску-то не давайте, чуть что – в местком.
– На врача не жалуюсь, трудности не в том, – сказала Леля, – я аппаратуру плохо знаю. Ведь я работала до сих пор с аппаратом только одной системы и могу стать в тупик даже перед перегоревшей пробкой.
Мало-помалу разговор пошел оживленнее. Вячеслав почувствовал себя увереннее и перестал говорить, как кучер, ухаживающий за кухаркой. Леля тоже перестала стесняться его; прощаясь, улыбнулась приветливо.
Через несколько дней были именины Нины, которые праздновались очень скромно в кругу семьи. Когда все уже сидели за ужином и Нина включила электрический чайник, неожиданно произошло короткое замыкание. Олег вышел в кухню, чтобы переменить пробки, и увидел там Вячеслава, который сказал ему:
– Давайте-ка сюда Елену Львовну, Казаринов. Я покажу ей, как пробки переменять. Она перед ними в тупик встает.
И при колеблющемся свете сальной свечи Олег разглядел сконфуженную улыбку юноши. Он вызвал из-за стола Лелю и предоставил Вячеславу принести ей табурет и взгромоздиться с ней рядом.
– А ну, влезайте-ка, товарищ рентгенотехник, мы вам сейчас будем квалификацию повышать.
Олег заметил, что он был первый раз в галстуке, завязанном безобразно.
Коноплянников продолжал ухаживать за Лелей. Она к этому времени уже перестала общаться с элегантно-пышными кутилами из армяно-еврейской мафии сей деловой "свет", швыряющий в ресторанах направо-налево советские деньги, попал в сферу внимания каратель-ных органов; напуганные несколькими арестами, нувориши спрятали в норах свои веселые мордочки. К тому же и Ревекка, и ее друзья с их пошловатыми ужимками уже перестали забавлять Лелю.
Наконец наступил день, когда Вячеслав решился на объяснение.
– Вот что я хотел вам сказать, Леля, в прошлый раз еще думал сказать, да прособирался... не так оно просто! Но, потому как я не трус и прятаться не привык, лучше скажу теперь все: ни одна девушка мне еще никогда так не нравилась. Вы у меня все сердце обеими руками взяли. Я ведь отлично вижу, что мы с вами разного круга, знаю, что во мне этого вашего дворянского воспитания нет. А только вы не думайте, что это самое что ни на есть важное – теперь с одними дворянскими ухватками далеко не уйдешь. Вот я смотрю, вы – как челночок, с цепи сорвавшийся: несет вас куда попало, того и гляди прибьет к чужому берегу. А я человек с установкой, меня не сбить, я иду с жизнью в ногу, у меня хватка есть, а это теперь всего нужнее. Коли бы мы с вами столковались теперь жить вместе, так равно, как вы мне, так и я вам во многом бы пригодился. Уж как бы я вас берег и любил, мою кукушечку ненаглядную! Никому бы не дал в обиду, а тем временем и сам бы у вас кое-чему понаучился. И так бы складно у нас все было! Мы вон с Олегом Андреевичем почти приятелями сделались. Нина Александровна тоже со мной хороша. Я так думаю, что никто из ваших сродственников особенно и против-то не был, кроме, может, вашей мамаши да старой генеральши в черной вуали... Ну, да ведь не им жить, а вам. Со мной вы сможете быть счастливой. Очень я вас полюбил и всеми бы силами во всем для вас старался! Мне верить можно.
Девушка молчала, взволнованная и смущенная. Это было первое в ее жизни предложение. В голосе Вячеслава не мелькнуло ни единой фальшивой ноты, ему можно было верить, и это действительно стало бы выходом из запутанного положения... Но всё время сравнивать мужа Аси со своим... Об этом даже секунду нельзя всерьез подумать. Какой удар был бы для мамы!
В церковь он, конечно, не пойдет, ограничится загсом. На свадьбу придут его товарищи, напьются, будут мычать о счастливом коммунистическом завтра...
Вячеслав дотронулся рукой до ее плеча. Она посмотрела в его глаза. Нечто напряженное и чудесное было в его взгляде, и Леле самой было больно вымолвить:
– Спасибо вам, Вячеслав. Я очень тронута. Мне жаль вас огорчать, но... я вас не люблю, не обижайтесь на меня.
Работа в рентгеновском кабинете больницы понемногу налаживалась. Скоро Леля вошла во все ее детали, и сосущая, мучительная тревога, сопутствовавшая ей каждое утро по дороге на службу, стала понемногу затихать.
Обещанной Олегом провокации пока не случилось. Зато в одно утро в кабинет на носилках принесли больную женщину в тяжелом состоянии. Лицо ее, почти восковое, показалось Леле очень одухотворенным. Она быстро взглянула в правый верхний угол "истории болезни", где ставилась статья, и увидела роковую цифру – 58.
Помогая ставить за экран шатающуюся от слабости больную, Леля незаметно быстро пожала ей руку. Через несколько минут рентгенолога отозвали из кабинета к главному врачу, а санитарка, посланная за результатами анализов, еще не вернулась. Леля осталась на минуту одна с больной.
– Сестрица! – заговорила та, озираясь. – Я вижу, вы интеллигентный человек и сердце у вас еще не очерствело. Пожалейте меня, дорогая: у меня во время обыска отобрали и, очевидно, уничтожили мои стихи, за них и приклеили мне пятьдесят восьмую. Я кое-что восстановила по памяти уже здесь, в больнице. Возьмите из-под подушки тетрадь – я все жду случая, с собой таскаю. Тяжело умирать, зная, что все погибнет. Сберегите до лучших дней!
Сколько ни говорила себе Леля, что следует быть осторожней, этот разбитый голос и это лицо настолько ее взволновали, что она тотчас схватила тетрадку и, юркнув в проявительскую, спрятала ее в ящик со светочувствительными пленками. Ящик этот был исключительно в ее ведении: открывать его можно было только в темноте, ориентируясь в нем ощупью, санитарка не имела права его касаться, врач сюда не заглядывал. Ей удалось потом благополучно вынести тетрадь на груди под джемпером; мысли о провокации она не допускала, но возможность случайной проверки заставляла тревожно замирать сердце. Дома и у Натальи Павловны она, разумеется, рассказала все. Наградой за перенесенный страх было для нее то, что Олег пожал ей руку, говоря:
– Я знал, что вам будет тяжело в этой обстановке. Будьте очень осторожны, Елена Львовна.
Слова эти растопили тот тонкий ледок, который установился было между ними.
Глава двадцать первая
"От юности моея мнози борят мя страсти. Но Сам мя заступи и Спасе мой!" – пели в маленькой церкви бывшего монашеского подворья, в полутемном углу около колонны.
Тонкий девичий голос Мэри зазвенел речитативом, придерживаясь одной ноты: "Глас шестый. Подобен: о, преславная чудесех..."
Хор подхватил печальный протяжный напев.
Как только Всенощная стала подходить к концу, Мика начал пробираться вперед и увидел в самом темном углу маленькую сухощавую фигурку инока. Это был высланный из Одессы в Ленинградскую область епископ, который под воскресенье приезжал потихоньку в храм. В области уже не оставалось церквей. Он попал из тюрьмы в ссылку, и одному Богу было известно, где и на что живет этот неизвестный мученик. Огепеу настрого запретило ему служить, но Братский хор всякий раз из своеобразного церковного этикета пел "испола эти дэспота", как только замечали в углу храма худощавую фигуру старика в черном монашеской скуфье.
Мика нашел Мэри на полутемном клиросе. Она складывала ноты и Часослов. Когда они вышли вместе на паперть, ветер, морщивший лужи среди талого снега в церковном саду, бросился играть косынкой Мэри.
– Хочешь пройтись пешком – поговорим? – спросил Мика, подхватывая конец косынки.
– Хочу, только мне опоздать нельзя: я подаю ужин и читаю в трапезной, – ответила она.
– Счастливая ты, Мэри! У тебя нет домашних будней, твои хозяйственные заботы – послушание, как в монастыре. А у меня!... Нина требует, чтоб я окончил школу, а что такое эта гнусная теперешняя бумажонка о среднем образовании? У нас половина класса полуграмотные, серенькие. И они пойдут в вуз. Мне-то туда все равно хода нет – дворянин товарищ.
– Будней у каждого довольно, Мика! Это так кажется со стороны при беглом взгляде, что там, где нас нет, и этих будней нет. Уверяю тебя, что они за каждым плетутся в разном виде. Я попала в очень трудное положение, Мика. У нас в общежитии все служат, кроме меня, и по своей карточке, как лишенка, я не получаю ни сахару, ни масла. Сестра Мария поручила мне все хозяйство и ставит дело так, что я такой же полноправный член общины, как и все, раз я достойно несу свои обязанности по дому. Средства считаются общими, и все-таки я всегда остро чувствую, что не имею своей копейки. Я ни о чем не смею сказать: вот подошвы у меня совсем, дырявые, перчаток нет, маме нужно послать хоть сколько-нибудь... мама без работы и живет в углу... но разве я посмею заикнуться об этом? Такая мелочь, как шпильки себе в волосы и кусочек мыла в баню, – ведь и это надо купить, а мне не на что. Если бы ты знал, как я стараюсь быть полезной: я выстаиваю огромные очереди за картошкой и за керосином, я режу овощи, мою котлы и посуду, я почти не выхожу из кухни. Иногда я начинаю думать, что скоро забуду все, чему выучилась, и отупею. Кончить школу и попасть в прислуги! Это недостойные мысли – я знаю. Я не ропщу, но мне очень тяжело. Я часто просыпаюсь утром с чувством тоски за то, какой мне предстоит день. С мамой я на богослужение шла как на праздник, а теперь я уже устала от служб, часто и с тоской жду их окончания. И ноги, и голос – все устало. Мне тяжело подыматься к ранней. Вот Катя и Женя могут сказать: я сегодня останусь дома; а я не смею – надо читать, надо петь, значит – иду. На днях, утром, мне очень нездоровилось, я охрипла.
– Ну что ты, Мэри! Ты же обычно такая мужественная! – пробормотал кое-как Мика.
– Я знаю, что это – слабость, но я ведь только с тобой могу говорить. Знаешь, я не очень высокого мнения о наших общежитских сестрах. Есть в них что-то мещанское – мелкие счеты, преувеличенный интерес к еде... А я с моим характером всегда готова вспылить, если мне что-то не нравится. Сестра Мария одна сдерживает нас всех своим благородством. Без нее я здесь не останусь ни одного дня, я уже решила. Здесь тотчас все развалится, распри начнутся...
– Ну, это еще неизвестно, что будет. Не допустим, чтобы развалилось. А к Ольге Никитичне ты уехать не хочешь?
– А наша жилплощадь? Ведь мы тогда навсегда потеряем ее. Пока я здесь прописана, еще есть какая-то надежда, что мама и папа вернутся сюда. А если я уеду – кончено! Комнату по теперешним порядкам у нас отберут, и тогда всю жизнь скитаться по чужим углам. Мама ни за что не хочет, чтоб так случилось. На меня уже раз соседка донесла, что я не живу и не отапливаю. Удалось кое-как замять, но мне необходимо появляться на нашей квартире хотя бы два раза в неделю. В тот день, когда мамочку выпустили, у нее было только двенадцать часов на сборы; пока она нашла меня, еще меньше осталось. К тому же она только что узнала про Петю, сам понимаешь, в каком она была состоянии. Когда мы пришли с ней на нашу квартиру, мы не могли говорить о делах, а проплакали почти до вечера. Собиралась мама наспех за двадцать минут. Она спрашивала меня, почему я оказалась на Конной, и я должна была рассказать о слесаре и как ты предостерег меня. Мама очень жалела, что сама не может тебя поблагодарить, а меня заставила дать ей слово, что я останусь у сестры Марии, пока ее и папы нет. Но из-за этого доноса приходится бегать домой. Стараюсь делать это днем, топлю печь и шумлю побольше, чтобы старуха слышала, а убегаю потихоньку – пусть думает, что я спать легла. И все-таки все время боюсь нового доноса.
Они уже стояли на лестнице, и, говоря это, она поворачивала ключ. Сестра Мария усадила Мику ужинать: общая трапеза в строгом молчании, при чтении житий святых, постные блюда. Читала Мэри, и читала стоя; он несколько раз вспоминал, что она устала, с тревогой смотрел на сосредоточенное лицо, освещенное маленькой свечечкой, прилепленной к аналою. После всех, в уже опустевшей трапезной, села есть она сама и указала ему на табурет около себя.
– Я тебе не успела рассказать еще о папе, – начала она.– В последнее время он получил разрешение выходить за зону оцепления – это нужно по роду его работы. Ему выдали пропуск на право свободного хождения, ну, а там, в поселке за зоной, живет одна наша знакомая, которая была в том же лагере и кончила срок. Деваться ей некуда, и она осталась пока там. Папа иногда заходит к ней между работой. Она поит его чаем и дает читать газеты. Об этом по почте, конечно, нельзя было писать, но эта дама приезжала сюда и пришла ко мне с письмом от папы. Хорошо, что тогда только что продался буфет и я могла отдать ей всю выручку, чтобы она покупала папе что-нибудь из еды и витаминов. У папочки цинга. Мы сговорились, что я к ней приеду, чтобы потихоньку повидать папу, но денег нет.